Склонность Гоголя к
историческим занятиям, хорошо известная как факт
биографии, ещё не осмыслена в необходимой
степени как факт его творчества. Между тем
совершенно очевидно, что именно в этой
перспективе творчество Гоголя может быть
осмыслено как единое целое, в котором ряд его
произведений получает новое значение и
объяснение. Наше изложение будет достаточно
конспективно, поскольку мы вовсе не стремимся
всё доказать, но просто хотим указать на
кое-какие актуальные для гоголеведения аспекты.
Более того, не всё следует доказывать:
актуализация того или иного факта вовсе не
предполагает утверждения его абсолютности и
бесспорности, что особенно очевидно в филологии
как науке. Кроме того, в целях краткости
изложения нам придётся сослаться на некоторые
свои публикации, в которых (разумеется,
фрагментарно) находила отражение эта концепция,
впервые излагаемая систематически.
Уже первое из дошедших до читателя законченных
произведений — идиллия «Ганц Кюхельгартен» (1827)
содержит в себе очевидные элементы
"доромантического” циклического времени и
опровержение линейного. Фактически это
произведение посвящено теме "странствователя и
домоседа”, которой в той или иной степени отдали
дань разные писатели начала XIX века: И.А. Крылов
(«Два голубя», «Пруд и река»), В.А. Жуковский
(«Теон и Эсхин»), К.Н. Батюшков
(«Странствователь и домосед»), позднее Пушкин и
многие другие.
Впрочем, у молодого Гоголя есть и иные принципы
решения проблемы, которые можно было бы назвать
предромантическими. В таких произведениях мы
видим человека, исчерпывающего жизненный цикл на
фоне непрерывно возрождающейся природы
(«Новоселье», 1825). В русской поэзии начала XIX века
это один из общих приёмов унылой элегии. Сначала
он активно разрабатывается в творчестве того же
Батюшкова, и «Последняя весна» его — это
новаторская переработка «Падения листьев»
Ш.Мильвуа: у Мильвуа герой умирает осенью, вместе
с природой, что очень меланхолично; у Батюшкова
герой умирает весной на фоне расцветающей
природы, что трагично и ново. Но вскоре этот приём
становится общим местом и предметом пародии в
предсмертной элегии пушкинского Ленского.
Как только Гоголь становится на путь
самостоятельного творчества, он начинает
разрабатывать совершенно новые принципы
изображения истории. Он, во-первых, уходит от
изображения частной судьбы и рисует только
судьбы народов; во-вторых, он целиком оказывается
во власти представлений о линейном времени,
которое он понимает сугубо эсхатологически как
историю падения человечества. Анализ
расположения частей в сборниках повестей Гоголя
как целостных образованиях позволяет проследить
историко-философскую концепцию писателя.
В «Вечерах на хуторе близ Диканьки» (1831–1832) мы
видим "возвращающееся”, циклическое падение
человечества. «Вечера» состоят из двух
развивающихся параллельно друг другу частей
(вышли в свет они, впрочем, не параллельно, а
последовательно, и как бы наследовали одна
другой). Каждая из них открывается Предисловием,
далее следуют «Сорочинская ярмарка» и «Ночь
перед Рождеством», дающие оптимистическое
решение трагических жизненных конфликтов. В этих
повестях всё насыщено яркими красками и особенно
показателен пейзаж: "Как упоителен, как роскошен
летний день в Малороссии! Как томительно жарки те
часы, когда полдень блещет в тишине и зное и
голубой неизмеримый океан, сладострастным
куполом нагнувшийся над землёю, кажется, заснул,
весь потонувши в неге, обнимая и сжимая
прекрасную в воздушных объятиях своих!”; "Чудно
блещет месяц! Трудно рассказать, как хорошо
потолкаться в такую ночь между кучею хохочущих и
поющих девушек и между парубками, готовыми на все
шутки и выдумки, какие может только внушить
весело смеющаяся ночь”. Нечистая сила в
«Сорочинской ярмарке» — плод выдумки молодых
людей, чтобы добиться своей цели, а в «Ночи перед
Рождеством» — сила, вполне доступная для
покорения её человеком, понятная и вовсе не
страшная. Вторая пара повестей в каждой части:
«Вечер накануне Ивана Купала» и «Страшная месть»
— это легендарные сказания, в которых человек
оказывается бессилен перед нечистой силой, что и
приводит его к трагическому финалу. В этих
повестях появляется не просто рассказ о нечистой
силе или сам чёрт, здесь появляется "бесовский
человек”, который более страшен, потому что
недоступен усмирению со стороны людей. Сама
природа изображается в этих повестях мрачно
трагически: "Экая долгота! Видно, день Божий
потерял где-нибудь конец свой. Вот уже и солнца
нет. Небо только краснеет на одной стороне. И оно
уже тускнеет. В поле становится холодней.
