Один из главных вопросов российского общественного сознания можно сформулировать так: глуп или умен Чацкий?
«Мы в России слишком много болтаем,
господа»,– цедили поколения мыслящих русских людей. В этой сентенции
предполагался ответ на множество проклятых вопросов – настолько было
ясно, что слово и дело понятия не просто разные, но и антагонистические.
Если Чацкий глуп – все в порядке. Так и
должно быть: человеку, исполненному подлинной глубины и силы, не
пристало то и дело психопатически разражаться длинными речами,
беспрестанно каламбурить и потешаться над не достойными внимания
объектами.
Человек, противопоставивший себя
обществу – а сюжет «Горя от ума» на этом и построен – обязан осознать
свою нелегкую, но честную миссию. Пустозвонство же Чацкого – раздражает.
Он ошарашивает с первых реплик своего появления, до всех ему есть дело:
«Тот черномазенький, на ножках журавлиных... А трое из бульварных лиц,
которые с полвека молодятся?.. А тетушка? все девушкой, Минервой?.. А
Гильоме, француз, подбитый ветерком?..» И так далее – Чацкий тараторит,
не останавливаясь, так что Софья вынуждена резонно вставить: «Вот вас бы
с тетушкою свесть, чтоб всех знакомых перечесть».
И точно: Чацкий, знаменитый остряк, пробавляется досужими толками, перемыванием косточек, сплетнями.
Если он декабрист, борец, революционер,
диссидент – зачем ему все это? Чацкий ничуть не похож на современных ему
лучших людей России: в нем нет вдохновенной пылкости Рылеева, угрюмой
сосредоточенности Пестеля, лихорадочной готовности на все Каховского.
Как к пустослову и отнеслись к герою Грибоедова критические умы.
Пушкин: «Чацкий совсем не умный
человек... Первый признак умного человека – с первого взгляда знать, с
кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловым и тому под.»
Белинский: «Чацкий... хочет исправить
общество от его глупостей: и чем же? своими собственными глупостями,
рассуждая с глупцами и невеждами о "высоком и прекрасном”... Это просто
крикун, фразер, идеальный шут, на каждом шагу профанирующий все святое, о
котором говорит».
В самых последних словах, пожалуй, и
есть разгадка такого неприятия Чацкого: он профанирует святое. Сознание
сверхзадачи («хочет исправить общество») обязано сообщать человеку черты
сверхсущества. По сути, он лишен права иметь недостатки, естественные
надобности, причуды. И уж, во всяком случае, наделенный святыми
намерениями человек не может понапрасну расплескивать свой праведный
гнев.
В основе такого представления о борце,
выступающем против общества – вера в серьезность. Все, что весело –
признается легкомысленным и поверхностным. Все, что серьезно – обязано
быть мрачным и скучным. Так ведется в России от Ломоносова до наших
дней. Европа уже столетиями хохотала над своими Дон-Кихотами,
Пантагрюэлями, Симплициссимусами, Гулливерами, а в России литераторов
ценили не столько за юмор и веселье, сколько вопреки им. Даже Пушкина.
Даже Гоголя!
Зов к высоким идеалам и бичевание
пороков – вот занятие достойного российского человека. Тут все серьезно,
и программные документы декабристов нельзя отличить от царских указов, а
декларации диссидентов по языку и стилю – близнецы постановлений ЦК.
А вот конфликт Чацкого с обществом
Фамусова – прежде всего, стилистический, языковой. Чацкий изъясняется
изящно, остроумно, легко, а они – банально, основательно, тяжеловесно.
Примечательно, что самые знаменитые реплики противников Чацкого
запомнились не своей реакционностью, а редкостью юмористической окраски:
например, идея Скалозуба заменить Вольтера фельдфебелем – очень смешна.
Но это одно из немногих исключений. Все веселое (читай: легкомысленное,
поверхностное) в пьесе принадлежит Чацкому. Этим он и раздражает
общество. Любое общество – в том числе и Пушкина с Белинским.
Великий русский поэт вряд ли прав в
оценке грибоедовского героя: метание бисера не есть признак человека
неумного и пустого. Это просто иной стиль, другая манера,
противоположное мировоззрение. И характерно, что самым ярким
представителем такого несерьезного стиля в России был – сам Пушкин.
Нечеловеческая (буквально) легкость возносила Пушкина над эпохой и
людьми. Нечто родственное такому необязательному полету – и у Чацкого.
Критик режима и неявный революционер,
Чацкий обязан был, вероятно, выглядеть и вести себя иначе. В духе
времени это могло быть что-то байроническое – бледное и в плаще. Но те
грандиозные годы дали русской литературе две спровоцированные Байроном
фигуры большого масштаба – Онегина и Печорина. Чацкий же – персонаж
другого театра: шекспировского.
