Приближалась масленица. Январь был холодный и
снежный. Гоголь зябко кутался в теплый сюртук и редко выходил из дому.
Он сидел за своим столом, на котором были разложены бумаги и
корректурные листы, и правил корректуру. В кресле напротив расположился
его земляк Осип Максимович Бодянский.
— Чем это вы занимаетесь, Николай Васильевич? —
спросил Бодянский, заметив, что перед Гоголем лежала чистая бумага и два
очиненных пера.
— Да вот мараю все свое, — отвечал Гоголь, — да просматриваю корректуру набело своих сочинений, которые издаю теперь вновь.
— Все ли будет издано?
— Может быть, кое-что из своих юношеских произведений выпущу.
— Что же именно? — удивился Бодянский.
— Да «Вечера», — спокойно продолжал Гоголь. — В них
много незрелого. Мне хотелось бы дать публике такое собрание своих
сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту больше всего доволен. А
после смерти моей как хотите, так и распоряжайтесь!
Бодянский стал горячо убеждать Гоголя, что читатели
хотят иметь все им написанное, что «Вечера»— одно из наиболее свежих и
благоуханных его произведений, а о смерти вообще нечего поминать.
Гоголь молча выслушивал его, смотря отсутствующим взглядом.
— Право, скучно, как посмотришь кругом, на этом
свете! — вдруг задумчиво сказал он. — Знаете ли вы, что Жуковский пишет
мне, что он ослеп.
— Как? — воскликнул Бодянский. — Слепой пишет вам, что он ослеп?
— Да, немцы ухитрились устроить ему какую-то штучку… Сэмэне, — позвал Гоголь, — ходы сюды!
Он велел спросить у графа Толстого письмо Жуковского. Но графа не оказалось дома.
— Ну, да я вам после письмо привезу и покажу, потому
что — знаете ли? — я распорядился без вашего ведома, — прибавил
Гоголь. — Я в следующее воскресенье собираюсь угостить вас двумя-тремя
напевами нашей Малороссии, которые очень мило Наталья Сергеевна Аксакова
положила на ноты с моего козлиного пения. Да при этом упьемся и
прежними нашими песнями. Будете ли вы свободны вечером?
— Ну, не совсем, — отнекивался гость.
— Как хотите, а я уж распорядился, и мы соберемся у
Ольги Семеновны часов в семь. Впрочем, для большей верности вы не
уходите из дому, я сам за вами заеду, и мы вместе отправимся на
Поварскую.
Однако воскресный вечер у Аксаковых не состоялся.
Бодянский прождал Гоголя до семи часов и, подумав, что тот забыл о своем
обещании, отправился на Поварскую один. Там он никого не застал. Умерла
жена Хомякова, и это печальное событие расстроило намеченный
музыкальный вечер.
Смерть Екатерины Михайловны Хомяковой, сестры поэта
Языкова, нанесла тяжелый удар Гоголю. Он любил эту веселую молодую
женщину, сестру его покойного друга, такую жизнерадостную, хлопотливую,
миловидную. Гоголь крестил у нее сына, часто заходил проведать свою
любимую куму. Она умерла неожиданно, после нескольких дней болезни,
цветущая и полная сил. Это произошло 26 января 1852 года.
Гоголь был на первой панихиде и насилу смог остаться
до конца. Его охватил страх смерти, чувство покорной обреченности. Если
молодая, полная жизни женщина была так внезапно и безжалостно подкошена
смертью, то что же ожидает его самого, немощного и больного? Он не
нашел в себе сил прийти на похороны, а отслужил один панихиду в своей
приходской церкви. Встретившись на другой день с Верой Сергеевной
Аксаковой, он сказал:
— Я теперь успокоился. Сегодня я служил панихиду по
Екатерине Михайловне, помянул и всех прежних друзей. Она как бы в
благодарность привела их всех так живо передо мной. Мне стало легче. Но
страшна минута смерти.