Примеркает, примеркает и — смерклось”. В
«Страшной мести» есть, вроде бы, сходное с первой
парой повестей описание природы — знаменитое
"Чуден Днепр при тихой погоде…” Но это описание
нужно только для того, чтобы сразу вслед за ним
ввести контрастом другое: "Когда же пойдут
горами по небу синие тучи, чёрный лес шатается до
корня, дубы трещат и молния, изламываясь между
туч, разом осветит целый мир — страшен тогда
Днепр”. Третья пара повестей: «Майская ночь, или
Утопленница» и «Иван Фёдорович Шпонька и его
тётушка» — варьирует мотив женитьбы (желанной и
вызывающей боязнь). Повести эти "повеселей”
предыдущей пары, но во второй из них очевидно
представлена ещё одна стадия "страха”, который
на сей раз вызывает женитьба, а это вызывает у
читателя смех над героем, но не приводит его к
радостному восприятию жизни. Последняя пара
повестей: «Пропавшая грамота» и «Заколдованное
место» — объединены, во-первых, образом
рассказчика, дьячка ***ской церкви Фомы
Григорьевича, а во-вторых, тем, что в обеих
столкновение человека с нечистой силой
представлено как сон, наваждение, полуправда,
полуявь, поэтому воспринимаются нами комически.
Общий тон повестей меняется от оптимистически
радостного до грустно комического, отражая
представления Гоголя о развитии мира и
человечества. Однако вторая часть цикла,
возвращающая все мотивы первой части, в целом
более "грустная” в сравнении с первой. Это
подчёркивает и усиливает "падение”
человечества, показывая, что таковое может
совершаться неоднократно, то есть циклично по
своей природе.
Для строения «Вечеров…» принципиально, что всё
действие совершается в одной географической
точке: не меняя положения в пространстве, мы
яснее наблюдаем смену времён, смену этапов в
развитии этого замкнутого мира.
Следующая книга Гоголя была задумана почти
сразу по окончании «Вечеров...». «Миргород» (1835)
развивал ту же тему эсхатологического падения
человечества, но тема эта была выдержана Гоголем
гораздо отчётливее и совершеннее.
Цикл состоит из четырёх повестей различной
жанровой ориентации. От идиллии «Старосветские
помещики» — через эпопею «Тарас Бульба» — через
трагедию «Вий» — к сатире «Повести о том, как
поссорились Иван Иванович с Иваном
Никифоровичем». Эта трактовка цикла,
представленная в книге И.А. Есаулова
«Эстетический анализ литературного
произведения ("Миргород” Н.В. Гоголя)»
(Кемерово, 1991), даёт нам возможность очень кратко
развернуть наше следующее построение, не
обременяя рассуждение ссылками. Синкретическое
единство мира идиллии Афанасия Ивановича и
Пульхерии Ивановны, отгороженное от всего света
забором, нарушается тогда, когда забор
преодолевается как преграда (убежала любимая
кошечка Пульхерии Ивановны). Этот единый и
неделимый мир в эпопее о Тарасе Бульбе делится на
две части: на своих и чужих — и единственным
критерием для различения "своего” и "чужого”
служит здесь формула Тараса "породниться
родством по душе, а не по крови”. В трагедии о
Хоме Бруте даже этот ещё цельный мир распадается
на более мелкие, составные части: человек
оказывается противопоставлен всему миру,
усадьба пана так же замкнута со всех сторон, как и
усадьба Товстогубов, но теперь только для Хомы. И
замкнутость эта теперь нежелательна для героя:
никто не поддерживает Хому в его единоборстве с
нечистой силой, хотя все понимают, какую тяжесть
приходится нести ему в его службе. Наконец, в
сатире о двух Иванах мелочные интересы людей
противопоставляют всех против каждого, и вновь
вернувшийся образ забора означает теперь ограду
не между "своим” и "чужим” в том
этико-философском смысле, который стал привычен
для нас после работ М.М. Бахтина, но между своим
и чужим добром в самом бытовом понимании. Таким
образом, история развития мира есть история
падения его, постоянного дробления и разложения
на всё более мелкие и составные части. История
развития мира есть история "обмирщения”
понятий о своём и чужом, история построения
непреодолимых заборов между людьми. В
«Миргороде», как и в «Вечерах...», действие
сосредоточено также в одной географической
точке (в городе-мире), но в отличие от «Вечеров...»
