Так же как первое упоминание о картинах
читатель находил в неожиданном контексте (на стене гостиничного номера
помешалась неизвестно кем и когда написанная масляными красками, с
нарушением естественных пропорций тела картина), так информацию о тяге к
чтению впервые встречаем в описании, где наименование книг может
показаться неуместным. Во второй главе мы узнаем, что самый активный
читатель — это лакей Петрушка: он имел «благородное побуждение к
просвещению, т. е. чтению книг, содержанием которых не затруднялся: ему
было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто
букварь или молитвенник, — он все читал с равным вниманием: если бы ему
подвернули химию, он и от нее бы не отказался» (VI, 20). Интересно, что
Гоголь преимущественное внимание уделяет здесь «процессу самого чтения».
«Страсть к чтению» поставлена в один ряд с двумя другими «характерными
чертами» героя, чем отчасти скомпрометирована: с привычкой «спать не
раздеваясь» и «носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух»
(там же). Так или иначе, но чтение оказывается составной частью
загадочной русской жизни, которую автор развертывает перед глазами
читателей, добираясь до ее скрытых глубин. Ни один из гоголевских героев
не может быть отнесен к интеллектуалам, никто не занят собственно
умственным трудом. Однако к чтению — в той или иной форме и степени —
приобщены многие. Определенную начитанность можно предположить у
Манилова. Характер его речей, лексика свидетельствуют о том, что
сентименталистская поэтика, сохраняющая еще свои позиции в начале XIX
века, особенно в массовой литературе, оказала на него воздействие.
Манилов сам называет журнал, который он «иногда» читает, — «Сын
отечества».
Исторический, политический и
литературный журнал «Сын отечества» выпускал Н. И. Греч, известный
журналист, издатель, публицист, беллетрист и переводчик. Основав этот
журнал в 1812 г., Греч редактировал его до 1839 г. До середины 1820-х
годов «Сын отечества» был одним из наиболее влиятельных русских
журналов. Греч привлек к участию в журнале известных литераторов той
поры — К. Н. Батюшкова, Н. И. Гнедича, А. С. Грибоедова,
Г. Р. Державина, П. А. Вяземского, В. А. Жуковского, А. С. Пушкина и др.
В 1816–1825 гг. в журнале принимают участие писатели-декабристы: братья
А.А. и Н. А. Бестужевы, Ф. Н. Глинка, В. К. Кюхельбекер, К. Ф. Рылеев. В
1825 г. соиздателем «Сына отечества» становится Ф. В. Булгарин, а в
1829 г. журнал сливается с другим — с «Северным архивом»; единое издание
именуется «Сын отечества и Северный архив». «Сын отечества» был
серьезным журналом, предлагавшим своим читателям достаточно разнородную
информацию. Практически каждый новый номер открывался серьезной научной
статьей; в отделе «Современная русская библиография» печатались известия
о всех выходящих в России книгах; в журнале были отделы «Путешествия»,
«Смесь» и «Благотворения» (содержащие сведения, кто на что и сколько
пожертвовал). После 1825 г. издатель журнала утрачивает присущие ему
либеральные взгляды, хотя и после декабрьского восстания не прерывает
деловых и литературных отношений с некоторыми декабристами.
Упоминание Маниловым «Сына отечества»,
таким образом, свидетельствует о знакомстве его, хотя частичном, с
передовыми идеями времени. Правда, мы не знаем, как часто он читал
журнал, что ему могло нравиться, но подобное знание Маниловым
периодического издания, уважаемого в обществе, выделяет его из круга
других помещиков. И детей также (хотя и на свой лад) Манилов пытается
приобщить к образованию. Однако книжка в кабинете героя лежит раскрытой
на одной и той же странице с давних пор и названием ее автор не считает
нужным утруждать читателя, давая понять, что и для Манилова содержание
книги не столь важно. В итоге маниловская готовность читать сближается с
присущей Петрушке «страстью к чтению»: процесс чтения увлекает, а вот
разумный итог его сомнителен.