Гоголь остался у Аксаковых, беседуя о покойной
Хомяковой, когда к ним приехал доктор Овер, московская знаменитость.
Овер приезжал проведать больную, младшую дочь Аксакова — Оленьку. Вера
Сергеевна провожала его, и в прихожей, прощаясь, он сказал:
— Несчастный!
— Кто несчастный? — удивленно спросила Вера Сергеевна. — Ведь это Гоголь!
— Да, вот он несчастный!
— Отчего же?
— Ипохондрик, не приведи бог его лечить, это ужасно!
Овер надел свою тяжелую шубу и калоши и уехал.
Вера Сергеевна возвратилась в гостиную, где в это
время Гоголь сидел с Наденькой, и предложила ему позавтракать. Гоголь
отказался. Он был спокоен и как-то по-новому светел лицом. День был
ясный, солнечный, и вся гостиная казалась заполненной светом.
— Вы сегодня не работали? — спросила Вера Сергеевна. — Ну, вы погуляли, теперь вам необходимо поработать!
Гоголь задумчиво улыбнулся.
— Надобно бы, но не знаю, как удастся. Моя работа
такого рода, — продолжал он, надевая шубу, — что не всегда дается, когда
хочешь.
Дома Гоголь застал отца Матвея. Ржевский попик сидел
в углу комнаты. Его рыжие волосы и борода топорщились, маленькие глазки
грозно сверкали из-под нависших бровей. Он недовольно благословил
Гоголя и сразу же сердито заговорил:
— Вот, Николай Васильевич, вы мне ваши тетрадочки
давали читать. Тут у вас один священник выводится, очень уж на меня
походит. Да только в него прибавлены такие черты, каких во мне нет… Да к
тому же с католическими оттенками! Вот и, выходит, не вполне
православный священник! Я советую вам не публиковать этого сочинения…
Гоголь был потрясен. Гнев отца Матвея, которого он считал образцом христианского праведничества, его ошеломил и уничтожил.
— Благодарю вас много, — растерянно произнес он. —
Надеюсь, что бог удостоит меня поработать ему лучше, чем как я работал
доселе…
Но отца Матвея трудно было умилостивить. Он продолжал укорять Гоголя в его приверженности ко всему земному.
— Не променяйте бога на диавола, а мир сей на
царство небесное, — грозно провозглашал он. — Миг один здесь
повеселитесь, а вовеки будете плакать! Помните о смерти — легче жить
будет.
А смерть забудете и бога забудете! Если здесь
украсишь душу свою чистотою, — гремел отец Матвей, незаметно переходя на
«ты» и видя в Гоголе жертву греха, погрязшую в заблуждениях, — и
говением, то и там она явится чистою. Тебе известно и то, что умерщвляет
страсти: поменьше, да пореже ешь, не лакомься, чай-то оставь, а кушай
холодненькую водицу, да и то, когда захочется, с хлебцем. Меньше спи,
меньше говори и думай о боге!
Гоголь попробовал сослаться на свое слабое здоровье.
— Слабость тела не может нас удерживать от
пощения, — увещевал расходившийся попик. — Какая у нас забота? Для чего
нам нужны силы?.. Много званых, да мало избранных! Вспомните Пушкина —
великий он был грешник и язычник! Так и погиб нераскаянным.
Упоминание о Пушкине потрясло Гоголя. Неужели его память не священна для всякого русского? Он попробовал запротестовать.
— Отрекись от Пушкина, — яростно потребовал отец
Матвей. — «Ибо, — как сказал в своем послании апостол Павел, — призвал
нас бог не к нечистоте, а к святости. Итак непокорный непокорен не
человеку, но богу, который дал нам духа своего святаго!»
Гоголь испуганно замолчал. Мысль о Пушкине мучила и сжигала его. Ведь Пушкину он обязан всем лучшим, что было в нем.
— «Если же у кого из вас недостает мудрости, —
говорит апостол Иаков, — гремел голос отца Матвея, — да просит у бога!..
