В разные одного исторического
периода были написаны два русских романа, с наибольшей четкостью и
насыщенностью воплотившие нравственно-исторический опыт революции,
которая, распростившись с первоначальными иллюзиями, переживала процесс
самопроверки. Это – «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова и «Доктор
Живаго» Бориса Пастернака. Их появление ознаменовало начало новой фазы
русской литературы советского периода: бесповоротное вырождение
планируемой властью литературной деятельности, именуемой
«социалистическим реализмом» (самоубийство Александра Фадеева, самого
искреннего его поборника, как бы символически подводит итог целой
эпохе), и возрождение живой творческой связи с великой и свободной
дореволюционной русской литературой.
«Двойная мифоструктура»
Романы Булгакова и Пастернака
представляют собой новое слово – и формально, и по существу – также и по
сравнению с литературой двадцатых годов. Их новизна, в частности,
состоит в освобождении от комплекса неполноценности перед революцией,
который как бы сковывал даже лучших писателей первого пореволюционного
десятилетия; впрочем, тогда революция поворачивалась к ним своими
привлекательными сторонами, оставляя некоторую долю независимости тем,
кто видел свой долг в сотрудничестве с ней.
Для «Доктора Живаго» и «Мастера и
Маргариты» характерна существенная общность, проявляющаяся в глубинных
пластах повествовательной структуры, а именно: присутствие
сверхъестественного и вторжение потустороннего, беспрецедентное в
великой литературе нашего времени. Общим для обоих романов является не
только то, что главный герой в них – художник (романист и поэт), но и
то, что частью они написаны самими героями. У Булгакова часть романа,
написанная Мастером, составляет половину всего текста; «Мастера и
Маргариту» можно определить как «философско-исторический роман»,
построенный на евангельском мифе, обрамляемый другим романом,
повествующим о жизни автора. В «Докторе Живаго» творчество главного
героя представлено тетрадью стихов, сохраненной его друзьями и изданной
приложением к роману, а также рассеяно в его собственных «романных»
высказываниях. Качественно-жанровое соотношение здесь другое, но можно
сказать, что перед нами – поэтический сборник, предисловием к которому
служит биография его автора. В первом случае мы имеем дело с «романом в
романе», во втором – с «собранием лирических стихотворений в романе», и в
обоих случаях роман теряет свою монолитность, распадается надвое,
причем обе части зеркально отражаются друг в друге, создавая два
динамически сложных художественных организма.
Есть еще один элемент, объединяющий оба
романа, который можно было бы определить как «двойную мифоструктуру»:
глубинная мифическая структура представлена образом Христа, как явствует
из «философско-исторического романа» в «Мастере и Маргарите», и
поэтического собрания Юрия Живаго, да и вытекает из этих произведений в
целом. На эту первичную архетипическую структуру накладывается, однако,
вторичная литературно-мифическая структура, восходящая у Булгакова к
«Фаусту» Гете (это видно из эпиграфа и самого названия), а у Пастернака –
к «Гамлету», как ясно из первого стихотворения и самого образа героя.
Задача исследователей – показать, как действует эта «двойная
мифоструктура» в обоих романах, порождая две различные системы
поэтических значений. Здесь, однако, мы оборвем нашу параллель между
обоими произведениями, так как темой настоящих размышлений является лишь
пастернаковский роман.
Прежде чем перейти к анализу наложения
образов Живаго, Христа и Гамлета, зададимся вопросом: нельзя ли выявить в
русской литературе генеалогию этого ассоциативного пучка значений? Мы
обнаружим, по крайней мере, двух типологических предшественников: это –
Обломов и князь Мышкин, наделенные ярким духовным богатством, не
находящим применения в жизни, и чертой, которую можно было бы определить
как «благородство в поражении». Соотнесенность с Христом в Мышкине
очевидна, гораздо менее очевидна его связь с Гамлетом, тогда как для
Обломова справедливо обратное, и оба они связаны с образом Живаго.
Примерно в ту же эпоху было создано еще одно
произведение, на котором необходимо остановиться в связи с романом
Пастернака. Речь идет о лекции Тургенева «Гамлет и Дон Кихот»,
прочитанной в 1860 году. Тургенев применяет типологическую дихотомию,
отталкиваясь от противопоставления шекспировского и сервантесовского
героев: в Дон Кихоте воплощена нерушимая вера в систему вечных
надиндивидуальных ценностей, полнейшее подчинение им, вплоть до
пожертвования ради них всеми личными интересами; Гамлет, наоборот,
полностью погруженный в нескончаемый анализ, не способен разорвать
магический круг саморефлексии и выразить себя в благородном поступке.
