В начале сентября 1834 года Гоголь должен был начать
курс лекций в университете по истории средних веков. Он тщательно
готовился к своей первой лекции, записал ее для памяти и, волнуясь,
направился в университет. Лекции по истории читались не в главном
здании, а на Кабинетской улице.
Большая аудитория была переполнена. Молодого
профессора, уже известного автора украинских повестей, пришли послушать и
студенты других факультетов. Гоголь заметно нервничал. Он вошел ровно в
два часа в аудиторию, раскланялся со студентами и в ожидании лекции
начал, стоя у окна, разговор с инспектором. Разговаривая, он вертел в
руках шляпу, мял перчатки и тревожно поглядывал по сторонам.
Гоголь поднялся на кафедру и, слегка побледнев, начал лекцию. Через несколько минут он всецело овладел вниманием слушателей.
— Никогда история мира не принимает такой
важности, — начал он, — и значительности, никогда не показывает она
такого множества индивидуальных явлений, как в средние века. Все события
мира, приближаясь к этим векам, после долгой неподвижности текут с
усиленной быстротою, как в пучину, как в мятежный водоворот, и,
закружившись в нем, перемешавшись, переродившись, выходят свежими
волнами.
Голос Гоголя зазвучал уверенно. Он уже не смущался
внимательно прислушивавшейся к его словам аудитории, а увлеченно
развивал перед ней яркую картину движения народов в средневековье.
Поэтическими красками рисовал он крестовые походы, когда короли и графы в
простых власяницах, монахи, перепоясанные оружием, становились в ряды
воинов, когда европейские народы столкнулись с арабским Востоком, с его
просвещением и культурой. Воображение, ум и все способности, которыми
природа так чудно одарила араба, продолжал лектор, развиваются в виду
изумленного Запада, отпечатываясь со всею роскошью на дворцах, мечетях,
садах, фонтанах так же внезапно, как в сказках, кипящих изумрудами и
перлами восточной поэзии,
Гоголь говорил о странах Азии, о походах Чингисхана,
давшего обет перед толпами узкоглазых широкоплечих монголов завоевать
мир, о рыцарских орденах, заразившихся желанием добычи и корысти, о
занятиях алхимией, ставшей ключом ко всем познаниям… С гневом и
негодованием поведал он об инквизиции, не верящей ничему, кроме своих
ужасных пыток, выпускающей из-под монашеских мантий свои железные когти,
хватающие всех без различия…
Свою блистательную речь Гоголь закончил словами о
всеобщем взрыве, подымающем на воздух все и обращающем в ничто все
страшные власти. Власть папы подрывается и падает, власть невежества
подрывается, и, когда всеобщий хаос переворота очищается и проясняется,
пред изумленными очами являются монархи, держащие мощною рукою свои
скипетры; корабли, расширенным взмахом несущиеся по волнам необъятного
океана мимо Средиземного моря, печатные листы разлетаются по всем концам
мира…
Когда Гоголь сошел с кафедры, его окружили студенты, восторженно приветствуя.
Столь же блестящи были и последующие лекции, в
которых молодой профессор с поэтическим вдохновением рисовал картину
великих народных движений в средние века.
Одну из таких лекций посетили Пушкин и Жуковский.
Гоголь запаздывал. Студенты ожидали его в общем зале, когда вошли
Пушкин, стройный, в коричневом фраке, с аметистовым перстнем на руке, и
Жуковский, несколько обрюзгший, с небольшой лысиной, тщательно прикрытой
зачесанными назад волосами. Осведомившись у студентов о том, в какой
аудитории будет читаться лекция, они остались в общей зале. Через
несколько минут явился и Гоголь. Вместе с ним все вошли в аудиторию.
Пушкин и Жуковский сели на крайние места сбоку.
Гоголь был в ударе. Он рассказывал историю арабского
Востока, говорил о багдадском халифе IX века Ал-Мамуне, много
способствовавшем развитию науки и просвещения в своем государстве. Но
благородный. Ал-Мамун «упустил из вида великую истину, что образование
черпается из самого же народа», из его национальной стихии. Он оказался
философом-теоретиком, оторванным от жизни народа, и остался непонятым
народом, возбудил лишь дикие страсти и религиозный фанатизм.
Полная блеска, поэтически-вдохновенная лекция Гоголя
взволновала и восхитила слушателей. После ее окончания усталый, слегка
понурившийся лектор сошел с кафедры. Пушкин и Жуковский его сердечно
приветствовали.
— Увлекательно, красноречиво… — восхищался Пушкин.
Однако Гоголь вскоре разочаровался в своей
преподавательской деятельности, перестал тщательно готовиться к лекциям.