действие здесь уже не возвращается к своим
истокам, циклического обновления истории нет.
Параллельно с «Вечерами...» и «Миргородом»
Гоголь работает над книгой «Арабески» (1835), в
которой нет такого последовательного движения,
но в ней противопоставлена высокая история
(статьи) низкой и лживой современности (повести)
— история человечества по-прежнему
рассматривается как падение.
В этом отношении к «Арабескам» примыкает
драматургия Гоголя, в первую очередь «Ревизор».
Конкретно-исторические истолкования образа
Хлестакова должны быть дополнены одним
комментарием Гоголя из письма к
В.А. Жуковскому от 10 сентября 1831 года по поводу
холерных карантинов. Этот комментарий, конечно,
шутлив, но зато вполне вписывается в
предшествующие и последующие изображения чёрта
в творчестве писателя: "Знаете ли, что я узнал на
днях только? Что э… Но вы не поверите мне,
назовёте меня суевером. Что всему этому виною не
кто другой, как враг Честнаго Креста церквей
Господних и всего ограждённого святым знамением.
Это чёрт надел на себя зелёный мундир с гербовыми
пуговицами, привесил к боку остроконечную шпагу
и стал карантинным надзирателем”.
Вместе с тем в ряде статей из «Арабесок», в
частности в статье «О преподавании всеобщей
истории», декларируется иная мысль: "Предмет её
велик: она должна обнять вдруг и в полной картине
всё человечество, каким образом оно из своего
первоначального, бедного младенчества
развивалось, разнообразно совершенствовалось и
наконец достигло нынешней эпохи. Показать весь
этот великий процесс, который выдержал свободный
дух человека кровавыми трудами, борясь от самой
колыбели с невежеством, природой и исполинскими
препятствиями: вот цель всеобщей истории! Она
должна собрать в одно все народы мира,
разрозненные временем, случаем, горами, морями, и
соединить их в одно стройное целое; из них
составить одну величественную полную поэму
<…> Интерес необходимо должен быть доведён до
высочайшей степени, так, чтобы слушателя мучило
желание узнать далее; чтобы он не в состоянии был
закрыть книгу или не дослушать, но если бы и
сделал это, то разве с тем только, чтобы начать
сызнова чтение”. Мы должны обратить внимание в
этом фрагменте не столько на антропоморфное
понимание истории (история человечества как
история человека), не столько на эстетизацию
всеобщей истории (история как роман, поэма, что
представлено в целом ряде высказываний Гоголя и
отвечает его конструкции художественного мира),
сколько на неявно выраженную идею истории как
прогрессивного развития. По-своему эта же мысль
выражена и в суждении Гоголя о Пушкине как о
русском человеке в его развитии, каким он явится
через двести лет. Статьи «Арабесок» вступали в
очевидное противоречие с повестями: если
человечество только и делало, что развивалось
(статьи), то как же оно дошло до такой низкой
степени падения (повести)? Нас при этом не должно
смущать то, что обе столь различные концепции
истории человечества формируются у Гоголя
одновременно. Особенность циклического
(комбинаторного) мышления состоит в том, что ему
доступны разнонаправленные движения и падение
неизбежно приводит к той точке, от которой
начинается возвышение.
«Мёртвые души», том первый (1842), в изображении
галереи помещиков также представляют историю
падения человечества. От Манилова до Плюшкина мы
видим одно и то же "падение”, при этом и портрет
героя, и описание его усадьбы, и интерьер его
дома, и имя героя — и каждая эта деталь "бьёт” в
одну точку, характеризуя героя с одной стороны.
Итак, Плюшкин.
