В самом начале 1836 года Петербург был взволнован
происшествиями, которые занимали долгое время столичных жителей и
служили неистощимой темой разговоров. В феврале произошел пожар
масленичного балагана Лемана. При пожаре погибло много зрителей. Дощатые
стены, пропитанные смолой, мгновенно загорелись от лампы, стоявшей
слишком близко, л люди заживо сгорели, не успев выбежать из балагана.
Полиция же запретила народу разобрать балаган, считая, что это дело
пожарных, которые приехали слишком поздно. Зато «Северная пчела»,
извещая о пожаре, сообщала, что люди горели в удивительном порядке и что
при этом все надлежащие меры были приняты.
Другим событием явилась постановка «Ревизора»,
состоявшаяся 19 апреля на сцене Александринского театра. Билеты были
разобраны задолго до спектакля самым аристократическим кругом зрителей.
Зал заполнился блистательнейшее публикою, вся аристократия была налицо,
зная, что государь обещал быть в театре. Государь сидел в своей ложе в
эполетах, в ловко скроенном мундире, подчеркивавшем его военную
выправку. Партер ослеплял обилием звезд и орденов. Министры
расположились в первом ряду и напряженно смотрели на ложу государя, с
тем чтобы аплодировать при его аплодисментах, но никак не ранее.
Среди зрителей находились и маститый баснописец
дедушка Крылов, обычно не посещавший театральных представлений, Пушкин с
женою, Жуковский, Вяземский.
Лишь только поднялся занавес, Зрители были поражены и
приведены в недоумение. Все в этом спектакле казалось необычным.
Городничий, столь откровенно и цинично признающийся в своих «грешках» — в
том, что он купечеству и гражданству «солоно пришелся»! Весь синклит
чиновников, взяточников, плутов и бездельников, которые ничего общего не
имели со смешными героями водевилей. Однако, привыкнув к смешным,
фарсовым положениям тогдашних пьес, зрители и «Ревизора» первоначально
приняли за комический безобидный фарс. Когда городничий в конце первого
действия, обескураженный приездом ревизора и неполадками в городе,
выходил, надев вместо шляпы картонный футляр, в зале раздался громкий
смех. Но когда городничий сообщил частному приставу о положении дел, то
смех прекратился, и зрители, сверкающие орденами и звездами, с
удивлением выслушали горькую правду о порядках, царивших в городе: «Да
если спросят, отчего не выстроена церковь при богоугодном заведении, на
которую назад тому пять лет была ассигнована сумма, то не позабыть
сказать, что начала строиться, но сгорела. Я об этом и рапорт
представлял. А то, пожалуй, кто-нибудь, позабывшись, сдуру скажет, что
она и не начиналась. Да сказать Держиморде, чтобы не слишком давал воли
кулакам своим; он для порядка всем ставит фонари под глазами — и правому
и виноватому…» Здесь речь шла не только о захолустном провинциальном
городке. Подобные порядки — и чудовищное казнокрадство, и безудержное
самоуправство властей — невозбранно существовали повсюду, по всей
России. Поэтому-то все эти господа, присутствовавшие на спектакле во
фраках и мундирах, и были так задеты бесцеремонностью автора,
выставившего на свет то, что всячески стремились сохранить в тайне.
Поскольку государь, видимо, был доволен спектаклем,
смеялся и изволил даже раза два похлопать по окончании первого действия,
то и министры и прочие сановники вынуждены были, скрепя сердце, хлопать
в ладоши и улыбаться. Но чем дальше развивалось действие пьесы, чем все
явственнее и язвительнее становилась насмешка автора над городничим и
чиновниками, тем больше вытягивались и хмурились лица зрителей.
В сцене, когда Хлестаков, воодушевленный своим
успехом, вымогает взятки у чиновников города, а они охотно дают ему
«взаймы» деньги, и многоопытный жулик — смотритель богоугодных заведений
Земляника поучает, что именно так в «обществе благоустроенном
делается», зрители уже не аплодировали, а негодовали. Это негодование
довершено было заключительным пятым актом, в котором городничий дает
простор своим честолюбивым мечтам — «влезть в генералы».
Гоголь сидел в глубине ложи, сгорбившись, прикрывая
глаза тонкими, сжатыми пальцами. Его пьеса казалась ему чужой, актеры не
поняли его замысла, не увидели в своих ролях того, что шло от жизни.
«Разве таким должен быть Хлестаков? — думалось
ему. — Дюр делает его смешным хвастуном, паркетным шаркуном, наподобие
ничтожных героев французских водевилей. Нет, его Хлестаков не таков. Его
можно увидеть всюду, даже в этом переполненном зале. Вон в первых рядах
сидит гвардейский офицер, затянутый в щегольской мундир и как-то
особенно ловко перегнувшийся в своем кресле. В его лихой позе
чувствуется тот же Хлестаков. Или рядом с ним солидный государственный
муж во фраке со звездою. Ведь он, тщеславно выставляющий напоказ свою
звезду, с негодующим презрением поглядывая на сцену, тоже сродни его
Хлестакову.
А вот сидит низенький, толстый Булгарин, пытающийся
уловить настроение зрительного зала. Он любит представляться
добродушным, беззаботным болтуном, и лишь маленькие блудливо бегающие
глазки выдают в нем трусливого прохвоста и доносчика.
Видимость, внешность, стремление показаться чином
повыше, чем есть на самом деле, — вот что владеет всеми этими господами.
И так всюду царит лишь видимость, мундир, тщеславное желание блеснуть
несуществующими достоинствами, А под всем этим — низость, корысть, ложь,
внутренняя пустота.
