Мемуаристы говорят о том, что в Фете
поражала «прозаичность». «В нем было что-то жесткое и, как ни странно
это сказать, было мало поэтического. Зато чувствовался ум и здравый
смысл». «И наружностью, и разговорами он так мало походил на поэта
<…>. Говорил он больше о предметах практических, сухих…». «Я
никогда не замечала в нем проявления участия к другому и желания узнать,
что думает и чувствует чужая душа. В нем не было той драгоценной Божьей
искры, которая без обмана идет прямо в сердце…».
Это всё отзывы людей из круга Льва
Толстого, дружбой которого Фет особенно дорожил и гордился, к жене
которого относился, судя по мемуарам и письмам, с нежностью, близкой к
влюбленности. В доме Толстых Фет, естественно, старался быть интересным и
приятным. Последнее из приведенных высказываний принадлежит сестре жены
Толстого, которой Фет посвятил знаменитые строки
И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
Все это придает цитированным
характеристикам особый вес. Можно привести и другие аналогичные
характеристики из мемуаров и писем, рисующие образ человека
эгоистичного, эгоцентричного, энергичного, практичного… Но эти источники
(в том числе обширные мемуары самого Фета) не дают понять, как мог в
этом человеке бить ключ такого сильного, такого подлинного лиризма. При
такой плоской жизни какими же душевными движениями стимулировалось его
творчество, какими переживаниями оно питалось?
У Фета было достаточно вкуса, чтобы не
считать поэтичной и красивой свою жизнь, отданную погоне за богатством и
удовлетворением тривиального честолюбия. Но не надо думать, что Фет
когда-нибудь осуждал свою жизнь во имя высших идеалов или хотя бы
признавал, что можно было прожить жизнь достойнее и красивее. Нет, свою
жизнь он воспринимал как тоскливую и скучную, но считал, что такова
жизнь вообще. И до знакомства с Шопенгауэром, и в особенности опираясь
на его учение, Фет не уставал твердить, что жизнь вообще низменна,
бессмысленна, скучна, что основное ее содержание — страдание, и есть
только одна таинственная, непонятная в этом мире скорби и скуки сфера
подлинной, чистой радости — сфера красоты, особый мир,
Где бури пролетают мимо,
Где дума страстная чиста, —
И посвященным только зримо
Цветет весна и красота.
(«Какая грусть! Конец аллеи…»)
«Без чувства красоты, — формулирует Фет, — жизнь сводится на кормление гончих в душно-зловонной псарне».
(Фет А. Из деревни // Русский вестник. 1863. № 1. С. 467.)
Поэзии, по Фету, нечем поживиться в
«мире скуки и труда»; красоту надо искать не «в мраке жизни вседневной»,
не «средь жалких нужд земных». Только
За рубежом вседневного удела
Хотя на миг отрадно и светло.
(«Все, все мое, что есть и прежде было…)
Странная любовь с детства к поэзии,
искусству, красоте и мрачное презрение к жизни едва ли не с тех же лет
предопределили сочувствие Фета к учениям, выводившим искусство и красоту
за пределы повседневности, в особый мир «чистого созерцания». Такими
учениями были в 40-е годы — романтическая философия искусства, еще
имевшая тогда широкое распространение и несомненное влияние; в 60-е годы
— теория «чистого искусства», проповедуемая авторитетными для Фета
критиками Боткиным и Дружининым; позднее — философия Шопенгауэра.
Фет особенно любил развивать в беседах и
письмах мысль о непроходимой границе между человеком как творцом и тем
же человеком во всех других проявлениях его жизненной деятельности. Идея
диспаратности «поэта» и «человека» как бы оправдывала «непоэтичность»
жизни и характера самого Фета. Он всячески подчеркивал эту идею,
стремясь выглядеть то служакой-офицером, то кряжевым помещиком, — ничем
не быть в жизни похожим на поэта. Чем более «безумным» считал Фет свое
лирическое творчество, тем рациональнее и суше старался он быть и
казаться в жизни. В своих мемуарах он декларирует «Насколько в деле
свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с бессознательным
инстинктом (вдохновением), пружины которого для нас скрыты (вечная тема
наших горячих споров с Тургеневым), настолько в практической жизни
требую разумных оснований, подкрепляемых опытом».