Читательские привычки Коробочки не
упомянуты и, скорее всего, они отсутствуют. В кабинете Ноздрева «не было
заметно следов того, что бывает в кабинетах, т. е. книг или бумаги;
висели только сабли и два ружья» (VI, 74). Собакевич, достаточно
критично отзывающийся о просвещении и измеряющий его уровень качеством
подаваемых к обеду блюд, книг не держит и не читает.
Не потому ли и начинает автор
следующую, шестую, главу рассуждением о летах своей юности и о
переменах, в нем совершившихся, что достаточно далеко отошла познаваемая
им русская жизнь от духовных, эстетических потребностей. Мир жизни и
мир литературы соприкасаются иногда, но существуют порознь, автономно.
Для автора, который уже приобрел «изощренный в науке выпытывания
взгляд», это не столько однозначно уничижительная характеристика жизни,
сколько предмет для размышлений. В доме Плюшкина он не ищет книг. Он
точно знает, что Плюшкин «к Шиллеру» не «заехал в гости» (VI, 131); так
было сказано о «двадцатилетием юноше, возвращавшемся из театра, ему
кажется, что он пребывает „в небесах", но затем „вдруг раздаются над
ним, как гром, роковые слова, и видит он, что вновь очутился на земле… и
вновь пошла по-будничному щеголять перед ним жизнь"» (там же).
Отсутствие книг не становится определяющей характеристикой героя. Более
того, мы увидим во втором томе, что в доме Костанжогло, столь близком
сердцу автора, не было ни книг, ни картин, зато у сумасшедшего Кошкарева
— целое «книгохранилище».
В шестой главе совершается
существенный перелом в авторском сознании. В начале поэмы он склонен был
измерять жизнь своих персонажей некими привычными и как будто вполне
оправдавшими себя критериями, в том числе способностью приобщиться к
европейскому просвещению и мировым запасам культуры. Оказалось, этот
критерий не может считаться абсолютным. Что-то остается в природе
человека, что нельзя измерить присущими ему эстетическими потребностями.
Герои в поэме не перестают читать (те, кто имел к этому привычку), но
авторский взгляд на это занятие и на предмет чтения приобретает новые
смысловые оттенки.
Упоминание Виргилия и Данте в седьмой
главе, когда описывается присутствие, где совершатся купчие крепости,
носит иронический характер: с «Виргилием», который «прислужился Данту»,
сравнивается один из незначительных чиновников. В присутствии «новый
Виргилий почувствовал такое благоговение, что никак не осмелился занести
туда ногу и поворотил назад» (VI, 144). В «Божественной комедии» Данте
Алигьери (1265–1321) Виргилий, римский поэт, ведет автора по кругам ада.
Страх чиновника в поэме Гоголя становится пародией на тот страх,
который может испытывать человек, ожидающий возмездия за свои грехи и
видящий, какие наказания ожидают грешников.
Любопытно, что если в первых главах
упоминались книги, пусть редко, но встречающиеся в домах помещиков, то в
«городских» главах автором избран иной принцип освещения начитанности
героев. Мир литературы в тексте проявляется через определенную систему
ассоциаций, стилевых уподоблений, то серьезных, то пародийных, он
неоднократно заявляет о себе, хотя в губернском городе он явно оттеснен
на периферию; он играет немаловажную роль в выявлении тех возможностей,
которые скрыты в человеке и о которых он сам подчас не догадывается.
После окончательного оформления
покупки Чичикова чиновники отправляются к полицеймейстеру отпраздновать
событие. «В непродолжительное время всем сделалось весело необыкновенно»
(VI, 151). Председатель палаты, обращавшийся к Чичикову со словами:
«Душа ты моя! маменька моя!», «пошел приплясывать», припевая
камаринскую. Можно было бы сказать: вот и мгновение национального
культурного единства: плясовая песня, популярная в народе, пришлась
кстати и в чиновничьем кругу. Но неожиданнее всего для читателя повел
себя Чичиков: начав говорить «о трехпольном хозяйстве», он повел речь «о
счастии и блаженстве двух душ», а затем «стал читать Собакевичу
послание в стихах Вертера к Шарлотте» (VI, 152).
