Абсолютом здесь условно названа невыраженная в цикле
прямо универсалия, присутствие которой, однако, угадывается. Она
угадывается в той ценностной роли, которую играют для лирического «я» то
внешний мир, то язык — в какой-то момент они наделяются в цикле чертами
Абсолюта, определяющего нечеловеческую логику мира. Основная
характеристика, по которой вообще опознается ценностный контекст
Абсолюта, — вненаходимость миру, ценностная первичность по отношению к
нему. Абсолют задает ценностную вертикаль миру, в котором ощущает себя
поэтическое сознание. Если приглядеться, свойства Абсолюта распознаются в
целом ряде образов цикла «Часть речи», что и позволяет вывести этот
образ — ни разу, впрочем, не поименованный в цикле — в качестве
самостоятельного «другого», присутствие которого поэтическое сознание
постоянно ощущает.
Нужно отметить, что тема прямого обращения к Абсолюту
в творчестве И. Бродского проходит красной нитью. Из стихотворений
близкого периода можно назвать, например, стихотворения «Разговор с
небожителем» (1970), «Бабочка» (1972), «Лагуна» (1973), «Темза в Челси»
(1974), «Колыбельная Трескового мыса» (1975) и др. Образ Абсолюта
ассоциируется в первую очередь с образом Бога. Действительно, Бродский
активно разрабатывал эту тему. Так, последнее стихотворение Бродского,
написанное в России, — это посвященное Анне Ахматовой «Сретенье» (март,
1972). Интерес к библейскому сюжету в данном случае показателен сам по
себе. После этого до 1980 года место Бога в творчестве Бродского
занимает «Ничто». Имя Бога никуда не уходит из текста стихотворений,
однако его не встретить в сильных местах. Исключение составляет только
стихотворение «Темза в Челси» (1974), где телефонная связь с Богом в
финале стихотворения оборачивается неизбежным «занято» — т. е. здесь
мотив отсутствия так же превалирует над другими. Часто в этот период имя
Бога используется в выразительно-изобразительных функциях (например,
«Двадцать сонетов Марии Стюарт» (1974)). В 1972 году прервалась также
традиция поэта писать рождественские стихи, которая возобновляется
только в 80-х. Своеобразным переходом от Ничто обратно к Богу становится
«благодарность» — мотив, который открывает период творчества 80-х
годов. Этот мотив выражен в первом же стихотворении этого периода — «Я
входил вместо дикого зверя в клетку» (1980).
Учитывая изложенное, можно сказать, что цикл «Часть
речи» выделяется скорее тем, что в нем нет прямого обращения к образу
Абсолюта. Но непрямых достаточно.
В первом же стихотворении задается точка зрения,
изначально вне-положенная миру. Лирическое «я» находится вне времени и
пространства. Состояние «ниоткуда» привносится в конкретное
пространство, в котором находится лирический герой. Через пространство
начинают проступать черты пустоты — «никого кругом» (№ 2), «зимний
вечер… в нигде» (№ 4), «скрыться негде» (№ 7), «жизни… нету нигде»
(№ 8), «никто не сходит больше у стадиона» (№ 9), «пустое место, где мы
любили» (№ 11) и т. д.
Примечательно, что в первом стихотворении упомянуты
«ангелы» («любил тебя больше, чем ангелов и самого»). Образ «ангелов»
прича-стен внеположенному миру Абсолюту в его христианском варианте,
подразумевающем наряду с ангелами и присутствие Бога. Но имени Бога в
цикле нет. Значит, на Абсолют здесь уживаются как минимум два взгляда.
В частности, можно предположить, что «Ничто»,
проявляющееся в постоянных образах пустоты и отсутствия, — это результат
непосредственного восприятия лирическим героем вненаходимой позиции
автора-творца. Образы пустоты принадлежат ценностному контексту
лирического героя, для которого значимо отсутствие любимой.
Это отсутствие фактически заменяет мир, заслоняет
его, превращая заодно лирического героя в автора-творца. В этом мире
«ниоткуда», конечно, не может быть «ангелов». «Ангелы» — это уже
присутствие, причем присутствие целой культуры, которой живет
христианский мир. Но лирический герой ценностно находится вне какого бы
то ни было мира.
Это — исходная онтологическая ситуация, очищающая мир
для того, чтобы в нем заявили о себе первичные творящие силы. Такая
ценностная сила появляется уже во втором стихотворении: «Север крошит
металл, но щадит стекло».