Сказанное не нужно понимать так, что в
жизни Фет был скучен, плосок или всегда угрюм. Т. А. Кузминская,
относившаяся к Фету с видимой антипатией, пишет о первом знакомстве с
ним «Он обедал у нас и поразил нас своим живым юмором, веселым
остроумием и своими оригинальными суждениями». Она сообщает еще «Он был
гостеприимен», «…был ли разговорчив? Очень, в особенности если кто умел
его вызвать на это. Но Афанасий Афанасьевич умел и молчать. У него было
много такту и утонченной манеры держать себя в обществе». Страхов пишет,
что Фет «был неистощим в речах, исполненных блеска и парадоксов».
Некрасов писал Тургеневу 24 мая 1856 г.
«…очень худо жить. Я-таки хандрю. Фет еще выручает иногда бесконечным и
пленительным враньем, к которому он так способен. Только не мешай ему, —
такого наговорит, что любо слушать».
Фет постоянно пропагандировал
автономность искусства, его свободу от «будничной» логики.
«Художественные истины, — писал он, — имеют весьма мало — чтобы не
сказать, не имеют ничего — общего с другими истинами».
Отчасти пропаганда Фета имела целью
защиту права искусства на творческое преображение действительности,
борьбу против требования иллюстративности, предъявляемого искусству
вовсе не одними ненавистными Фету демократами. Упомянув в своих мемуарах
об обеде у откупщика Кокорева, за которым хозяин произнес речь «о
добровольной помощи со стороны купечества к выкупу крестьянских усадеб»,
Фет рассказывает «Помню, с каким воодушевлением подошел ко мне M. H.
Катков и сказал „Вот бы вам вашим пером иллюстрировать это событие". Я
не отвечал ни слова, не чувствуя в себе никаких сил иллюстрировать какие
бы то ни было события».
В последний год жизни Фет пишет
«Если бы желающие во что бы то ни
стало осудить нас как поэта сказали, что наши стихотворения гроша не
стоят, потому что в них одна неправда, ибо мы не способны ни взлететь
ракетой на воздух, ни уносить кого-либо на ковре-самолете21 и т. д., то против такой истины мы не нашли бы ни
малейшего возражения, но привели бы в свое оправдание нечто совершенно
другое. Для передачи своих мыслей разум человеческий довольствуется
разговорною и быстрою речью, причем всякое пение является уже излишним
украшением, овладевающим под конец делом взаимного общения до того, что,
упраздняя первобытный центр тяжести, состоявший в передаче мысли,
создает новый центр для передачи чувств. Эта волшебная, но настоятельная
замена одного другим происходит непрестанно в жизни не только человека,
но даже певчих птиц… Реальность песни заключается не в истине
высказываемых мыслей, а в истине выражаемого чувства. Если песня бьет по
сердечной струне слушателя, то она истинна и права. В противном случае
она ненужная парадная форма будничной мысли».
H. H. Страхов вспоминает о Фете «Он
говорил, что поэзия и действительность не имеют между собою ничего
общего, что как человек он — одно дело, а как поэт — другое. По своей
любви к резким и парадоксальным выражениям, которыми постоянно блестел
его разговор, он доводил эту мысль даже до всей ее крайности; он
говорил, что поэзия есть ложь и что поэт, который с первого же слова не
начинает лгать без оглядки, никуда не годится».
Этими «крайностями» Фет щеголяет и в
письмах «В нашем деле истинная чепуха и есть истинная правда»;
«Художественное произведение, в котором есть смысл, для меня не
существует»; «Моя муза не лепечет ничего, кроме нелепостей», и т. п.