Этим господам полезно будет посмотреть, каковы они на самом деле, если только все эти господа поймут смысл комедии».
Постепенно в зале нарастало какое-то смутное
недовольство. Зрители почувствовали за смешными похождениями столичной
«фитюльки» гримасы жизни, отзвуки подлинной действительности, испугавшие
их.
Особенно велико было возмущение чиновных зрителей,
когда городничий, узнав об обмане, «жертвой» которого он стал, в
исступлении обращался к зрительному залу: «Мало того, что пойдешь в
посмешище, — найдется щелкопер, бумагомарака, в коме-дню тебя вставит.
Вот что обидно! Чина, звания не пощадит, и будут все скалить зубы и бить
в ладоши. Чему смеетесь? — Над собою смеетесь!.. Эх, вы!..»
Эти слова своей неожиданной резкостью переносили
действие прямо в зал, относились уже непосредственно к городничим и
земляникам, которые, сияя звездами и крестами, сидели в мягких удобных
креслах.
Занавес опустился. В партере раздалось несколько
разрозненных хлопков и быстро угасло. Зато галерка неистовствовала.
Николай I, оценив положение, решил сделать вид, что комедия ему
понравилась, и, выходя из ложи, сказал: «Ну, пьеска! Всем досталось, а
мне более всех!» Эти слова предотвратили неминуемую расправу и
запрещение комедии.
Гоголь не появился на вызовы. Он стоял за кулисами и мучительно переживал неудачу спектакля.
Расходившаяся чиновная публика громко выражала свое неудовольствие.
— Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу! —
раздраженно говорил министр финансов граф Канкрин, обращаясь к военному
министру князю Чернышеву.
Нестор Кукольник, снисходительно улыбаясь, толковал своим поклонникам, окружившим его плотной группой:
— Конечно, нельзя отрицать талант автора, но все-таки это фарс, недостойный искусства!
А известный бреттер, дуэлянт, шулер и авантюрист
граф Федор Толстой, прозванный «Американцем» за свои похождения на
Алеутских островах, громогласно заявил:
— Этот Гоголь — враг России. Его следует в кандалах отправить в Сибирь!
Прислонившись при выходе из зала к колонне в фойе,
Гоголь взволнованно прислушивался к разговорам публики. В этих
разговорах чаще всего слышалось раздражение, недовольство людей, задетых
и обиженных его комедией.
— Зачем эти представления? Какая польза от них? —
разглагольствовал почтенный, весьма прилично одетый человек. — Что мне
нужды знать, что в таком-то месте есть плуты? Я просто… я не понимаю
подобных представлений.
— Нет, это не осмеяние пороков, — сердито отвечал
важный и чиновный толстяк, — это отвратительная насмешка над Россиею —
вот что! Это значит выставить в дурном виде самое правительство, потому
что выставлять дурных чиновников и злоупотребления, которые бывают в
разных сословиях, значит выставлять само правительство. Просто даже не
следует дозволять таких представлений!
Изящная кокетливая молодая дама, смеясь, говорила своему собеседнику:
— Послушайте, посоветуйте автору, чтобы он вывел хоть одного честного человека!
Чиновник важной наружности басил сиплым голосом:
— Я бы все запретил. Ничего не нужно печатать! Просвещением пользуйся, читай, а не пиши.
Эти разговоры прорезал резкий голос в толпе спускавшихся по лестнице:
— Все это вздор! Где могло случиться такое происшествие? Этакое происшествие могло случиться только на Чукотском острову!
Гоголь еще острее приподнял плечи, сжался, прирос к
колонне. Неужели это говорят о нем, о его комедии? Ведь он хотел
показать людям ту ложь, те безобразия, которые отравляют их жизнь. Он не
собирался призывать к ниспровержению существующего порядка, к бунту
против властей!
В ответ на восторженные поздравления подошедшего Пушкина Гоголь с горечью стал жаловаться:
— «Ревизор» сыгран — и у меня на душе так смутно,
так странно… Я ожидал, я знал наперед, как пойдет дело, и при всем том
чувство грустное и досадно-тягостное облекло меня. Мое же создание мне
показалось противно, дико и как будто вовсе не мое.
Пушкин пытался разуверить Гоголя, а подошедший П. А. Вяземский, горячо поздравляя автора, сказал:
— «Ревизор» имел полный успех на сцене. А что
касается толков чиновной публики, то все стараются быть более
монархистами, чем царь!.. Неимоверно что за глупые суждения слышишь о
ней, особенно в высшем ряду общества!
Однако Гоголя не успокоили слова Вяземского. Недовольство и волнение, вызванные спектаклем, не проходили.
— С самого начала представления пьесы я уже сидел в
театре скучный, — признавался он Пушкину. — О восторге и приеме публики я
не заботился. Одного только судьи из всех бывших в театре я боялся, и
этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же
пьесы, которые заглушали все другие. А публика вообще была довольна.
Половина ее приняла пьесу даже с участием; другая половина, как водится,
ее бранила, по причинам, однако ж, не относящимся к искусству…
Пушкин убеждал Гоголя пренебречь ругательствами той
части публики, которая была задета пьесой. Но Гоголь был расстроен и
безутешен. Попрощавшись с Пушкиным, он уехал из театра и отправился к
Прокоповичу.
Прокопович встретил его радостными возгласами и, желая порадовать, преподнес только что вышедший из печати экземпляр «Ревизора»:
— Полюбуйтесь на сынку!
Взволнованный Гоголь швырнул книгу на пол, подошел к столу и, опираясь на него, проговорил задумчиво:
— Господи боже! Ну, если бы один, два ругали, ну и бог с ними! А то все, все!.. |