В первом стихотворении цикла неслышно мелькнула
строка "В городке, занесенном снегом по ручку двери". Если там эта
«за-несенность» воспринималась как средство изобразительного усиления,
то во втором стихотворении мотив холода появляется уже в качестве одного
из концептуальных, выражающих холод пустоты. Север теперь задает мир и
его законы, он же — причина продолжения мира посредством человеческого
слова. Каждый глагол этого четверостишия выражает олицетворение субъекта
действия — Севера. Север «крошит», «щадит», «учит», «воспитывает»,
«вкладывает» «перо в пальцы». Холод в мире цикла — это среда,
порождающая другой образ Абсолюта — образ Языка.
Ценностный контекст этого абсолютного холода,
порожденного пустотой, угадывается в целом ряде образов внешнего мира.
Основные из них — «снег», «ледник», «зима», «лед»/«вода»/«стекло»/
«зеркало». Но главное — этот контекст образов определяет логику, в
которую они оказываются вписаны в мире цикла. Например, можно задаться
вопросом, а почему «Север крошит металл, но щадит стекло» (№ 2)? Ответ
на этот вопрос находится, когда мы видим, что «стекло» — образ,
производный от «Севера». А «металл» Абсолюту не причастен — и потому
крошится.
С «зеркалом» в свою очередь сравнивается лирический
герой («безумное зеркало», № 1). Если лирический герой называет себя
зеркалом, он, по сути, определяет себя как человека, у которого нет
ничего своего. Его единственной характеристикой в таком случае
становится только способность отражать. Отсутствие характеристик может
пониматься как «минус-прием», с помощью которого создается образ
опустошенного человека.
Свойство зеркальности объединяет человека и воду,
которая особенно уподобляется зеркалу или стеклу («вода представляет
собой стекло», № 4), будучи обращенной в лед. По признаку
зеркальности-опустошенности-пустоты вода может быть понята как один из
образов, воплощающих холод Абсолюта. «Водных» образов в цикле очень
много («моллюск», «средиземное море», «балтийские болота», «цинковые
волны», «крики чаек», «океан», «рыба», «прилив») — их присутствие в мире
лирического «я» определяет его живое ощущение первооснов мироздания.
Два облика Абсолюта в «Части речи» соединяются в
одном из постоянных образов цикла: белый лист, на котором появляются
черные буквы. Так, во втором стихотворении слово «прощай» «чернеет» на
белом «снегу». «Снег» — один из образов пустоты, в том числе — пустоты
белого листа. «Белое» (пустота) и «черное» (слово) — две онтологические
силы, определяющие логику мироздания, предстают как две стороны
Абсолюта. Белый лист, — пишет Бродский, — это «метафора нашего
неведения» (VI, С. 223), это то, «что вселяет ужас» (VI, С. 257), ужас
перед пустотой. «Слова — единственное, что реально и прочно», «заполнить
пустоту дано лишь слову».
При этом нужно отметить, что обе эти ценностные силы в
цикле неразрывны, причем не вследствие своей очевидной
противопоставляемости, а в силу одноприродности, принадлежности единому
ценностному контексту Абсолюта. Эта связь проявляется на уровне образов.
Например, в четвертом стихотворении вода выступает как среда, в которой
любое живое существо — в том числе лирический герой — обречено на
забвение.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившим сквозь бахрому
оттиском «доброй ночи» уст
не имевших сказать кому.
Водная стихия способна обрекать на забвение как раз
благодаря своей онтологической связи с пустотой. Водная стихия здесь
выступает как начало, в которое все уходит и из которого приходит. Но в
шестом стихотворении другой образ воды — образ «океана» — предстает в
прямом сравнении со стихией языка.
Средиземное море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами. (№ 6)
Этот мотив связи между стихией воды и языком продолжается и далее:
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда — все рифмы… (№ 7)
Иначе говоря, буква, слово оказываются соприродными
белой странице. Это одна из форм нечеловеческого Абсолюта. Получается, и
любая вещь внешнего мира выступает как форма небытия. Потому и «…сумма
мелких слагаемых при перемене мест / неузнаваемее нуля». То есть все
вместе — это даже не «нуль», а вообще ничего. Это относится и к самому
лирическому герою.