Такими парадоксами Фет реагировал на
вечные обвинения его поэзии на всем протяжении ее развития в
непонятности, неопределенности, запутанности, отрывочности,
причудливости, бессвязности, бессмысленности.
В наше время, после опыта поэзии конца
прошлого и всего нашего века, трудно уже понять такое восприятие. Читая
критические отзывы современников Фета об отдельных стихотворениях поэта,
с трудом представляешь себе, на чем основаны эти приговоры «…читатель
недоумевает, уж не загадка ли какая перед ним, не „Иллюстрация" ли это
шутки шутит, помещая на своих столбцах стихотворные ребусы без
картинок?»; «Едва уловляешь мысль, часто весьма поэтическую, в той
форме, которую дает ей поэт, а иногда просто спрашиваешь в недоумении
что это такое и что хотел сказать автор?»; «Стихотворение по
недоконченности выражения доведено до крайней странности»;
«Неопределенность содержания доведена до последней крайности <…>.
Что же это наконец такое?»; «…стихотворение г. Фета своей отчаянной
запутанностью и темнотою превосходит почти все когда-либо написанное в
таком роде на российском диалекте!». Такие и подобные отзывы даются о
стихотворениях, в которых нашему теперешнему сознанию трудно отыскать
что-нибудь неясное, как «Пчелы», «Колокольчик», «Жди ясного на завтра
дня…», «Последний звук умолк в лесу глухом…» и др. Во всяком случае это
резкое восприятие современников указывает на своеобразие Фета и новизну
его поэтического метода для русской поэзии.
Поскольку художественное творчество не
имеет, по Фету, ничего общего с поступками художника, эстетические
принципы никак не связаны с этическими. «Красота сама по себе до того
лучезарна и привлекательна, что ни в какой святости не нуждается».
(Письмо к К. Р. от 12 февраля 1888 г.) Критерии добра и зла необходимы в
жизни, но чужды искусству. К художнику Фет обращается с такими словами
Но если на крылах гордыни
Познать дерзаешь ты как Бог,
Не заноси же в мир святыни
Своих невольничьих тревог.
Пари всезрящий и всесильный,
И с незапятнанных высот
Добро и зло, как прах могильный,
В толпы людские отпадет.
(«Добро и зло»)
Еще в статье 1859 г. о стихотворениях
Тютчева Фет писал «…вопросы о правах гражданства поэзии между прочими
человеческими деятельностями, о ее нравственном значении, о
современности в данную эпоху и т. п. считаю кошмарами, от которых давно и
навсегда отделался».
Внесение в искусство животрепещущих
вопросов социальной жизни представлялось Фету дискредитацией искусства,
своего рода святотатством. Он не уставал громить «тенденциозное»
искусство. «…Видно, мне с тем и умереть, — пишет он Полонскому, —
оставшись в поэзии непримиримым врагом наставлений, нравоучений и
всяческой дидактики». «Всякая фантастическая галиматья может быть в
искусстве правдой, — поучает он того же адресата, — но Боже тебя
сохрани, если ты, свободный поэт, дозволил себя увлечь тенденцией в
пользу или против крепостного права или свободы. <…> мне было бы
горько, если бы ты истинно прекрасную вещь зарезал ржавым ножом
тенденции».
Тщетно Тургенев в постоянных спорах с
Фетом силился доказать ему, что лишение художника права говорить о том,
что его волнует, — это и есть покушение на свободу творчества. Фет во
имя этой свободы упрямо ограничивал и темы, и устремления художника. Он
писал «…попробуйте воспеть изобретение пороха, компаса или лекцию о
рефлексах, и вы убедитесь, что это даже немыслимо».
Такое декретирование тем и характера
поэзии покоилось на убеждении в незыблемости законов искусства и
красоты. Фет писал «Но ведь красота-то вечна. Чувство ее — наше
прирожденное качество». «Высокое и прекрасное — высоко и прекрасно не
потому, что им увлекается поклонник, а по собственной неизменной
природе».