Но да просит с верою, нимало не сомневаясь, потому что сомневающийся
подобен морской волне, ветром поднимаемой и развеваемой!»
— Довольно! Оставьте! — в ужасе закричал Гоголь. — Я не могу долее слушать, слишком страшно!..
Отец Матвей недовольно смолк. На следующий день он
собрался к себе в Ржев, и все уговоры графа и Гоголя не смогли
поколебать его. Гоголь отправился проводить на станцию. По дороге он
просил прощения у священника в том, что оскорбил его. Отец Матвей сухо
попрощался и уехал.
Наступила масленица. Гоголь обложился книгами
духовного содержания, бросил литературную работу, стал мало есть, хотя и
жестоко страдал от отсутствия привычной пищи. Свое пощение он не
ограничил одною пищей, но и сон умерил до крайности. После
продолжительной ночной молитвы он рано вставал, шел к заутрене и,
возвратись из церкви, принимался за чтение молитвенника. Он изучил
церковный устав и старался всемерно соблюдать его, делая даже больше
того, что предписывалось уставом. За обедом он съедал только несколько
ложек овсяного супа на воде или капустного рассола.
Когда ему предлагали покушать что-нибудь другое, он отказывался, ссылаясь на болезнь.
С каждым днем он слабел, ему все труднее было
выходить из дому. Обеспокоенный граф Толстой посоветовал ему поскорее
исповедоваться и причаститься. В четверг 7 февраля Гоголь еще до
заутрени исповедался в церкви Саввы Освященного на Девичьем поле. После
причащения он упал на землю и долго плакал. Однако и причащение его не
успокоило. Он не хотел в тот день ничего есть, а съев кусочек просфоры,
называл себя обжорою, окаянным нетерпеливцем и сильно сокрушался.
Вечером он приехал опять к священнику и просил
поутру отслужить молебен. Из церкви зашел по соседству к Погодину,
который при первом взгляде на него заметил, как он болезненно исхудал и
ослабел.
— Что с тобой? — спросил тревожно Погодин. — Ты болен?
— Ничего, — еле слышно прошептал Гоголь. — Я нехорошо себя чувствую.
Дома он слег и вставал лишь для молитвы. В
воскресенье 10 февраля он призвал к себе графа А. П. Толстого и просил
взять на сохранение все его бумаги. Испуганный Толстой не принял от него
бумаг, чтобы не утвердить Гоголя в его настойчивой мысли о смерти. С
понедельника он находился в совершенном изнеможении и забытьи. Призваны
были доктора, но он отказывался от всяких лекарств, ничего почти не
говорил и не принимал пищи.
К нему съехались встревоженные друзья — Погодин,
Шевырев, Щепкин. Но посещения друзей утомляли больного. Не проговорив с
ними двух-трех слов, он протягивал руку и прощался. «Извини, дремлется
что-то!» — чуть слышно шептал он.
В ночь на вторник с 11 на 12 февраля Гоголь долго
молился. В три часа ночи он позвал мальчика-камердинера, дежурившего в
соседней комнате.
— А що, Сэмэне, у тебя там тепло?
— Ни, пане, холодно! — отвечал мальчик.
— Дай мне плащ, мне нужно там распорядиться! — И он пошел со свечой в соседнюю комнату.
Придя, распорядился открыть трубу как можно тише,
чтобы никого не разбудить, и подать из шкафа портфель. Когда портфель
был принесен, он вынул оттуда пачку тетрадей, перевязанных тесемкой,
положил ее в печь и зажег свечой.
— Барин, что это вы делаете? — в ужасе закричал мальчик, бросившись перед ним на колени. — Перестаньте!
— Не твое дело, — сурово ответил Гоголь. — Молись!
Мальчик начал плакать и просил его не сжигать тетрадей.
