Проведя в Гастейне у Языкова недели две, Гоголь
отправился в Мюнхен. Там писатель застал огорчившее его письмо
Прокоповича. Старый друг спрашивал о сроке окончания второго тома
«Мертвых душ». Гоголь был обижен, расстроен: ведь он давно наказал
друзьям не торопить его, не спрашивать о том, что стало делом его жизни.
Терпеливо разъясняет он приятелю: «Точно «Мертвые души» блин, который
можно вдруг испечь? Загляни в жизнеописание сколько-нибудь знаменитого
автора или даже хоть замечательного. Что ему стоила большая обдуманная
вещь, которой он отдал всего себя, и сколько времени заняла? Всю жизнь,
ни больше ни меньше». Ссылаясь на необходимость долгого обдумыванья и
свои болезненные припадки, подтачивающие силы, Гоголь вновь заявляет,
что книга не сможет выйти раньше двух лет.
Из Мюнхена Гоголь направился к Жуковскому во
Франкфурт. Он познакомился там с его молодой женой. Елизавета Рейтерн
привлекала своей классической красотой и какой-то тихой
одухотворенностью. Но уже и тогда в ней чувствовался душевный надлом,
томящая ее печаль, мистическая экзальтированность, перешедшие вскоре в
глубокое душевное расстройство. Василий Андреевич погружен был в
тревожную заботу о здоровье жены. Вместе с ними Гоголь поехал снова на
воды в Висбаден, а оттуда в Эмс. Шел июнь 1843 года. В Эмсе было
томительно жарко.
Узнав из письма Аркадия Осиповича Россети, что его
сестра в Баден-Бадене, Гоголь направился туда. Из Бадена он съездил в
Карлсруэ к Мицкевичу. В августе приехал в Дюссельдорф и поселился у
Жуковского.
Эта перемена мест вызвана была отнюдь не любовью
Гоголя к ландшафтам или его этнографическими интересами. Нет, он мало
входил в жизнь и быт той страны, в которой находился, за исключением
Италии, которую считал как бы своей второй родиной. Его влекли и встречи
с друзьями, и внутреннее беспокойство, и любовь к дороге, доставлявшей
ему облегчение. «Переезды мои, — сообщал он из Франкфурта в апреле 1844
года Данилевскому, — большею частию зависят от состояния здоровья,
иногда для освежения души после какой-нибудь трудной внутренней работы
(климатические красоты не участвуют; мне решительно все равно, что ни
есть вокруг меня), чаще для того, чтобы увидеться с людьми, нужными душе
моей. Ибо с недавнего времени узнал я одну большую истину, именно, что
знакомства и сближенья наши с людьми вовсе не даны нам для веселого
препровождения, но для того, чтобы мы по-заимствовались от них
чем-нибудь в наше собственное воспитанье…»
В этих встречах он искал ответа на вставшие перед
ним вопросы, проверял себя и свои поиски той новой правды, которую он
видел в нравственном самоусовершенствовании, в христианском идеале. «Все
наслажденья наши заключены в пожертвованиях, — уверял он в том же
письме к Данилевскому. — Счастие на земле начинается только тогда для
человека, когда он, позабыв о себе, начинает жить для других…»
Гоголь теперь считает своим долгом заботиться о
душевном благополучии своих друзей. Он советует им читать книги отцов
церкви, проповеди, сочинения церковных писателей. В письмах он
настойчиво поучает, как им вести себя. В письме к С. Т. Аксакову,
Погодину и Шевыреву он советует им уделять по одному часу в день чтению
книги «Подражание Христу»: «Читайте всякий день по одной главе, не
больше… По прочтении предайтесь размышлению о прочитанном. Старайтесь
проникнуть, как всё это может быть применено к жизни, среди светского
шума и всех тревог».
Друзья по-разному воспринимали эти поучения и
советы. Сергей Тимофеевич Аксаков был напуган подобными настроениями
Гоголя и раздражен его советами. Он обратился к Гоголю с резким
протестом. «Друг мой, — писал Аксаков, — ни на одну минуту я не
усумнился в искренности вашего убеждения и желания добра друзьям своим,
но, признаюсь, недоволен я этим убеждением, особенно формами, в которых
оно проявляется. Я даже боюсь его. Мне 53 года. Я тогда читал Фому
Кемпийского, когда вы еще не родились… Я не порицаю никаких, ничьих
убеждений, лишь бы были они искренни, но уж, конечно; ничьих и не приму…
И вдруг вы меня сажаете, как мальчика, за чтение Фомы Кемпийского,
нисколько не зная моих убеждений, да еще как? В узаконенное время, после
кофею, и разделяя чтение на главы, как на уроки… И смешно, и досадно… И
в прежних ваших письмах некоторые слова наводили на меня сомнения. Я
боюсь, как огня, мистицизма, а мне кажется, он как-то проглядывает у
вас. Терпеть не могу нравственных рецептов, ничего похожего на веру в
талисманы… Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал
художник!.. Чтобы творческая сила чувства не охладела от умственного
напряжения отшельника».
