С петербургскими литераторами Гоголь встретился на
обеде у князя Одоевского. Владимир Федорович Одоевский, известный
писатель сороковых годов, в молодости был близок с декабристами. Вместе с
Кюхельбекером он издавал альманах «Мнемозину», принимал деятельное
участие в кружке московских «любомудров». С годами князь отошел от
политики, остепенился, успешно продвигаясь по лестнице бюрократической
иерархии, и занимал довольно важный пост в министерстве народного
просвещения. Однако, восходя по служебной лестнице, Одоевский
по-прежнему преданно любил литературу и дружил с писателями.
По субботам он устраивал у себя приемы.
Гоголь вошел в гостиную Одоевского, когда там уже
собралось множество народа. Здесь задавала тон хозяйка дома, и вокруг
нее собирался круг светских людей, считавших чудачеством хозяина
присутствие на его вечерах ученых и литераторов, столь далеких от
светского общества. Подлинная жизнь царила в кабинете, отделенном от
гостиной небольшим коридором.
Неловко поклонившись хозяйке дома, Гоголь торопливо
достиг кабинета. Тесная комната, загроможденная столами, на которых
стояли стеклянные реторты, склянки с какой-то жидкостью, черепа,
заспиртованные лягушки, остроконечные колбы, напоминала кабинет
средневекового алхимика. Стены были до потолка заставлены полками с
книгами и фолиантами, переплетенными в пергамент. В углу громоздилось
какое-то деревянное чудище со струнами и медными трубами — изобретаемый
князем музыкальный инструмент — оркестрион.
Владимир Федорович наряду с литературой занимался
химией, физикой и даже алхимией. Возможно, это его имел в виду
Грибоедов, упомянув в «Горе от ума» о «князе Федоре»: «он химик, он
ботаник». Владимир Федорович стремился открыть возможность «вечного
движения» и химическое превращение железа в золото.
Более плодотворна была музыкальная деятельность
князя, устраивавшего музыкальные вечера и много писавшего о музыке. Он
являлся пропагандистом и знатоком Баха и Бетховена, способствовал
известности Глинки и Даргомыжского.
Хозяина кабинета Гоголь застал беседующим с
собирателем русских песен и сказок Сахаровым. Они вдвоем представляли
забавное и необычное зрелище.
Сам князь, бледный, сгорбленный, одет был наподобие
алхимика — в черной шапочке с длинным рогом и в какой-то длинной мантии,
напоминавшей не то слишком обширный сюртук, не то плащ. Его собеседник в
гороховом купеческом сюртуке, стриженный в скобку, походил на сидельца
из бакалейной лавки.
Гоголь сразу же заинтересовался их разговором о
славянской мифологии. Сахаров доказывал, что славяне имели не менее
разработанную систему мифологии, чем древние греки и римляне. Он
перечислил славянских божеств: Перун, Велес, Стрибог, Зимцерла, Лада — и
напоминал связанные с ними мифы. Одоевский пробовал осторожно умерить
его фантазию, указывая, что некоторые из этих божеств были придуманы
учеными лишь в XVIII веке.
В другом углу посетители толпились около Иакинфа
Бичурина, который прожил много лет в Китае и изучил китайский язык,
обычаи и нравы. Отец Иакинф, сняв свою рясу и оставшись в подряснике,
напоминавшем длинный семинарский сюртук, превозносил до небес китайскую
науку, медицину, живопись, трудолюбие народа, древность культуры. Он так
проникся всем китайским, что даже своей наружностью стал походить на
китайца.
Поздоровавшись с князем, Гоголь присел на диван
рядом с Иваном Ивановичем Панаевым, модно, с иголочки одетым, и худым
сутулым Белинским в простом поношенном сюртуке. Неподалеку на стуле
сидела красавица Авдотья Яковлевна Панаева, черноволосая, с румянцем на
смуглом лице и белоснежными зубами.
Гоголь видел Белинского в Москве лишь мельком и рад
был завязать знакомство с молодым талантливым критиком. Его статьи, его
отклик на «Ревизора» свидетельствовали о глубоком внимании к
произведениям Гоголя. Правда, находясь за границей, Гоголь почти не
читал русских журналов и многое из того, что писал Белинский, знал лишь
из вторых рук, понаслышке.
Услыхав, что Белинский приехал в Петербург почти одновременно с ним, Гоголь спросил:
— Как вам понравился Петербург? Вы ведь впервые здесь и могли особенно наглядно почувствовать различие с Москвой.
— Питер — город знатный! Нева — река пребольшущая, а
петербургские литераторы — прекраснейшие люди после чиновников и господ
офицеров, — смеясь, ответил Белинский. — Невский проспект — чудо, так
что перенес бы его, да Неву, да несколько человек в Москву!
— Кого бы вы перенесли? — спросил Гоголь.
— Вас, нашего хозяина и Панаева вместе с Авдотьей Яковлевной!
— Ну, я не жилец и в Москве! Уеду в Италию, там
солнце греет, а здесь я нос отморозил! — отшутился Гоголь. — А как вам
нравится наш хозяин?
— Он добрый и простой человек, — серьезно заметил
Белинский, — но повытерся светом и жизнью и потому бесцветен, как
изношенный платок! Только вы об этом никому ни гугу!