Последняя фраза заслуживает особого
внимания. Если забежать вперед и почитать биографию Чичикова в
одиннадцатой главе, то мы увидим, что о чтении героя в пору его
становления речь не шла. Здесь же Чичиков читает наизусть послание
Вертера. Оказывается, автор не все рассказал нам о герое, оставляя в нем
что-то потаенное, недоступное стороннему взгляду, что может напомнить о
себе лишь в отдельные, драматические или радостные моменты жизни. То,
что Чичиков читает фрагмент из романа И. В. Гёте «Страдания юного
Вертера» (1774), говорит о том, что роман был чрезвычайно популярен, и о
том, что герой его в свое время привлек Чичикова, оказался ему, как ни
парадоксально, в чем-то близок: в пору «юности» и «свежести» страдания
литературного героя оказались ему понятны.
В конце XVIII века в
западноевропейской и русской культуре утверждается эпоха
чувствительности. Писатели-сентименталисты (Ричардсон, Голдсмит, Стерн,
Грей) противопоставили деловитости и расчету простые человеческие
чувства, на первый план вынесли жизнь сердца, непосредственные,
искренние отношения между людьми. Важное значение приобретают в это
время письма (переписка в жизни, а также жанр романа в письмах в
литературе), они развивают способность чувствовать и умение адекватно
выразить чувство, быть услышанным, понятым, вызвать отклик. Письма
вырабатывали привычку анализировать собственные переживания,
культивировали интерес и уважение к жизни частного человека. Особую
популярность в этом культурном контексте и приобрел роман Гёте,
повествующий о молодом человеке, вынужденном отказаться от своей любви и
закончившем жизнь самоубийством. Для нескольких поколений европейцев
это произведение стало важнейшим событием, повлиявшим на их собственную
жизнь. В моду вошел даже «вертеровский» костюм. В Германии разразилась
эпидемия самоубийств.
Аналоги гётевского героя стали
появляться и в России. В 1801 г. в Санкт-Петербурге вышла книжка
«Российский Вертер, полусправедливая повесть, оригинальное сочинение М.,
молодого, чувствительного человека, самопроизвольно прекратившего свою
жизнь». Автором этого произведения был 16-летний Михаил Васильевич
Сушков, который покончил с собой за 9 лет до издания повести, а ее
оставил в 1792 г. в виде некой исповеди. Факты самоубийства молодых
людей, не связанных с сочинительством, но совершенные под воздействием
романа Гёте, также были отмечены в России. Самоубийство выражало
разочарование молодого человека в жизни, неудовлетворенность
общественным порядком, подчас готовность бросить вызов Творцу. Главное
же, что самоубийство совершалось тонко чувствующим человеком, осознавшим
невозможность осуществления всех его душевных и духовных потребностей.
По свидетельству современников, Жуковский хранил среди своих бумаг целую
анонимную поэму «Письмо Вертера к Шарлотте». Не это ли «письмо» читает
Чичиков Собакевичу? В. А. Воропаев в комментарии к поэме высказывает
предположение, что скорее всего герой Гоголя читает послание
В. И. Туманского «Вертер к Шарлотте (за час до смерти)», опубликованное в
журнале «Благонамеренный» (1819). Так или иначе, Чичиков попал во вполне достойную
компанию. Вертеровские черты исследователи отмечают в Ленском, Манилове,
Бельтове, Обломове, Павле Петровиче Кирсанове. «Реестр» достаточно
неоднородный, но свидетельствующий о том, что вертеровская атмосфера
чувствительности, эстетической утонченности затронула очень различных
авторов и литературных персонажей.
Читатель вправе предположить, что
чувствительность не чужда прагматичной и меркантильной натуре Чичикова.
Переболел ли он ею в молодости, избавился ли от нее, хранит ли в глубине
сердца? — автор поэмы не дает конкретного и однозначного ответа на этот
вопрос. Но заговорил же Чичиков о «счастии и блаженстве двух душ»,
прочитал же наизусть послание Вертера к Шарлотте!.. Быть может, романа
Гёте гоголевский герой и не читал, но литературные вариации на темы
романа ему знакомы и даже близки душе, хотя его соприкосновение с
произведением Гёте невольно привносит и оттенок снижения, если не
пародирования бессмертного героя.
Гоголя и занимает, пожалуй, более
всего форма и, можно сказать, тайна взаимодействия литературы и жизни.