Опасения Аксакова, к сожалению, были справедливы. Гоголь все более и более входил в роль проповедника.
Зиму 1843 года Гоголь решил провести в Ницце. Его,
бездомного скитальца, влекла туда мысль о свидании с А. О. Смирновой и
графинями Вьельгорскими, собиравшимися обосноваться на это время в
Ницце. И он покинул гостеприимный домик Жуковского в Дюссельдорфе, чтобы
увидеться со своим старым другом, своей очаровательницей Смирновой.
Модный европейский курорт, куда съезжалась знать со всех стран, славился
своим климатом, пляжем и азартной карточной игрой. Невзирая на
наступление декабря, Ницца встретила Гоголя ясной, теплой погодой.
«Ницца — рай, — писал он по приезде туда Жуковскому, — солнце как масло
ложится На всем; мотыльки, мухи в огромном количестве и воздух летний».
Александру Осиповну он застал в печали. Она приехала
из Петербурга за границу в экзальтированно-религиозном настроении. Ее
светские успехи стали тускнеть, заботы о семье, о доме поглощали все ее
время. Она уже не была той умницей, той смешливой и острой на язык, даже
несколько экстравагантной «донной Соль», «бесенком», как ее прежде
называли друзья. Смирнова все еще оставалась хороша, — но кожа ее
пожелтела, под глазами собрались морщинки, огненный взор утратил свою
гипнотическую силу.
Александра Осиповна теперь стала часто ходить по
церквам, читать Боссюэта и модных церковных проповедников. То она
бездумно отдавалась светским развлечениям, балам, придворным
увеселениям, то хандрила, запиралась в своей спальне и читала евангелие и
отцов церкви.
Они дошли вдвоем по берегу моря. Уходящее солнце
отражалось розовыми отблесками на утесах. Белое платье Смирновой
казалось необычайно легким, словно растворяющимся в вечернем теплом
воздухе.
— Вы мой истинный утешитель, — говорил ей Гоголь. — Наши души сходны между собою, подобно двум братьям-близнецам!
— Да благословит вас бог! — растроганно отвечала
Александра Осиповна. — Вы, любезный друг, выискали душу мою, вы ей
показали путь. И этот путь так разукрасили, что другим идти невозможно.
Гоголь поселился у Вьельгорских, но почти ежедневно
приходил к Смирновой. Ему она представлялась кающейся Магдалиной, а он
ее спасителем. Он вытаскивал из кармана Марка Аврелия или толстую
тетрадь выписок из сочинений отцов церкви и читал их Смирновой. Иногда
он заставал ее в слезах.
— Я сегодня целый день плакала, — сообщала она. — Мною овладела такая усталость, что, кажется, мысль не долетит до бога.
— Ваше волнение есть просто дело черта! —
полусерьезно, полушутя заметил Гоголь. — Вы эту скотину бейте по морде и
не смущайтесь ничем. Он точно мелкий чиновник, забравшийся в город
будто бы на следствие. Пыль напустит всем, распечет, раскричится. Стоит
только немножко струсить и податься назад — тут-то он и пойдет
храбриться. А как только наступишь на него, он и хвост подожмет!
— Нет, свет и люди гадки. Сердце мое исполнилось презрения к самой себе, — жаловалась Смирнова.
— А вы избегайте гадких разговоров или старайтесь
гадкий разговор обратить в хорошую сторону. Это не так невозможно, как
вам кажется. Люди, с которыми вы обращаетесь, не вовсе же дурные, они
закружились только на светской поверхности.
Но Александра Осиповна продолжала каяться:
— Вы меня любить не можете. Я недостойна вашей
дружбы. Во мне нет того душевного элемента, который мог бы нас сблизить.
Вы меня только изучаете, я для вас предмет для наблюдений, потому что
вы артист. А вы мне так нужны, так благодетельна на меня действовали и
будете еще действовать! Ум мой всем доступен, а душа едва ли кому
открыта, как вам.
— Не отзываются ли гордостью и необдуманностью ваши
слова? — почти сердито возразил Гоголь. — Как можно отделить ум от
всяких страстных увлечений, опутывающих нашу душу и сердце? Довести до
бесстрастного состояния свой ум может только тот, кто сам бесстрастен.
Но довольно. Душа ваша сама найдет законы и определит всему надлежащую
меру. А до того будьте светлы духом и не смущайтесь ничем!
Гоголь засунул руку в карман сюртука и достал пачку листочков.
— Вот, когда на вас найдет тоска, читайте эти псалмы, я их для вас переписал. Вы должны их выучить наизусть.