Тот факт, что «поклонники» имеют разные
вкусы и разное любят в искусстве, нимало не смущал Фета.(Он с особенным
ожесточением поддерживал тезис Шопенгауэра об элитарности искусства,
утверждение, что «именно наипревосходнейшие создания всякого искусства,
благороднейшие произведения гения для тупого большинства людей вечно
должны оставаться закрытыми книгами и недоступными для него, отделенного
от них широкой пропастью, подобно тому, как общество государей
недоступно для черни».
Итак, Фет восстает против каких бы то ни
было связей красоты с истиной и добром, искусства с логикой, этикой и
вообще философией. И чем более поэзия Фета становилась философской
поэзией, тем решительнее отрицал он право на существование философской
поэзии. Уже в самом конце жизни он пишет «Муза рассказывает, но не
философствует»; «Нет, не спрашивай никогда моего мнения насчет
философских и гражданских стихотворений, в которых я ничего не понимаю».
Литературоведы, писавшие о Фете, обычно
находятся под сильным влиянием его собственных мнений о себе. Но, так же
как биограф Фета, исследователь его поэзии должен делать немалые
поправки к его самооценке.
Себя как поэта Фет в стихах и в прозе постоянно именовал «безумцем»
И, издали молясь, поэт-безумец пусть
Прекрасный образ ваш набросит на бумагу.
…Моего тот безумства желал, кто смежал
Этой розы завoи, и блестки, и росы…
…Как богат я в безумных стихах…
«Кто развернет мои стихи, увидит
человека с помутившимися глазами, с безумными словами и пеной на устах
бегущего по камням и терновникам в изорванном одеянии». Лирический
экстаз, «поэтическое безумство» — это то, что Фет более всего ценил в
лирике и по наличию и степени чего строго судил своих собратьев —
поэтов, включавшихся критиками в «школу чистого искусства».
«Никто более меня не ценит милейшего,
образованнейшего и широкописного Ал. Толстого, — но ведь он тем не менее
какой-то прямолинейный поэт. В нем нет того безумства и чепухи, без
которой я поэзии не признаю. Пусть он хоть в целом дворце обтянет все
кресла и табуреты венецианским бархатом с золотой бахромой, я все-таки
назову его первоклассным обойщиком, а не поэтом. Поэт есть сумасшедший и
никуда не годный человек, лепечущий божественный вздор».
«Что касается до Майкова, то он
несомненно трудолюбивый, широко образованный и искусный русский
писатель, он не то, что иной наш брат-самоучка вроде Кольцова,
раздобылся карандашом да клоком бумаги — и ну рисовать. Нет, студия
Майкова снабжена всевозможными материалами и приспособлениями. Это
скорее оптовый магазин, чем переносная лавочка; но в этом магазине не
найдешь той бархатной наливки, какою подчас угостит русская хозяйка, не
претендующая ни на какие отличия. Если муз следует титуловать, то к
нашим следует приписать Ваше Благородие, а майковскую надо титуловать
Ваше Высокостепенство. Что касается до меня, то я скорее забегу к
скромному шкапчику еще раз выпить рюмку ароматной влаги, чем в
великолепный оптовый магазин, в котором ничем не дадут и рта
подсластить».
«В поэте Полонском восхищаюсь не тою
сознательно-философской стороною, которую он постоянно тянет в гору, как
бурлак барку, умалчивая при этом о тех причудливых затонах, разливах и
плёсах, которых то яркая, то причудливо мятежная поверхность так
родственно привлекает меня своею беззаветностью».
«Мечты и сны» — вот, по Фету, основной источник его вдохновений
На утре дней все ярче и чудесней
Мечты и сны в груди моей росли…
Все, все мое, что есть и прежде было,
В мечтах и снах нет времени оков…
Фантазии, грезы, «темный бред души» — вот что, по Фету, закрепляет и передает его поэзия. Он говорит о своих стихах
Нет, не жди ты песни страстной,
Эти звуки — бред неясный,
Томный звон струны;
Но, полны тоскливой муки,
Навевают эти звуки
Ласковые сны.