Если Дон Кихот не знает, то Гамлет знает слишком много, и избыток
сознания лишает его возможности высшего акта преданности – любви.
Тургенев проницательно затрагивает самую суть вопроса, его типология
устанавливает два архетипических характера романных героев. Правда, он
создает два «идеальных типа», в действительности же «гамлетовское» и
«донкихотское» начала в чистом виде никогда не встречаются, а
представлены в бесконечных и разнообразных смешениях. Сам шекспировский
Гамлет наделен донкихотской «центробежной» силой в свои университетские
годы, когда, как ренессансный герой, он исполнен веры в гуманистические
идеалы. А Дон Кихот, в свою очередь, не лишен «центростремительного»
начала: он умирает не как Дон Кихот, а как Алонсо Добрый, в состоянии,
так сказать, безмятежного «гамлетовского» разочарования. Если же
истолковывать Дон Кихота как своего рода мирского Христа, а
сервантесовский роман – как нечто вроде авантюрного Евангелия, то мы
увидим, что «двойная мифосфуктура» живаговского Христа-Гамлета входит во
взаимно дополняющую тургеневскую пару литературно-мифических образов
Дон Кихота – Гамлета.
Эта система литературных отсылок
представляется логичной, если интерпретировать образ Юрия Живаго на фоне
таких литературных персонажей XIX века, как Обломов и князь Мышкин.
Если же отказаться от общей перспективы и прочитать первое лирическое
стихотворение Юрия Живаго «Гамлет», то станет ясно, что эта перспектива
хоть и закончена, но недостаточна и что тут открывается новая
перспектива, преобразующая первую. Она обращает нас к именам Александра
Блока и Владимира Маяковского.
В первом стихе «Гамлета» фигура
героя не дана непосредственно, то есть в одной из имеющихся его
интерпретаций, но предстает опосредованно, в сценическом воплощении:
Гамлет – это актер, играющий Гамлета, а театральные подмостки – это
измерение, в котором действует шекспировский герой. Актер, выходящий на
сцену и говорящий от первого лица, сразу выявляет неоднозначность и
двойственность своей роли и функции: он и олицетворяет персонаж, и
одновременно выступает в роли «ясновидца», улавливающего в шуме
зрительного зала «что случится на (его) веку».
К роли Гамлета и функции ясновидца
присовокупляется мотив религиозной миссии, благодаря наслоению слов
Христа, произнесенных в Гефсиманском саду («Если только можешь, Авва
Отче, / Чашу эту мимо пронеси»). Отождествление роли и миссии продолжено
в третьем четверостишии, где проясняется еще один мотив стихотворения, а
именно: мотив сопротивления этой роли-миссии и мотив amor fati,
любовного приятия судьбы. Наконец, в финальной строфе возвращается Я,
противопоставленное другим, но заостряется одиночество («я один») и
враждебность окружения (характеризуемого на евангельский манер как
«фарисейство»); преобладает чувство предопределенности судьбы («Но
продуман распорядок действий») и ее неминуемости («И неотвратим конец
пути»), а пословица последнего стиха, как итоговая сентенция,
утверждает, что жизнь – это тернистый путь моральных испытаний («Жизнь
прожить – не поле перейти»). Театральные подмостки расширились таким
образом до Theatrum mundi, и на язык театра налагается язык
Евангелия, а название стихотворения бросает отсвет шекспировской
трагедии на актера, который, играя роль Гамлета и выполняя миссию
пророка и спасителя, преодолевает момент сомнения в полном приятии своей
судьбы. Это – судьба, принесенная в жертву и во спасение.
Наконец, остается упомянуть, что в романе
есть недвусмысленная ссылка на стихотворение «Гамлет» (том 2, часть 15,
глава 11), где приведен прозаический отрывок Юрия Живаго и высказывается
предположение о его связи с этим стихотворением. Тема этого отрывка –
город. Приводим здесь только заключительные строки: «Беспрестанно и без
умолку шевелящийся и рокочущий за дверьми и окнами город есть
необозримое вступление к жизни каждого из нас. Как раз в этих чертах
хотел бы я написать о городе». В стихотворении
«Гамлет» помимо элементов театральности и евангельского универсализма
как будто должны быть и излюбленные в поэзии начала XX века
урбанистические мотивы, так как город становится здесь для современного
человека «вступлением к жизни», сценой, где актеры исполняют свои роли
или каждый из людей выполняет свою миссию.