Они молча возвращались с моря на виллу. Гоголь
смущенно глядел на свою спутницу, уже оправившуюся от волнения и того
неожиданного порыва откровенности, который ей самой казался теперь
неловким и чрезмерно экзальтированным. Чтобы переменить тему разговора,
она спросила:
— Спуститесь-ка вы в глубину вашей души и спросите
ее: точно ли вы в душе русский или вы хохлик? Вот о чем у нас шла речь с
очень умным человеком.
Немного подумав, Гоголь произнес, как бы говоря сам с собой:
— Я сам не знаю, какая у меня душа: хохлацкая или
русская? Знаю только, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину
перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе натуры слишком
щедро одарены богом, и, как нарочно, каждая из них заключает порознь в
себе то, чего нет в другой.
Все утро он обыкновенно работал у себя в комнате.
Затем после прогулки по берегу моря шел обедать к Смирновой. Его приход
всегда вызывал волнение кухарки-француженки, которая при появлении
Гоголя, приносившего обычно к десерту засахаренные фрукты, громко
кричала, зная его гастрономические причуды:
— Messieur Gogo, messieur Gogo, des radis et de la salade des pères français!
Однажды Александра Осиповна попыталась в шуточном
тоне выпытать, как обстоят материальные дела Гоголя. Она принялась
экзаменовать его, выспрашивая, сколько у него белья и платья.
— Я вижу, что вы просто совсем не умеете
отгадывать, — отвечал Гоголь. — Я большой франт на галстуки и жилеты. У
меня три галстука: один парадный, другой повседневный, а третий
дорожный, потеплее.
— А сколько же у вас пар платья? Достаточно ли у вас белья? — засыпала его вопросами Смирнова.
— У меня есть все необходимое, чтобы быть чистым, —
улыбаясь, отвечал Гоголь. — Это так и следует. Всем так следует, и вы
будете жить, как и я. Может быть, я увижу то время, когда у вас будет
только две пары платья: одно для праздников, другое для будней! А лишняя
мебель и всякие комфорты вам так надоедят, что вы сами станете
понемногу избавляться от них.
После обеда Гоголь заставил Александру Осиповну
вслух повторить списанные им длинные псалмы. Он спрашивал с нее урок,
как спрашивают с детей, укоризненно отмечая: «Нетвердо!» — и отсрочивая
урок до другого дня. По вечерам он пил чай среди семейства Вьельгорских.
За чайным столом восседала величественная Луиза Карловна, внучка Бирона,
неукоснительно блюдущая аристократические традиции. Рядом с нею
скромная и тихая Софья Михайловна, ее старшая дочь, вышедшая замуж за
графа Соллогуба, старинного знакомца Гоголя. Софья Михайловна была
глубоко несчастна. Граф Владимир Александрович, известный повеса и
кутила, после свадьбы почти не обращал на нее внимания, и она мучительно
переживала пренебрежение мужа и свое одиночество.
Особенное внимание Гоголя привлекала младшая дочь — Анна Михайловна, или, как ее называли домашние, Анолина, Нози.
Нози было всего 18 лет, и она обладала всем
очарованием молодости. Проведя большую часть жизни за границей, Нози
нетвердо знала свой родной язык и во все глаза смотрела на великого
писателя, которого так уважали ее родители. А великий писатель в легком
сюртучке, с маленькой эспаньолкой, с русыми, почти до плеч волосами и
тонким длинным носом, замечая восторженное внимание женщин, увлеченно
проповедовал им добродетели христианского самоотвержения.
— Вы дали мне слово, — обращался он к ним с
укором, — во всякую горькую и трудную минуту, помолившись внутри себя,
сильно и искренне приняться за чтение тех правил, которые я вам оставил.
Исполнили ли вы это обещание? Не пренебрегайте никак этими правилами,
они все истекли из душевного опыта, подтверждены святыми примерами, и
потому примите их как повеление самого бога!
Испуганные его торжественным тоном, графини тревожно
припоминали правила поведения и выписки из священного писания, которые
вручил им недавно Гоголь. В их экзальтированном воображении он
представлялся посланником воли божьей, а не смешным и веселым писателем,
каким они его представляли себе раньше. Да и сам Гоголь переменился.
Глаза неподвижно глядели в одну точку, куда-то поверх собеседников. Его
небольшая фигура стала напряженной, неестественно выпрямленной. Кроткая
Софья Михайловна испуганно застывала на своем стуле. Луиза Карловна
чувствовала себя как в церкви во время исповеди, вспоминала свои
проступки и каялась в своей гордыне. Юной Анолине тоже было немного
страшно и в то же время смешно. Ведь Николай Васильевич бывает так мил и
забавен в обычное время, а тут он похож на проповедника, которого она
видела во время посещения католического собора.
Вьельгорские вскоре уехали в Париж, а затем в
Россию. Лишь в переписке продолжалась эта дружба столь различных и, по
существу, далеких друг от друга людей. |