«Чувствительные» потребности, изначально свойственные человеческой
натуре, поддерживаются и развиваются литературой, однако автор «Мертвых
душ» не преувеличивает возможностей эстетического воздействия на мир.
Прочитав Собакевичу послание, «на которое тот хлопал только глазами,
сидя в креслах, ибо после осетра чувствовал большой позыв ко сну» (VI,
152), Павел Иванович «смекнул», что «начал уже слишком развязываться» и
«попросил экипажа» (там же). Но это значит, что было чему
«развязываться» в душе Чичикова, а одновременно была способность
преодолеть это состояние и уехать подальше от греха.
Думается, здесь уловлено, обозначено
то в Чичикове, что отчасти объясняет неудачу его «негоции». Да, он
делец, мошенник, даже «подлец». Но о «счастии и блаженстве двух душ»
подумывает и, следовательно, он слабее героя второго тома, Костанжогло,
который умеет выбирать между «красотой» и «пользой», делом жизни и
блаженством души.
Литературные мотивы появятся в поэме
еще не раз, и любопытно, что именно жанр письма будет акцентирован
автором, а письмо, полученное Чичиковым от неизвестной дамы, внесет
смятение в душу героя и вновь нарушит неколебимость его предприимчивой и
трезвой натуры. Послание, полученное Чичиковым, «начиналось очень
решительно, именно так: „Нет, я должна к тебе писать!"» (VI, 160). В
литературоведении уже отмечалось, что в данном случае пародируются
тексты Пушкина: имеются в виду письмо Татьяны к Онегину из романа в
стихах и поэма «Цыганы», где Алеко сетует на «неволю душных городов»;
дама, пишущая Чичикову, зовет его «в пустыню, оставить навсегда город,
где люди в душных оградах не пользуются отдыхом» (там же). Полученное
письмо чрезвычайно занимает Чичикова («более часу он все думал об этом»,
а затем уложил письмо в шкатулку), и хотя на балу герою не удается
выяснить, кто же был автором таинственного послания, думы об этом его
занимают чрезвычайно. Если б он более владел собой, кто знает, может
быть, и предотвратил бы вопрос Ноздрева, много ли он «наторговал
мертвых», и уж совершенно точно не вызвал бы досаду губернских дам. Ведь
как раз перед появлением Ноздрева Чичиков беседует с блондинкой и вновь
уносится в сферы, как будто совершенно ему чуждые: «даже коснулся было
греческого философа Диогена» (VI, 171). «Видно, и Чичиковы на несколько
минут в жизни обращаются в поэтов», — замечает автор, однако в очередной
раз себя поправляет: «но слово поэт будет уже слишком» (VI, 169).
В Чичикове еще раз обнаружится
потребность прибегнуть к помощи литературного произведения. Вертер
вспомнился в счастливые минуты жизни, а, приболев (но еще не зная, что
его не велено принимать), Чичиков в продолжение нескольких дней остается
в гостинице и, кроме того, что сделал несколько списков приобретенных
крестьян, «прочитал даже какой-то том герцогини Лавальер, отыскавшийся в
чемодане» — VI, 211). Герцогиня Лавальер — фаворитка французского
короля Людовика XIV, пробывшая при дворе не слишком долго. В России был
известен роман французской писательницы С.-Ф. Жанлис (1746–1830)
«Герцогиня Лавальер», русский перевод этой книги выдержал несколько
изданий.
Можно сказать, что между герцогиней
Лавальер, то вознесенной судьбой достаточно высоко, то преданной
забвению, и Чичиковым, добивающимся успеха, а затем теряющим его,
проводится некая аналогия. Автор допускает ее, или герой задумывается о
странных сближениях (книжка хранится в его чемодане) — не столь важно.
Так или иначе, вновь литературные имена в поэме расширили контекст жизни
гоголевского героя.
Стоит отметить, что и другие персонажи
оказываются волей автора в контексте реальной литературной жизни той
поры. Председатель палаты «знал наизусть „Людмилу" Жуковского» и
«мастерски читал многие места» (VI, 156). Баллада Жуковского,
опубликованная в 1808 г. в «Вестнике Европы», была творческой
переработкой баллады немецкого поэта Г. А. Бюргера (1747–1794) «Ленора».