Игра Гамлета на сцене в стихотворении
Пастернака своим широким смысловым резонансом не вызывает в памяти
конкретной интерпретации этой роли каким-нибудь знаменитым актером, а
связывается с ролью Гамлета, сыгранной в 1898 году Александром Блоком в
любительском спектакле в Боблово; Офелией была Любовь Дмитриевна
Менделеева. Блок придавал этому спектаклю огромное значение, считал его
проникнутым мистическим смыслом: постановка в Боблово вдохновила поэта
на несколько стихотворений и послужила темой для «Записок о Гамлете»
(1901).
Блоковская интерпретация Гамлета
противоположна трактовке Гете, для которого в основе характера
шекспировского героя лежит противоречие между слабой волей и сознанием
морального долга отомстить за убийство отца. У Блока Гамлет предстает
как «гений мысли» и противопоставлен всему придворному окружению,
живущему «пошлой и жалкой жизнью». Офелия тоже
порождение этой среды, хотя и не принадлежит к ней целиком. Гамлет
одержим одной-единственной мыслью, которая составляет его тайну и
которую он развивает в знаменитом монологе. Пользуясь образом из
«Записок из подполья» Достоевского, Блок говорит, что сила мысли
поставила Гамлета перед «стеною» проблемы «быть или не быть» и он
считает себя в состоянии разрешить ее. Разнообразным Гамлетам
романтической традиции Блок противопоставляет Гамлета интеллектуального,
отражающего драматизм блоковских поисков своей «роли» в жизни, и его
интерпретация Гамлета переплетается с трагическим чувством amor fati, выразившимся в некоторых дневниковых записях того же периода.
«Мой скепсис – суть моей жизни», –
записывает он в 1902 году. Еще одна запись: «Я хочу того, что будет.
Все, что случится, того и хочу я. Это ужас, но правда (…) То, чего я
хочу, будет, но я не знаю, что это, потому что я не знаю, чего я хочу,
да и где мне знать эта пока!». Как скажет Борис Эйхенбаум, Блок
стал для современников «трагическим актером, играющим самого себя».
В «Заметках к переводам шекспировских
трагедий» Пастернак тоже отказывается от гетевского толкования Гамлета
как трагедии «безволия». «Гамлет» не драма бесхарактерности, но драма
долга и самоотречения, – пишет Пастернак и добавляет: – «Гамлет» – драма
высокого жребия, заповеданного подвига, вверенного предназначения», то есть драма избранности и предназначенности человека, который
является одновременно жертвой задания, поставленного перед ним высшей
силой: это Гамлет-Христос стихотворения «Гамлет», то есть Гамлет не как
герой, «виновный» в нерешительности, а как носитель морали высшего
порядка по сравнению с моралью своего времени и своей среды. Гамлет
Блока более интеллектуализирован: для него шекспировский герой – «гений
мысли», для Пастернака же он, можно сказать, гений морали. Но оба поэта
создают не только Гамлета в духе проблематики XX века, но и нового
русского Гамлета, частично не совпадающего с тургеневским. Поиски и
размышления Гамлета перед «стеною» наполняются этическим смыслом, и
Пастернак таким образом может наделить Христа чертами Гамлета или
Гамлета чертами Христа, проецируя на эту «двойную мифоструктуру» образ
Юрия Живаго.
НАПОМНИМ еще раз, что Гамлет-Христос
стихотворения из «Доктора Живаго» – актер. Это подводит вплотную к
«Охранной грамоте», где Пастернак пишет о Маяковском и особом типе
поэтической биографии, которая была характерна для символизма и
футуризма.
Пастернак останавливается на трагедии под
названием «Владимир Маяковский» и комментирует: «Заглавие скрывало
гениально простое открытие, что поэт – не автор, но – предмет лирики, от
первого лица обращающейся к миру. Заглавие было не именем сочинителя, а
фамилией содержания».
Напомним, что в трагедии «Владимир
Маяковский» больше, чем в каком-либо другом произведении Маяковского,
поэт предстает в образе мученика, страдальца, спасителя,
предназначенного на жертву. Здесь, как и во всей образной системе
Маяковского, центральным является образ Христа, наделенного одновременно
чертами Гамлета и клоуна. Следовательно, по духу это близко к
пастернаковскому пониманию поэта, хотя трагедия «Владимир Маяковский» и
«Доктор Живаго» колоссально разнятся между собой поэтической личностью
авторов и преображенным ими историческим опытом.
Дореволюционный Маяковский пытается
преодолеть анархо-футуристический нигилизм поисками нового великого
социально-космического мифа, способного привести, через принесение в
жертву поэта, к новой истине, новым ценностям, новому человечеству.