Мироздание цикла «Часть речи» оказывается
организовано образом Абсолюта, который перетекает из одного состояния в
другое. Например, из моря «через тыщу лет» достают именно слова «доброй
ночи», иначе говоря — часть речи, которая осталась от «всего человека».
Пустота моря здесь сохраняет лишь слова языка, который сравнивается с
морем же.
Стихия Языка выделяется в качестве особой лишь по
признаку особых отношений с человеком. Язык в отличие от пустоты
существует посредством человека. Именно Язык предоставляет человеку
возможность приобщиться к Абсолюту, обрести черты «неизменности»,
подобно «моренам, вершинам холма, излучине реки» («Нобелевская речь» И.
Бродского, VI, С. 55). Однако речь идет о приобретении человеком черт
«неодушевленности», что требует полного «отстранения» от жизни,
перспектива которой — «безумие». «Писатель… похож на собаку или
человека, запущенных в космос в капсуле. И ваша капсула — это ваш язык…
вскоре пассажир капсулы обнаруживает, что гравитация направлена не к
земле, а от нее» (VI, С. 35). Именно с этой точки зрения оказывается,
что «жизни, видимо, нет нигде» (№ 8). И хотя она «обнажает зубы при
каждой встрече», «от всего человека вам остается часть / речи. Часть
речи вообще. Часть речи».
Человеческое — одушевленное, конечное — выступает в
цикле как одно из проявлений более общего, родового начала:
неодушевленное выступает как родовое понятие по отношению к
одушевленному, а конечное есть один из видов бесконечного.
Понимание Абсолюта в цикле «Часть речи»
осуществляется с вненаходимой позиции автора-творца. Это позиция «рядом»
«с черной обложкой» «вселенной» (№ 15). Примечательно, что эта «черная
обложка» «проницаема стужей снаружи». Здесь речь идти может о холоде
пустоты, на фоне которой только и может существовать какой бы то ни было
мир.
Эта пустота спасительна и невыносима. Она спасает,
защищает лирического героя от личной драмы и — шире — от «жизни». С
другой стороны, герой начинает жить в перспективе собственного
отсутствия как человека. Например, двенадцатое стихотворение цикла
(«Тихотворение мое, мое немое…») предстает как крик человека из пустоты,
в которой он находится наедине с языком. И наоборот — последнее
стихотворение цикла — вздох человека, который устал от суеты
происходящего, который хотел бы остаться один на один с «чужой книгой»,
книгой-мира: «Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это…»
(№ 20). Лирическое «я» балансирует где-то на грани внешнего мира и
Абсолюта, готовое в любой момент податься в ту или иную сторону.
Безусловно, свобода, которая звучит в цикле
заключительным аккордом, здесь начинает звучать несколько иначе: как
свобода выбора между непредсказуемым внешним многообразием жизни и
крайне предсказуемой и жесткой внутренней системой координат, которые
задаются черным на белом — словом, которому дано заполнять пустоту, но
не дано сохранять человеческую жизнь.
* * *
Предпринятый здесь подход к циклу «Часть речи»
рассчитан на более или менее плодотворное прочтение произведения.
Прочтение в данном случае не только процесс, но и результат, который
предполагает восприятие цикла как художественной целостности, лишенной
«лишних» элементов. Приближение к такой целостности для читателя всегда
важнее, чем для исследователя, поскольку, если она не ощущается, то и
произведение в каком-то смысле остается непрочитанным. А «Часть речи»
провоцирует такое «непрочтение» обилием «темных» мест, неочевидностью
связи между образами и стихотворениями. Большинство стихотворений этого
цикла никогда не были объектами самостоятельного исследования, тем более
они не рассматривались в контексте целого. А если нет читательского
ощущения целостности, значит можно подумать, что стихотворения в цикле
могли бы стоять в любом порядке. Очевидно, что это нет так, но это не
очевидно для рядового читателя.
Если попытаться обобщить логику лирического сюжета
цикла, то его можно представить как ценностную эволюцию поэтического
сознания от позиции лирического героя до позиции автора-творца, которая
затрагивает всю образную систему цикла. Такое исследование цикла можно
рассматривать как логическое продолжение лингвистических и
стиховедческих работ, посвященных «Части речи». Резонно предположить,
что исследование изоморфизма между различными уровнями формы цикла было
бы также весьма интересным. |