— Вы, наверное, и. обо мне то же скажете? — рассмеялся Гоголь.
— Нет, — решительно возразил Белинский т даже
приподнялся на диване. — Вы поэт мировой, вы поэт действительности. Я
возвышаюсь духом и предаюсь глубокой и важной думе, читая «Тараса
Бульбу». А читая курьезную «Повесть о том, как поссорился…», смеюсь и
хохочу. Отчего это? От сущности действительности, воссозданной в том и
другом. Оттого, что первое изображает утверждение жизни, а другое ее
отрицание!
Гоголь задумался. Слова Белинского поразили его
своей глубиной, проникновением в самую сущность того, что он хотел
сказать своими произведениями.
— Я сейчас заканчиваю большую статью, — продолжал
Белинский. — В ней подробно разбираю вашего «Ревизора». В нем тоже идея
отрицания, изображение пустоты, наполненной деятельностью мелких
страстей и мелкого эгоизма. Я и даю подробный разбор этого превосходного
произведения искусства. Он будет напечатан в книжке «Отечественных
записок», которая скоро выйдет.
Белинский привлекал к себе своей искренностью и
простотой. Его бледное лицо оживлялось, когда он начинал говорить, и
внушало доверие. Он спросил Гоголя о его работе, о его новых
произведениях, его поэме. И, обычно скрытный и сдержанный с
малознакомыми людьми, Гоголь вдруг открылся, поведал о своем заветном
труде.
— Я начал было писать, — отвечал Гоголь, — не
определивши себе обстоятельного плана, не давши себе отчета, что такое
именно должен быть сам герой. Я думал просто, что смешной проект,
исполнением которого занят Чичиков, наведет меня сам на разнообразные
лица и характеры. Что родившаяся во мне самом охота смеяться создаст
сама собою множество смешных явлений, которые я намерен был перемешать с
трогательными. Но на всяком шагу я был останавливаем вопросами: зачем? К
чему это? Что должен сказать собою такой-то характер? Что должно собою
выразить такое-то явление?
Белинский понимающе слушал.
— Ваш замысел, ваш юмор, — наконец раздумчиво
произнес он, — доступен только глубокому и сильно развитому духу. У нас
всякий писака так и таращится рисовать бешеные страсти и сильные
характеры, списывая их, разумеется, с себя и своих знакомых!
— Чем более я обдумывал мое сочинение, — продолжал
Гоголь, — тем более видел, что не случайно следует мне взять характеры,
какие попадутся, но из-брать одни те, на которых заметней и глубже
отпечатлелись истинно, русские, коренные свойства наши,
Белинский слушал с огромным вниманием, изредка отбрасывая со лба прядь белокурых волос.
Разговор неожиданно прервался, так как хозяин попросил всех перейти в столовую ужинать.
— Я угощу вас, господа, удивительными сосисками,
приготовленными совершенно особым способом! — с таинственным видом
предупредил Одоевский.
За столом уже сидел в кресле дедушка Крылов. На нем
был коричневый поношенный фрак, белый платок и сапоги с кисточками,
облегавшие его тучные ноги. Он опирался руками в колени и даже не
поворачивал своей тяжелой и величавой головы.
Среди гостей были известный эпиграмматист, друг Пушкина Соболевский и несколько чиновных, но малодаровитых литераторов. Все с любопытством ожидали обещанных сосисок.
Ужин открылся именно этими сосисками. Гости
разрезали их, рассматривали со вниманием, предвкушая изысканный вкус.
Однако, взяв сосиску в рот и разжевав ее, все неподвижно замирали,
полуоткрыв рты. Сосиски — увы! — пахли салом, стиральным мылом, опилками
и еще какими-то странными химическими запахами. Всем захотелось их
выплюнуть, Крылов сердито отставил тарелку в сторону. Соболевский без
церемоний выплюнул сосиску и, торжественно протягивая тарелку, громко
обратился к хозяину дома:
— Одоевский! Пожертвуй это блюдо в приюты, находящиеся под начальством княгини.
Смущенный Одоевский что-то пробормотал и сконфуженно замолк.
Этот комический эпизод был скоро забыт. Завязался
оживленный разговор. Оправившийся от смущения хозяин стал рассказывать о
животном магнетизме и месмеризме, уверяя, что знание этих таинственных
сил приоткроет мистический мир духов.
После ужина гости стали расходиться, и Гоголь,
попрощавшись с хозяевами, ушел вместе с Белинским и Панаевыми, у которых
тогда жил Белинский. Дорогой они посмеивались над злополучными
сосисками и месмеризмом, и Гоголь смешно изображал смущение князя и лица
гостей, не решавшихся выплюнуть алхимические сосиски. Полные взаимной
симпатии, они расстались на Невском проспекте…
Аксаковы закончили свои дела и вместе с Гоголем и его сестрами 17 декабря выехали в Москву.
После отъезда Гоголя Белинский в письме к
Константину Аксакову сообщал: «Поклонись от меня Гоголю и скажи ему, что
я так люблю его, и как поэта и как человека, что те немногие минуты, в
которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом. В
самом деле, мне даже не хотелось и говорить с ним, но его присутствие
давало полноту моей душе, и в ту субботу, как я не увидел его у
Одоевского, мне было душно среди этих лиц и пустынно среди множества». |