Чацкий является, выкрикивая и
насмехаясь, и сразу напоминает одного из самых ярких героев Шекспира –
Меркуцио. Очаровательный балаболка, фигляр, не щадящий никого ради
красного словца, тот так же неизбежно идет к трагическому финалу. В
первых сценах «Ромео и Джульетты» мы еще не знаем, что Меркуцио
произнесет потрясающий монолог о королеве Маб и умрет от шпаги Тибальта.
И первоначальная безмятежная болтовня Чацкого никак не предвещает
яростных проповедей и позорного изгнания в звании сумасшедшего.
Но Меркуцио умирает за три действия до
конца пьесы и потому не может пройти естественный путь развития,
становясь тем, кем мог бы стать – Гамлетом. А Чацкий проходит всю дорогу
надежд, разочарований, горечи, краха, на глазах читателя набираясь
желчи и мудрости.
Датского принца и российского дворянина
объединяет не только клеймо официального безумия. Схожи их наблюдения
над жизнью и сделанные выводы, и даже монологи и реплики находятся в
стилевом соответствии. «Распалась связь времен» – по-русски это вышло
чуть многословнее:
И точно, начал свет глупеть,
Сказать вы можете, вздохнувши;
Как посравнить да посмотреть
Век нынешний и век минувший.
Полтора ученых века вставляли Чацкого в
привычную шкалу ценностей, неважно – с каким знаком. Подвижник святого
дела – значит, борец. Если болтун – значит, предатель святого дела.
Опять-таки не важно, какое именно дело имеется в виду: что-то достойное,
благородное, нужное.
Полтора школьных века заучивали
общественно-полезные монологи: о помещике, обменявшем крепостных на
собак; о Максим Петровиче, упавшем наземь перед императрицей; о
французике из Бордо и французско-нижегородском говоре. За всей этой
социальной яростью потерялся истинный, свой, голос героя.
Ну вот и день прошел, и с ним
Все призраки, весь чад и дым
Надежд, что душу наполняли.
Чего я ждал? что думал здесь найти?
Где прелесть этих встреч? участье в ком живое?
Крик! радость! обнялись! – Пустое.
В повозке так-то на пути
Необозримою равниной, сидя праздно,
Все что-то видно впереди
Светло, синё, разнообразно;
И едешь час, и два, день целый; вот резво
Домчались к отдыху; ночлег: куда ни взглянешь,
Все та же гладь и степь, и пусто и мертво...
Досадно, мочи нет, чем больше думать станешь
Кто произнес эти страшные безнадежные
слова, эти сбивчивые строки – одни из самых трогательных и лиричных в
русской поэзии? Все он же – Александр Андреич Чацкий, российский Гамлет.
Здесь гладкопись «Горя от ума» начисто
исчезает, и ловкий четырехстопный ямб переходит в пяти-, а затем и в
тяжеловесный шестистопный. Это нестройное мышление истинно трагического
героя.
Это шекспировский тупик умного,
несчастного, глубоко и тонко чувствующего человека. Просто время иное,
да и жанр другой. Потому рядом не обреченная Офелия, а ветреная Софья
(«не то блядь, не то московская кузина», по Пушкину). И противник – не
Лаэрт с отравленной шпагой, а Молчалин с бумагами. И после главных слов
появляется не кающаяся мать, а балагур Репетилов.
Карнавально, по-меркуциевски начав,
Чацкий избежал его смертельного исхода – хотя мог и не избежать: дуэли
были в ходу, и был же ранен на дуэли с Якубовичем сам Грибоедов. Однако
«Горе от ума» – комедия, стрельба тут неуместна. Но конец Чацкого так же
трагичен, как конец Гамлета, до которого не успел вырасти Меркуцио.
Чацкий, конечно, остается жив и куда-то благополучно уезжает в карете.
Но это и есть гибель – исчезновение со сцены. В конце концов, куда
унесли Гамлета четыре капитана? За кулисы.
Но в соответствии с гражданским подходом
к литературе закулисное бытие грибоедовского героя тоже волновало
общественность – и не меньше, чем бытие сценическое. Те, кто оценивал
пьесу как прогрессивную, полагали, что Чацкий пойдет прямиком в
революцию. Однако почвенник Достоевский по-иному анализировал реплику
«Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету...» Он писал: «Ведь у него
только и свету, что в его окошке, у московских хорошего круга – не к
народу же он пойдет. А так как московские его отвергли, то значит "свет”
означает здесь Европу. За границу хочет бежать.»
Концовка соображения звучит прямым
доносом, и это современно. Так современен и своевременен главный вопрос:
глуп или умен Чацкий? Если, будучи носителем прогрессивных
оппозиционных идей – глуп, то тогда понятно, почему он суетится,
болтает, мечет бисер и профанирует. Если же признать Чацкого умным, то
надо признавать и то, что он умен по-иному. Осмелимся сказать: умен не
по-русски. По-чужому. По-чуждому. Для него не разделены так бесповоротно
слово и дело, идея обязательной серьезности не давит на его живой,
темпераментный интеллект.