По дороге к нему Чичиков встречает мужика и
спрашивает, как проехать к Плюшкину, мужик такой
фамилии не знает. Тогда Чичиков говорит:
"…Скрягу Плюшкина не знаешь, того, что плохо
кормит людей?” И на это мужик восклицает: "А!
Заплатанной, заплатанной!” Далее Гоголь пишет:
"Было им прибавлено и существительное к слову
«заплатанной», столь удачное, но
неупотребительное в светском разговоре, а потому
мы его пропустим. Впрочем, можно догадываться,
что оно выражено было очень метко, потому что
Чичиков, хотя мужик давно уже пропал из виду, и
много уехали вперёд, однако ж, всё ещё усмехался,
сидя в бричке”. Читатели, конечно, понимают (хотя
не все и не сразу), какое существительное
прибавил мужик, но редко задумываются, какую
функцию выполняет это нецензурное слово в
изображении героя. Между тем роль его очень
важна. Когда Чичиков впервые видит Плюшкина, но
ещё не знает, что это — он, "долго он не мог
распознать, какого пола была фигура: баба или
мужик. Платье на ней совершенно неопределённое,
похожее очень на женский капот, на голове колпак,
какой носят деревенские дворовые бабы, только
один голос показался ему несколько сиплым для
женщины. «Ой, баба! — подумал он про себя и тут же
прибавил: — Ой, нет!» — «Конечно, баба!» — наконец
сказал он, рассмотрев попристальнее”. Далее,
когда эта "фигура повернулась спиной, Чичиков
увидел "спину, запачканную мукою, с большой
прорехою пониже”. Потом, разглядывая "фигуру”
пристальнее, Чичиков приходит к заключению, что
"это был скорее ключник, чем ключница”. Далее,
описывая историю Плюшкина, Гоголь скажет, что
всё, что ни привозили крестьяне Плюшкину,
"сваливалось в кладовые, и всё становилось гниль
и прореха, и сам он обратился наконец в какую-то
прореху на человечестве”. Наконец, уже описав
сделку героев, автор восклицает: "И до такой
ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти
человек! Мог так измениться! И похоже это на
правду? Всё похоже на правду, всё может статься с
человеком <…> Грозна, страшна грядущая
впереди старость, и ничто не отдаёт назад и
обратно! Могила милосерднее её, на могиле
напишется: «Здесь погребён человек!» — но ничего
не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах
бесчеловечной старости”.
Сопоставив все эти фрагменты, легко понять,
какую роль играет наша "первая встреча” с
героем: этот человек превратился в дыру на ткани
человечества, в "ноль-человека”, вот почему у
него и заплатано то самое место, по которому
можно различить мужчину и женщину, вот почему так
трудно понять: мужик это или баба, — вот почему
так часто встречается слово прореха в
описании Плюшкина. Да и сама фамилия героя,
вызывающая ассоциации с плюшкой, плюхой —
оплеухой, пощёчиной, — говорит о том, что этот
человек перестал был человеком.
Плюшкин — "прореха на человечестве”, то есть
дыра в человечестве, пустое место там, где раньше
был человек. В этом смысле правы те
исследователи, которые видят в первом томе
изображение России 1830–1840-х годов
(Н.А. Котляревский, А.К. Бочарова,
С.Я. Боровой, Е.С. Смирнова-Чикина,
Е.Ф. Никишаев, Д.С. Лихачёв). Однако общий
замысел «Мёртвых душ» предполагал и понимание
истории как возрождения человечества.
Строя и перестраивая свою поэму о Чичикове,
Гоголь обращается к пространственному
истолкованию времени и изображает историю как
географию. Очевидную связь этих двух наук Гоголь
артикулировал ещё в педагогический период своей
жизни. В «Арабесках» в статье «О преподавании
всеобщей истории» он декларировал, что
"преподаватель должен призвать на помощь
географию”, которая "должна показать, как
положение земли имело влияние на целые нации; как
оно дало особенный характер им” и прочее (ср.
также «Мысли о географии»). Совершенно очевидно,
что на эти суждения Гоголя оказали определённое
влияние идеи Ш.Монтескьё о причинах,
обусловливающих национальное своеобразие
народов. Монтескьё же в «Духе законов» (1744), как
известно, писал: "...Характер ума и страсти сердца
чрезвычайно различны в различных климатах”. И
эта проблематика требует более подробного
освещения.