Его расхолаживали равнодушие студентов, закулисные интриги завидовавших
ему профессоров, а главное, снова увлекла работа над «Миргородом» и
«Арабесками». Преподавание стало для него обузой.
Гоголь сказывался больным и приходил на занятия
перевязанный шелковым платком, жалуясь на беспрерывную зубную боль,
часто пропускал лекции, а потом выслушивал насмешливые и кислые
замечания начальства по своему адресу…
Профессор словесности и цензор Никитенко записал
тогда же в своем дневнике: «…Гоголь вообразил себе, что его гений дает
ему право на высшие притязания… Молодой человек, хотя уже и с именем в
литературе, но не имеющий никакого академического звания, ничем не
доказавший ни познаний, ни способностей для кафедры — и какой кафедры? —
университетской! — требует себе того, что сам Герен[33], должно полагать, попросил бы со скромностью…»
Этот неглупый чиновник, задетый, однако, в своем
педантском самолюбии успехом Гоголя, доверил дневнику те гадкие слушки,
которые заботливо распространялись в университетских коридорах: «Гоголь
так дурно читает лекции в университете, что сделался посмешищем для
студентов. Начальство боится, чтобы они не выкинули над ним какой-нибудь
шалости…» Да, начальство боялось лекций Гоголя, как боялся их и
законопослушный и осторожный Никитенко.
Уязвленному этим отношением адъюнкту становилось все
трудней приневоливать себя к чтению лекций, Равнодушие студентов
заставляло и его смотреть на это дело не как на вдохновенный труд, а как
на неприятную, тягостную обязанность. Уже в декабре 1834 года Гоголь
жаловался в письме к Погодину: «Знаешь ли ты, что значит не встретить
сочувствия, что значит не встретить отзыва? Я читаю один, решительно
один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу
не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно
бросаю теперь всякую художественную отделку, а тем более — желание
будить сонных слушателей. Я выражаюсь отрывками, и только смотрю вдаль и
вижу его в той системе, в какой оно явится у меня вылитою через год.
Хоть бы одно студенческое существо понимало меня! Это народ бесцветный,
как Петербург!»
Он с трудом довел до конца курс, принял экзамены и в
начале апреля 1835 года подал прошение, чтобы ему разрешили «по весьма
расстроенному здоровью» длительный отпуск для поездки на кавказские
минеральные воды. Однако до Кавказа Гоголь так и не добрался: на это не
хватило средств. Вместо того он отправился в Васильевку, а оттуда
ненадолго съездил в Крым. В июле он вернулся в родные места и провел в
Васильевке весь август.
В письме к Жуковскому от 15 июля Гоголь сообщал:
«Все почти мною изведано и узнано, только на Кавказе не был, куда именно
хотел направить путь. Проклятых денег не стало и на половину вояжа. Был
только в Крыму, где пачкался в минеральной грязи. Впрочем, здоровье,
кажется, уже от одних переездов поправилось. Сюжетов и планов
нагромоздилось во время езды ужасное множество, так что если б не жаркое
лето, то много бы изошло теперь у меня бумаги и перьев; но жар вдыхает
страшную лень, и только десятая доля положена на бумагу и жаждет быть
прочтенною вам. Через месяц я буду сам звонить в колокольчик у ваших
дверей, кряхтя от дюжей тетради».
По возвращении в Петербург Гоголь окончательно
расстается с университетом. «Я расплевался с университетом, — писал он 6
декабря 1835 года Погодину, — и через месяц опять беззаботный козак.
Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти
полтора года — годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит,
что я не за свое дело взялся, — в эти полтора года я много вынес оттуда и
прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный
прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего
величия мысли волновали меня…»
Да, университет был школой и для самого Гоголя. Он
со свойственной ему страстностью, с не знающей компромиссов и уступок
прямолинейностью погрузился в мир истории. Он открыл там новый мир — мир
народных судеб, беспрестанного движения, героических подвигов и
событий. Это обогатило его как писателя. Но Гоголь-историк,
Гоголь-ученый не смог оттеснить Гоголя-писателя. Результатом его занятий
историей явился ряд блестящих статей: «О средних веках», «О
преподавании всеобщей истории», «Ал-Мамун», «Шлецер, Миллер и Гердер»,
«О движении народов в конце V века», «Взгляд на составление Малороссии».
Эти статьи свидетельствуют и о многосторонней эрудиции Гоголя и о
передовых по тому времени взглядах на историю как на процесс развития и
прогресса народов. Но прежде всего они поэзия. Как и все, что писал
Гоголь, его исторические статьи одушевлены блистательным, горящим
слогом, исполнены того неугасимого поэтического пафоса, который и сейчас
делает их образцом высокого словесного искусства.
|