Он иной по стилю. Разве общество отвергает Чацкого за идеи? Прочтем отрывок:
А все Кузнецкий мост, и вечные французы,
Оттуда моды к нам, и авторы, и музы:
Губители карманов и сердец!
Когда избавит нас творец
От шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок!
И книжных и бисквитных лавок!
По шутовскому образцу:
Хвост сзади, спереди какой-то чудный выем,
Рассудку вопреки, наперекор стихиям;
Движенья связаны, и не краса лицу;
Смешные, бритые, седые подбородки!
Как платья, волосы, так и умы коротки!..
Пламенное проклятие иноземному засилию.
Кто же это так возмущен? Да все: первые шесть строк в этом составном
монологе принадлежат Фамусову, последние шесть – Чацкому.
Так кочуют по пьесе и по жизни
основополагающие российские идеи. А кто высказывает их – не различить
под гладким покровом русского ямба.
Чацкий враг Фамусову в ином. Обществу не
нравится его стиль: ерничанье, шпильки, неуместный смех. Человек
положительный и рассудительный так себя не ведет. Это – осознанно или
нет – ощущается и персонажами пьесы, и ее читателями. Ведь и сумасшедшим
Чацкого объявляют всего лишь за насмешки и несерьезность. Поводом
становится реплика Софьи после очередной пикировки с Чацким: «Он не
своем уме». Хотя в той конкретной перебранке Чацкий ничего из ряда вон
выходящего не сказал:
Молчалин! – кто другой так мирно все уладит!
Там моську вовремя погладит,
Тут впору карточку вотрет...
Вялые нападки, но примечательные.
Молчалин и все другие соблюдают правила игры («вовремя погладит»). А
Чацкий – нет. Он играет по своим правилам.
Стилистическое различие важнее идейного,
потому что затрагивает неизмеримо более широкие аспекты жизни – от
манеры сморкаться до манеры мыслить. Поэтому так странен окружающим
Чацкий, поэтому так соблазнительно объявить его сумасшедшим,
взбалмошным, глупым, поверхностным. А он, конечно, вменяем, умен,
глубок. Но – по-другому. Он – чужой.
Эта чуждость обусловила не утихающие
полвека споры – кто является прототипом Чацкого. Слишком непонятен
грибоедовский герой, требуется поместить его в какую-нибудь шкалу:
ретроградов или революционеров, дураков или мудрецов, или уж, по крайней
мере, найти ему соответствие в истории.
И во всех концепциях сквозит недоумение:
зачем с такой парламентской страстью выступать перед недоумками? В этом
и вправду присутствует недостаток здравого смысла – но не ума! Это
разные категории, и если здравым смыслом обладает как раз масса, то ум –
удел одиночек. Если же эти одиночки еще и преступно веселы, то
осуждение следует незамедлительно: за отказ от положительных идеалов,
нигилизм, беспринципность, цинизм, пустоту, забвение святынь. Блестящие
интеллектуальные вертопрахи, вроде Чацкого, во все российские времена
портили правильную картину противостояния добра и зла.
Нерусская новизна грибоедовского героя
вызывала сомнения и в самом качестве «Горя от ума». «Ни плана, ни мысли
главной, ни истины» не обнаружил в комедии Пушкин, тут же воздав должное
автору: «Грибоедов очень умен». Примерно то же писал Грибоедову
Катенин: «Дарования больше, чем искусства».
Подтверждая характеристику Пушкина,
Грибоедов возражал Катенину: «Искусство только в том и состоит, чтоб
подделываться под дарование».
Это – блистательная отповедь гениального
дилетанта крепкому профессионалу. Тогда, в самом начале русской
литературы, такое торжество дара над ремеслом еще было возможно.
Грибоедов и был одним из последних, кто занимал промежуточное место
между любимцем муз и властителем дум.
У него была другая профессия, но в
истории России. Грибоедов остался не дипломатом, а писателем. Он,
погибший в 34 года, занял место рядом с вечно молодыми поэтами России –
Пушкиным, Лермонтовым, Есениным, Маяковским. Но пал жертвой не
поэтической деятельности: персы растерзали его как посла империи.
Грибоедов не прошел в литературе предназначенный огромным талантом путь,
уподобившись все-таки скорее Меркуцио, чем Гамлету. Весело и размашисто
он произнес лишь свой первый монолог – комедию «Горе от от ума» –
оставив потомкам непонятного и непонятого Чацкого. Да еще – одну из
самых жутких сцен русской литературы в пушкинском «Путешествии в
Арзрум»: «Откуда вы? – спросил я их.– Из Тегерана.– Что вы везете? –
Грибоеда». |