Революция породит в Маяковском иллюзию, что его героический вызов
существующему строю и самому космическому порядку может привести к
реальному обновлению. Маяковский тоже долгое время находился перед
«стеной» Достоевского, о которой говорил Блок в связи с радикальным
гамлетовским вопросом, но в конце, когда все яснее становилось, что
спасательный миф оказывается несостоятельным, его выбор пал на то, чтобы
не быть.
Совершенно иным был круг идей и ощущений у
Пастернака, который, однако, прочувствовал гигантскую катастрофическую
силу поэтического опыта Маяковского. В «Охранной грамоте» Пастернак
определяет разницу между собой и не одним только Маяковским, но целой
тенденцией в поэзии своего времени – когда говорит о биографии поэта. Он
вспоминает, что рано отказался от своей «романтической манеры» и
уточняет: «Под романтической манерой, которую я отныне возбранял себе,
крылось целое мировосприятие. Это было понимание жизни как жизни поэта.
Оно перешло к нам от символистов, символистами же было усвоено от
романтиков, главным образом немецких».
В качестве примеров такого «зрелищного
понимания биографии» поэта Пастернак приводит раннего Блока и
Маяковского, и Есенина, которые укрепили эту романтическую тенденцию,
преобразив ее в трагическую легенду. Но, считает Пастернак, «вне легенды
романтический этот план фальшив. Поэт, положенный в его основание,
немыслим без не-поэтов, которые бы его оттеняли, потому что поэт этот не
живое, поглощенное нравственным познанием лицо, а
зрительно-биографическая эмблема, требующая фона для наглядных
очертаний. В отличие от пассионалий, нуждавшихся в небе, чтобы быть
услышанными, эта драма нуждается во зле посредственности, чтобы быть
увиденной, как всегда нуждается в филистерстве романтизм, с утратой
мещанства лишающийся половины своего содержания».
Думается, что в этих словах «Охранной
грамоты» – источник, четко высвечивающий глубины «Доктора Живаго» и
стихотворения «Гамлет». Впрочем, и сам «Доктор Живаго» – своего рода
вторая «Охранная грамота», которая значительно больше первой открывает
путь к подлинности всем тем, кому, как Пастернаку и Юрию Живаго, претит
всяческая фальшь.
«Доктор Живаго», проецирующий образ героя
на «двойную мифоструктуру» Христа-Гамлета, может быть воспринят как
возвращение к «легенде о поэте» на фоне филистерства и мещанства
советской эпохи. Но биография Юрия Живаго, предваряющая собрание его
стихотворений, это не новый вариант «романтической» жизни поэта: его
биография антиромантична, потому что он представляет собой не
«зрительнобиографическую эмблему», но «живое, поглощенное нравственным
познанием лицо». Филистерство, перед которым актер, играющий
Гамлета-Христа, совершенно один, – это не мещанство, с которым боролся
Маяковский после революции, это – радикальное зло, порожденное
исторической катастрофой, зло, которому противостоят нравственные
искания и поэтическое свидетельство Юрия Живаго, его лирико-этический
подвиг.
Жизнь и смерть Живаго, повторенная в
универсально-символической сцене актера, играющего Гамлета, представляет
собой пассионалию, которая нуждается «в небе, чтобы быть услышанной»,
как нуждается в небе, чтобы быть услышанным, голос Христа-Гамлета перед
стеною в Гефсиманском саду. Жизнь Юрия Живаго – не
зрелищно-романтическая биография, и сам он не противопоставляет себя
миру в непреодолимом эгоцентризме, подобно «метафорическому» герою
Маяковского, но объемлет мир высшей органической цельностью
«метонимического» пастернаковского героя. Жизнь Юрия Живаго – это житие,
жизнь мирского и современного святого, который оказывается один перед
лицом филистерства своего времени и не отказывается пройти свой путь до
самого неотвратимого конца и оставляет свидетельство своей веры и своего
мученичества в вертикали своей лирики.
В отличие от булгаковского
Мастера, который, на миг поддавшись филистерству, сжег рукопись романа и
был спасен благодаря вмешательству сатанинских сил, Юрий Живаго
заслужил не покой, но свет. Свет, в котором он жил, как и его создатель,
творчество которого Марина Цветаева в «Световом Ливне» определила как
«поэзию вечной мужественности». Для Пастернака «Гамлет» – не драма
безволия, а драма воли, драма жертвы и подвига. Именно поэтому ему и
удалось ассоциировать с Гамлетом высшую жертву Христа в «двойной
мифоструктуре» своего Живаго. Витторио Страда |