Звонким роем налетели,
Налетели и запели
В светлой вышине.
Как ребенок им внимаю,
Чтo сказалось в них — не знаю,
И не нужно мне.
Поздним летом в окна спальной
Тихо шепчет лист печальный,
Шепчет не слова;
Но под легкий шум березы
К изголовью, в царство грезы
Никнет голова.
Это — тонкая поэтическая характеристика
художественных устремлений Фета. Однако сами стихи, в которых она дана,
развивают мысль логично и на «бред неясный» они совсем не похожи. Да и в
стихотворных декларациях Фета таким, как эта, противостоят другие,
говорящие о красоте искусства как отражении красоты действительности,
например
Кому венец богине ль красоты
Иль в зеркале ее изображенью?
Поэт смущен, когда дивишься ты
Богатому его воображенью.
Не я, мой друг, а Божий мир богат,
В пылинке он лелеет жизнь и множит,
И что один твой выражает взгляд,
Того поэт пересказать не может.
Несомненна тяга Фета к «мечтам и снам»,
ко всему, что «оторвалось» от «бездушной и унылой» обыденности и прошло
сквозь горнило фантазии. Но в основе его поэзии лежат не «грезы», и он
вовсе, как увидим дальше, не чуждается самой конкретной реальности. Фета
всегда ценили — и мы ценим — прежде всего как певца природы и тонких
душевных переживаний, раскрывающего жизнь природы и жизнь чувства с
необычайной зоркостью и эмоциональностью.
Тесно связаны с основными мотивами
эстетики Фета его поэтические жалобы на бедность слова для выражения
чувства («Искал блаженств, которым нет названья», «Неизреченные
глаголы», «Невыразимое ничем», «Но что горит в груди моей — Тебе сказать
я не умею», «О, если б без слова Сказаться душой было можно», «Не нами
Бессилье изведано слов к выраженью желаний» и т. п.).
Поэзия в понимании Фета непреднамеренна
(«…не знаю сам, что буду Петь, — но только песня зреет…»), бездумна,
связана со «снами», «неясным бредом» и, как музыка, навевает настроение
звуком
Поделись живыми снами,
Говори душе моей;
Что не выскажешь словами —
Звуком на душу навей.
Ниже было сказано об исключительной роли
в поэзии Фета мелодики, ритмики, строфики, — всего, что Фет понимает
под словом «звук». Но и тут Фет не обходится без очевидных
преувеличений.
26 августа 1888 г. П. И. Чайковский в
письме к К. Р. дал такой отзыв о Фете «Считаю его поэтом безусловно
гениальным, хотя есть в этой гениальности какая-то неполнота,
неравновесие, причиняющее то странное явление, что Фет писал иногда
совершенно слабые, непостижимо плохие вещи <…> и рядом с ними
такие пьесы, от которых волоса дыбом становятся. Фет есть явление
совершенно исключительное; нет никакой возможности сравнивать его с
другими первоклассными или иностранными поэтами <…>. Скорее можно
сказать, что Фет в лучшие свои минуты выходит из пределов, указанных
поэзии, и смело делает шаг в нашу область. Поэтому часто Фет напоминает
мне Бетховена, но никогда Пушкина, Гете, или Байрона, или Мюссе. Подобно
Бетховену, ему дана власть затрагивать такие струны нашей души, которые
недоступны художникам, хотя бы и сильным, но ограниченным пределами
слова. Это не просто поэт, скорее поэт-музыкант, как бы избегающий даже
таких тем, которые легко поддаются выражению словом. От этого также его
часто не понимают, а есть даже и такие господа, которые смеются над ним
или находят, что стихотворения вроде „Уноси мое сердце в звенящую даль…"
есть бессмыслица. Для человека ограниченного и в особенности
немузыкального, пожалуй, это и бессмыслица, — но ведь недаром же Фет,
несмотря на свою несомненную для меня гениальность, вовсе не популярен».