Долго огонь не мог пробраться через толстые пачки
бумаги, синими змейками охватывая их по краям. Заметив, что огонь
погасал, лишь обугливши углы тетрадей, Гоголь вынул связку из печки,
развязал тесемку и уложил листы так, чтобы легче было приняться огню.
Затем зажег их опять и сел на стуле.
Когда все сгорело, он долго сидел задумавшись. Потом заплакал и велел позвать графа. Показав ему пепел, он с горестью сказал:
— Вот что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи,
давно на то приготовленные, а сжег все! Как лукавый силен, вот он к
чему меня подвинул! А я было там много дельного уяснил и изложил… Я
думал разослать друзьям на память по тетрадке: пусть бы делали что
хотели. Теперь все пропало… Пора умирать…
Желая отстранить от него мрачные мысли о смерти, граф Толстой успокаивающе сказал:
— Это хороший признак! Прежде вы сжигали все, а потом выходило еще лучше. Значит, и теперь это не перед смертью.
Гоголь при этих словах оживился, и граф продолжал:
— Ведь вы можете все припомнить?
— Да, — отвечал Гоголь, положив руку на лоб, — могу. У меня все в голове.
После сожжения рукописей мысль о смерти глубоко
запала в душу Гоголя и не оставляла его ни на минуту. За напряжением
последовало еще большее истощение. С этой несчастной ночи он сделался
еще слабее, еще мрачнее прежнего: не выходил больше из комнаты, не желал
никого видеть. Он полулежал в креслах, в халате, протянув ноги на
другой стул, перед столом. Сам он почти ни с кем не начинал разговора, а
на вопросы отвечал коротко и отрывисто. По ответам его видно было, что
он в полной памяти, но разговаривать не желает. Утешить его пришел
Хомяков, сам еще не оправившийся после потери жены. Гоголь, выслушав
его, тихо промолвил:
— Надобно же умирать, а я уже готов, и умру…
Когда граф Толстой, желая его развлечь, стал
рассказывать о вещах, которые не могли не занимать его прежде, он с
изумлением возразил:
— Что это вы говорите? Можно ли рассуждать об этих вещах, когда я готовлюсь к такой страшной минуте!
В эти дни он сделал свои последние распоряжения.
Распорядился отпустить на волю своего бывшего слугу Якима и мальчика
Семена. В завещании он писал:
«Отдаю все имущество, какое есть, матери и сестрам.
Советую им жить в любви совокупно в деревне и, помня, что, отдав себя
крестьянам и всем людям, помнить изречение Спасителя: «Паси овцы моя!»
Служивших мне людей наградить. Якима отпустить на волю. Семена также».
Иногда он задремывал в креслах, а ночи проводил без сна, жалуясь на то, что голова у него горит, а руки зябнут.
Приглашенные знаменитости — Иноземцев и Овер ничего
не могли сделать. Больной решительно отказывался от еды и лекарств. Да и
самую болезнь врачи не могли определить. Иноземцев отзывался о ней
неопределенно, высказывая предположение, что это мог быть тиф. Овер
считал, что это менингит. Единогласное мнение врачей сводилось к тому,
чтобы поддержать больного, заставить его принять пищу. Доктор
Альфонский, приглашенный Погодиным, рекомендовал гипнотизирование.
Вечером того же дня явился врач Сокологорский. Он положил свою руку
больному на голову и стал делать пассы. Гоголь откинулся и еле слышно
сказал:
— Оставьте меня!
Продолжать гипнотизирование оказалось невозможно.
Вслед за Сокологорским призван был доктор Клименков.
Он стал кричать на Гоголя, осматривать и щупать его, добиваясь
признания больного в том, что у него болит. Гоголь отвернулся от него и
простонал. Клименков посоветовал кровопускание, лед, завертывание в
мокрые простыни. Присутствовавший при этом врач Тарасенков, который
раньше знал Гоголя, уговорил отложить эти болезненные мероприятия до
завтрашнего дня, на который был назначен консилиум.