Сейчас нам достаточно указать, что
произведения, составившие третий том собрания
сочинений Гоголя 1842 года — «Повести»,
представляют собой цикл, в основе единства
которого лежит "географическое” движение
человечества от реального современного
Петербурга («Невский проспект», «Нос») с мечтой о
красоте и справедливости («Портрет», «Шинель») на
коляске сумасшедшего («Коляска», «Записки
сумасшедшего») к утопическому и потому к
несовременному, нереальному Риму («Рим»). Веселье
римской жизни напоминает веселье жизни
Малороссии первого цикла (ср.: "…с одной стороны
море, с другой Италия; вон и русские избы
виднеют”). Но если раньше это была отправная
точка в движении человечества, то теперь это
искомый и не вполне доступный в настоящем итог
его развития. История человечества в одном месте
заменяется движением человечества из
пространства в пространство.
Одновременно с этим или чуть позднее история
начинает осмысляться Гоголем как география и
биография. Это осмысление мы можем найти в тех же
«Мёртвых душах», если будем рассматривать тома
первый и второй как некоторое единство, учитывая
единый замысел поэмы.
Читая первый том «Мёртвых душ», стоит обратить
внимание на указания, в какое время года
происходит тот или иной эпизод. Дело в том, что
сам Гоголь впрямую не называет время года и даёт
только косвенные указания, которые подчас весьма
противоречивы.
По приезде в губернский город N возле гостиницы
Чичиков встречает молодого человека "в белых
канифасовых панталонах, весьма узких и коротких,
во фраке с покушеньями на моду…” Он "оборотился
назад, придержал рукой картуз, чуть не слетевший
от ветра, и пошёл своей дорогой”. Судя по одежде
этого молодого человека, события могли
разворачиваться в любое время года, исключая
зиму. В гостинице Чичиков снял с себя "картуз и
размотал с шеи шерстяную, радужных цветов
косынку, какую женатым приготовляет своими
руками супруга, снабжая приличными
наставлениями, как закутываться”. Это указывает,
что Чичиков оделся тепло, как одеваться могут
осенью или весной, но никак не в летнее время.
Отправляясь к Манилову, Чичиков добавляет к
своей одежде "шинель на больших медведях”, а
проезжая мимо деревень, Чичиков встречает
мужиков, сидящих "на лавках перед воротами в
своих овчинных тулупах”. Дальше в тексте мы
читаем: "…из нижних <окон изб> глядел
телёнок”, что указывает на раннюю весну, когда в
деревнях телят держали в избах, чтобы они не
простудились. Итак, пока особенных противоречий
нет.
Но вот в деревне Манилова Чичиков видит пруд,
"покрытый зеленью”, и двух баб, которые "брели
по колени в пруде, влача за два деревянные кляча
изорванный бредень, где видны были два
запутавшиеся рака и блестела попавшаяся
плотва”, — всё это явные приметы летнего
времени. На раннее лето указывают и куртины в
парке Манилова (Чичиков может определить породы
кустарников, высаженных на куртинах).
Но, рассматривая имение Коробочки, Чичиков
видит, как свинья съела цыплёнка и "продолжала
уписывать арбузные корки”, видит "пространные
огороды с капустой, луком, картофелем, свёклой и
прочим хозяйственным овощем”. Цыплят обычно
начинают разводить в начале лета, а то, что свинья
ест арбузные корки, и возможность определить не с
близкого расстояния, какие овощи растут у
Коробочки, — всё это указывает на конец лета.
Следует обратить внимание и на то, что у
Коробочки "по огороду были разбросаны кое-где
яблони и другие фруктовые деревья, накрытые
сетями для защиты от сорок и воробьёв”. Эти
фруктовые деревья, по-видимому, — вишни, так как
их именно любят клевать птицы. Вишня же поспевает
в середине лета, в июле. Однако Коробочка, угощая
Чичикова, нахваливает ему блины и тут же
добавляет, что "урожай плох”, поэтому мука
"неавантажная”. Значит, наступила осень, и
Коробочка успела напечь из свежей муки блинов.
Впрочем, когда Коробочка даёт в провожатые
Чичикову девчонку, одетую "в платье из домашней
крашенины, и с босыми ногами”, то Селифан,
спрашивая у неё о направлении, указывает кнутом
"на почерневшую от дождя между ярко-зелёными,
освежёнными полями”. Это, конечно, — зеленеющие
в начале лета яровые.