К. Р. процитировал этот отзыв в письме к
Фету. В ответном письме Фет пишет «Он (Чайковский. — Б. Б.) как бы
подсмотрел художественное направление, по которому меня постоянно тянуло
и про которое покойный Тургенев говаривал, что ждет от меня
стихотворения, в котором окончательный куплет надо будет передавать
безмолвным шевелением губ. Чайковский тысячу раз прав, так как меня
всегда из определенной области слов тянуло в неопределенную область
музыки, в которую я уходил, насколько хватало сил моих».
На самом деле выйти «из области слов» никакой поэт не может, и в лучших стихах Фета «звук» обогащает, а не ослабляет смысл.
Из того, что Фет говорит о звуке и о
смысле своих стихов, можно как будто сделать вывод, что если не на деле,
то в своих мыслях и высказываниях он в искусстве ценил художественную
форму выше содержания. И это было бы неверно. В своем первом и наиболее
развернутом эстетическом трактате «О стихотворениях Ф. Тютчева» Фет
писал
«Художественность формы — прямое
следствие полноты содержания. Самый вылощенный стих, выливающийся под
пером стихотворца — не поэта, даже в отношении внешности не выдерживает и
отдаленного сравнения с самым, на первый взгляд, неуклюжим стихом
истинного поэта».
«…Говоря о поэтической зоркости, даже
забываю, что существует перо. Дайте нам прежде всего в поэте его
зоркость в отношении к красоте, а остальное на заднем плане».
Впоследствии Фет писал «Поэт — тот, кто в предмете видит то, чего без его помощи другой не увидит».
Недовольство Фета в старости современной
поэзией, о котором сказано выше, вызывалось не недостатком формального
мастерства, а отсутствием оригинального содержания. 14 июля 1889 г. Фет
пишет Полонскому «Надо быть дубиной, чтобы не различать поэтического
содержания Тютчева, Майкова, Полонского и Фета. Но какое содержание у
Фофанова? Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что это варьяции на
фетовские темы».
Мы перейдем теперь к рассмотрению
творческого пути Фета. Но прежде устраним еще одно возможное заблуждение
и кажущееся противоречие. Фет был пессимистом всю жизнь. На вопросы
«Альбома признаний» он отвечает так «Где бы желали жить?» — «Нигде»; «К
какому народу желали бы Вы принадлежать?» — «Ни к какому»; «Долго ли бы
Вы хотели жить?» — «Как можно короче». Легко сделать вывод, что и поэзия
Фета пессимистична и мрачна. И это будет совершенно неверно.
Равнодушный к страданиям и стремлениям
народа, враждебный мечтам и прозрениям лучших умов человечества, Фет в
своей сфере — поэт редкой эмоциональности, силы заражающего чувства, при
этом чувства светлого, жизнерадостного. Основное настроение поэзии Фета
— настроение душевного подъема. Упоение природой, любовью, искусством,
женской красотой, воспоминаниями, мечтами — вот основное эмоциональное
содержание поэзии Фета. Есть у него, конечно, и грустные,
меланхолические стихи, звучат и трагические ноты — особенно в цикле
стихов, посвященных М. Лазич. Но мажорный тон преобладает. Даже в тех
стихах, где поэт говорит о «земной, гнетущей злобе», о «мраке жизни
вседневной» и ее «язвительных трениях», главная тема — преодоление
мрака, забвение терний, подъем над тусклой и печальной жизнью.
Почему же мрачный пессимист писал такие
стихи? Фет сам дал объяснение этому. В предисловии к третьему выпуску
«Вечерних огней» он писал «…скорбь никак не могла вдохновить нас.
Напротив, <…> жизненные тяготы и заставляли нас в течение
пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и пробивать будничный
лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом
поэзии».
Для угрюмого, озлобленного человека, не
верящего в людей и жизнь, акт поэтического творчества был актом
освобождения, актом преодоления трагизма жизни, воспринимался как выход
из мира скорбей и страданий в мир светлой радости. |