«Людмила» имела громадный успех. Читатель нашел в ней и
национально-патриотические мотивы, актуальные в эпоху Наполеоновских
войн, и — главное — новую эстетику; она положила начало русской
романтической балладе, а самого Жуковского современники нередко
именовали балладником.
«После достославного изгнания
французов» не только чиновники, но даже «купцы, сидельцы и всякий
грамотный и даже неграмотный народ», сделавшись «по крайней мере, на
целые восемь лет заклятыми политиками», зачитывались «Московскими
ведомостями» и «Сыном отечества»; в итоге эта издания «доходили к
последнему чтецу в кусочках, не годных ни на какое употребление» (VI,
206). Жители города не столь просты, как может показаться на первый
взгляд. В городе есть и инертность, неподвижность, и некое внутреннее
брожение; примитивность мысли — и склонность к теоретизированию,
философствованию.
Почтмейстер в этом отношении — может
быть, самая любопытная и даже неожиданная фигура. Поразивший чиновников
«Повестью о капитане Копейкине», он, оказывается, знаком с трудами
европейских мистиков: очень прилежно, «даже по ночам», он читал «Юнговы
„Ночи" и „Ключ к таинствам натуры" Эккартсгаузена, из которых делал
весьма длинные выписки» (VI, 156–157).
Сочинения немецкого теософа Иоганна
Юнга, называвшего себя Генрихом Штиллингом (1740–1817) были весьма
популярны в России. Основными пропагандистами учения Юнга-Штиллинга были
журналы «Сионский вестник» А. Ф. Лабзина и «Друг юношества»
М. И. Невзорова. Наибольшей популярностью в России пользовались:
роман «Тоска по отчизне» (перевод Ф. П. Лубяновского, 1806),
автобиография «Жизнь Генриха Штиллинга» (перевод А. Ф. Лабзина, 1816),
духовидческая книга «Приключения по смерти» (перевод А. Ф. Лабзина,
1815, 1816). Гоголевский почтмейстер читал поэму, называвшуюся «Жалобы,
или Ночные думы о жизни, смерти и бессмертии», это сочинение
переводилось на русский язык неоднократно. В. А. Воропаев указывает, что
почтмейстер, скорее всего, читал его в переводе С. Глинки, вышедшем в
1820 г. третьим изданием под названием «Юнговы ночи». Пик популярности
Юнга-Штиллинга в России приходится на 1810-е годы. Сочинениями его
интересовались философ П. Я. Чаадаев, историк и литератор М. П. Погодин,
писатели В. Ф. Одоевский, В. А. Жуковский, А. С. Пушкин и др. Сочинение
«Ключ к таинствам натуры» также принадлежит перу популярного
писателя-мистика. Имя Карла Эккартсгаузена (1752–1803) было хорошо
известно в масонских кругах русского общества начала XIX века. Труды
названных писателей привлекали чаше всего мистически настроенную часть
образованного русского общества, в них видели возможность «органического
перехода от познания тайн человеческой души, стремящейся к своей
духовной Отчизне, к познанию таинственной миссии России, русского
человека». Так что почтмейстер не только несет на себе печать
своего времени, но и готов активно приобщаться к его духовно-мистическим
настроениям, несколько неожиданным, правда, для губернского города.
Можно видеть, что круг чтения жителей
города и помещиков, т. е. массового российского читателя, не слишком
обширен и, пожалуй, эклектичен. Однако он позволяет предположить, что
гоголевские читатели отечественных и западноевропейских сочинений,
отзываясь на модные веяния, проявляли при этом собственную
индивидуальность, обнаруживая вместе с тем и нечто общее: потребность —
подчас бессознательную, в чем-то наивную — в философствовании, в
осмыслении таинств жизни и человеческой натуры, в единении душ. В
отличие от пушкинского героя (Евгений Онегин «бранил Гомера, Феокрита,
зато читал Адама Смита»), гоголевские Адама Смита не читают, и не
потому, что серьезное чтение им не по зубам, но и потому, что
политической экономией и просто экономией они занимаются в своей
практической жизни, в то время как литературные сочинения, хотя бы в
отдельные и редкие мгновения жизни, пробуждают в них иные, далекие от
«экономии» потребности. |