В среду утром на консилиум собрались Овер, Евениус,
Клименков, Сокологорский и Тарасенков. Состояние больного было таким же,
как и накануне, но слабость пульса возросла. Врачи еще раз осмотрели
больного. Живот его был так мягок и пуст, что можно было прощупать
позвонки. Гоголь закричал. Прикосновение, к телу стало для него
болезненным. Наконец при продолжении осмотра он прошептал:
— Не тревожьте меня, ради бога!
По окончании осмотра врачи стали совещаться. Овер спросил:
— Оставить ли больного погибать от истощения, или поступать так, как с человеком, лишенным сознания?
Евениус решительно настаивал:
— Да, надобно кормить его насильно. Посадить в ванну и велеть есть!
Решили лечить больного, несмотря на его нежелание принимать врачебные процедуры и отказ от еды.
Клименков взялся исполнить предписанные процедуры.
Не обращая внимания на сопротивление и стоны, он принудил Гоголя принять
теплую ванну. Затем приставил к ноздрям больного восемь крупных пиявок,
а на затылок положил лед. В рот ему влили отвар алтейного корня с
лавровишневой водой. С Гоголем он обращался неумолимо, кричал на него,
переворачивал, мял ему живот, лил на голову какой-то едкий спирт.
Когда Клименков уехал, с больным остался врач
Тарасенков. Он с отчаянием наблюдал, как пульс Гоголя все ослабевал,
дыхание становилось тяжелее, лишь изредка он шептал:
— Дайте пить!
К ночи стал забываться, терять сознание. Часу в одиннадцатом Гоголь громко закричал:
— Лестницу! Поскорее давай лестницу!
Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с
постели, посадили на кресло. Он так ослабел, что голова уже не держалась
на шее и падала, как у новорожденного ребенка. Он громко стонал.
Казалось, что наступает смерть. Но то был только обморок. В двенадцатом
часу ночи стали холодеть ноги. Тарасенков положил ему в ноги кувшин с
горячею водою и стал поить из рюмки по капле бульоном. Вскоре дыхание
больного сделалось хриплым, кожа покрылась холодной испариной, под
глазами посинело.
Тарасенкова сменил доктор Клименков, который пытался
продлить жизнь Гоголя: давал ему каломель, обкладывал горячим хлебом.
Умирающий был уже без сознания, бредил, тяжело дышал. Лицо его
почернело. Последние слова Гоголя, которые разобрали присутствовавшие,
были: «Поднимите, заложите на мельницу! Ну же, подайте!» Около восьми
часов утра в четверг 21 февраля дыхание прекратилось.
Когда пришли посетители, мертвый Гоголь лежал на
столе в своем обычном сюртуке. Лицо его выражало спокойствие, черты
заострились, выступила восковая желтизна.
В воскресенье состоялось отпевание тела в
университетской церкви. Стечение народа оказалось необычайно велико.
Собравшиеся заполнили не только церковь, но и весь двор. Гроб был усыпан
цветами. На голове Гоголя лежал лавровый венок. За порядком наблюдал
сам московский генерал-губернатор граф А. Д. Закревский, который повсюду
расставил своих штатских агентов и полицейских для соблюдения порядка.
Из церкви гроб вынесли профессора: Грановский, Соловьев, Кудрявцев,
Морошкин и Анке. На улице толпа студентов и простых людей из народа
приняла гроб и понесла его по улицам на руках до самого Данилова
монастыря. За гробом шла толпа людей, так что нельзя было видеть конца
шествия. Похоронили Гоголя в Даниловом монастыре рядом с его другом
Языковым и Хомяковой.