По дороге к Собакевичу Чичиков встретился в
трактире с Ноздрёвым, который был одет в архалук,
"стёганный на вате”. Ноздрёв ехал с ярмарки, а
они проводились обычно в осеннее время по
окончании полевых работ. Это, таким образом,
осень. Отправляясь к Плюшкину, Чичиков видит у
него сад в полном цветении лета. А уже в городе,
идя в гражданскую палату, Чичиков надевает
тёплый картуз. "…Таща на плечах медведя, крытого
коричневым сукном”, Чичиков сталкивается с
Маниловым, который тоже был "в медведях, крытых
коричневым сукном, и тёплом картузе с ушами”. В
поэме вновь наступила зима.
Таким образом, когда мы читаем поэму, мы не
можем точно определить время года. Ясно, что это
входило в расчёт автора. Но какой? Постараемся
ответить на данный вопрос.
История России — это движение от более
"низкого” царствования Александра I к более
"высокому” царствованию Николая I и далее — к
утопии третьего тома. В этом смысле отнесение
событий первого тома к 1810–1820-м годам
(П.Г. Антокольский, А.А. Елистратова), а
событий второго тома — к гоголевской
современности, к Николаевскому царствованию,
принципиально важно. Трёхтомная поэма, в большей
или меньшей мере сознательно ориентированная на
«Божественную комедию» Данте, должна была дать
последовательно «Ад», «Чистилище» и «Рай», через
которые и проходили главный герой и читатели.
Известная неудача Гоголя в изображении
положительного героя не отменяет самого
стремления писателя реализовать новую концепцию
истории. История России — это перемещение
Чичикова по стране, в результате чего становится
его биография как возрождающегося человека.
В этом же плане может и должна быть рассмотрена
история переработки и добавлений к «Ревизору» —
как история возрождения человечества. То
возрождение человека, которое не могло
осуществиться в рамках самой пьесы, где
встречались только Хлестаковы да
Сквозники-Дмухановские, должно было произойти за
пределами текста, хотя эту установку Гоголь
помещает в самый текст пьесы. Герой не может
возродиться, но может стать иным — выше и лучше —
читатель и зритель, когда посмотрит на себя в
"зеркало” «Ревизора». Но, не доверяя
читательской догадливости и даже вполне
основательно предполагая, что читатель с
удовольствием будет смеяться над "ними”, чтобы
никто не догадался, что следует смеяться над
собой (так, впрочем, и получилось), Гоголь
перемещает это возрождение человека в целый ряд
приложений к комедии: в «Театральный разъезд», в
«Развязку» и прочее.
Последним опытом Гоголя в литературе вообще и в
решении концепции исторического развития
человечества стали «Выбранные места из
переписки с друзьями» (1847), которые следует
интерпретировать как историю борьбы
человечества со своими пороками в ожидании
Светлого Воскресения. Говоря об этой утопической
концепции Гоголя, нельзя забывать её тесной
связи с современными ей западноевропейскими
теориями типа Фурье и Оуэна. В статье «Светлое
Воскресение» Гоголь писал: "Как бы этот день
пришёлся, казалось, кстати нашему девятнадцатому
веку, когда мысли о счастии человечества
сделались почти любимыми мыслями всех; когда
обнять всё человечество, как братьев, сделалось
любимой мечтой молодого человека, когда многие
только и грезят о том, как преобразовать всё
человечество, как возвысить внутреннее
достоинство человека”, — и наконец: "когда
стали даже поговаривать о том, чтобы всё было
общее — и дома и земли”. Но, как и любая другая
утопия, утопия Гоголя слишком претендовала на
регламентирующий характер по отношению ко всем
внимающим, что и переводило реальное время не
просто в будущее, но в гипотетически
предустанавливаемую утопию.
Вот таков, если очерчивать его вкратце, путь
исканий Гоголем исторических формул развития
человечества и, в первую очередь, — России.
Одновременно в этом заключён и смысл всей
литературной деятельности Гоголя, позволяющий
обнять её как целое. Всё мистическое, что склонны
видеть современные истолкователи в творчестве
писателя, имеет прямой и совершенно земной смысл. |