В день смерти Гоголя в полицейскую часть было
представлено «объявление» о том, что «Живший в доме Талызина… отставной
коллежский асессор Николай Васильевич Гоголь сего числа от одержимой его
болезни скончался, после его здесь в Москве наличных денег, сохранной
казны билетов, долговых документов, золотых, серебряных, бриллиантовых и
прочих драгоценных вещей, кроме незначительного носильного платья,
ничего не осталось…» В приложенной описи значились: золотые карманные
часы, принадлежавшие Пушкину, шинель черного сукна с бархатным
воротником, два старых суконных сюртука черного сукна, один из них
фасоном пальто, трое старых парусиновых панталон, четыре галстука
старых, два тафтяных и два шелковых, двое канифасовых подштанников и три
полотняных носовых старых платка.
Через две недели после похорон в газете «Московские
ведомости» появилось «Письмо из Петербурга»» принадлежавшее Тургеневу. В
нем он писал: «Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем
право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим. Человек,
который своим именем означал эпоху в истории нашей литературы; человек,
которым мы гордимся, как одной из слав наших! Он умер, пораженный в
самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, подобно
благороднейшим из его предшественников…»
За опубликование этой статьи Тургенев был посажен на
месяц под арест, а затем отправлен на жительство в свою деревню
Спасское-Лутовиново.
* * *
Произведения Гоголя сохранили свою жизненную правду и
художественную ценность до нашего времени. Гоголь с такой силой
разоблачил и осмеял безобразный, отвратительный мир хищничества и
эгоизма, что самые имена героев его произведений стали нарицательными.
Типические образы, созданные им, давно сделались достоянием русской и
мировой культуры.
Бесстрашная правдивость и социальная насыщенность
творчества Гоголя, его благородный гуманизм оказали глубокое воздействие
на крупнейших представителей русской, реалистической литературы XIX
века. «Гоголь положительно должен быть признан родоначальником… нового,
реального направления русской литературы», — писал Салтыков-Щедрин.
Под воздействием Гоголя формировалось творчество
таких писателей, как Тургенев, Герцен, Салтыков-Щедрин, Достоевский,
Писемский, Некрасов, Островский, Гончаров, и многих других, вплоть до
Чехова и Горького.
«Ревизор» и «Женитьба» по своему драматургическому
мастерству, сатирической отточенности и предельной выразительности и
типичности образов во многом предварили комедии Островского и
Сухово-Кобылина. Достоевский в «Бедных людях» и своих ранних повестях
выступал как продолжатель «Шинели» и «Записок сумасшедшего».
Гениальным продолжателем сатирической традиции
Гоголя выступил Салтыков-Щедрин, который придал гоголевской сатире
боевой, революционный характер, еще более усилил его
гротескно-комическую манеру, гиперболизм гоголевского стиля. «Огромный
талант» Гоголя с сочувствием отмечал Лев Толстой, считавший «Мертвые
души» и «Ревизора» «верхом совершенства». «Величайшим русским писателем»
назвал Гоголя Чехов, который в таких рассказах, как «Смерть чиновника»
или «Человек в футляре», во многом учитывал сделанное Гоголем.
Любовь Гоголя к человеку, его ненависть к тому, что
мешает его счастью и достоинству, смелое и беспощадное осмеяние всего
косного, пошлого, рожденного собственническим эксплуататорским строем,
делают и поныне его творчество близким всему передовому человечеству.
Скорбный и горестный жизненный путь Гоголя, его
самоотверженное служение словом своему народу, его могучие взлеты и
трагические падения свидетельствуют о том, как труден был удел писателя,
дерзнувшего вызвать наружу «всю страшную потрясающую тину мелочей,
опутавших нашу жизнь».
Чернышевский справедливо сказал о Гоголе: «Гоголь
был горд и самолюбив, но он имел право быть горд своим умом, своим
страстным желанием блага родной земле, своим гением, своими заслугами
перед всем русским обществом. Он сказал нам, кто мы таковы, чего
недостает нам, к чему должны стремиться, чего гнушаться и что любить. И
вся его жизнь была страстною борьбою с невежеством и грубостью в себе,
как и в других, вся была одушевлена одною горячею, неизменною целью —
мыслью о служении благу своей родины». |