Чтобы вернуться в родной город, Зощенко нужно было получить оттуда официальное разрешение – «вызов». И так устроилось, что Лидия Александровна Чалова в марте 1944 года поехала в Ленинград в служебную командировку. Гослитиздатовские дела она успешно совместила с настойчивыми хождениями «по всяким инстанциям», стараясь, как просил ее Зощенко, оформить этот документ. Но после статьи в «Большевике» многие должностные лица отказывались от всякого содействия Зощенко. Выручил главный редактор журнала «Звезда» В. Саянов, который сам пошел в Смольный и добился там требуемого разрешения. С этим документом Чалова и возвратилась в Москву. А через две недели Зощенко уже был в Ленинграде, у себя дома. В начале июля он писал Чаловой: «…Живу, в общем, средне. Дома не очень хорошо. Тоскливо весьма, и отвык совершенно. Так что спасаюсь работой. Устроил небольшой огород (на Марсовом поле). Вскопал две грядки, посадил редиску и картофель. Знакомых мало. Друзей и вовсе нет. Любовных дел – никаких. Раза два был в театре. В общем, как видишь, ничего особенного. И ничего привлекательного нет в моей горестной жизни. Хожу с постной мордой по набережной. Но, впрочем, не тоскую, и хандры нет. Очень уж хорош город. Не перестаю радоваться, что снова здесь…» В другом письме, в конце июля, он поведал ей о своих творческих делах: «…Почти четыре месяца я провел тут весьма одиноко и, пожалуй, уныло. Работал много, но, как я тебе доложил по телефону, без особо ярких результатов. Так что ты была права – надо было жить в Москве. Для работы это было бы правильно. Но уж очень я намаялся, таскаясь по чужим домам и квартирам. Но, в общем, полагаю, все тут утрясется. Работаю много, и большой печали у меня нет на душе. Здоровье, впрочем, посредственное. И постарел изрядно… Я теперь вроде начинающего. Мне‑то это безразлично, даже легко. Но тебе, вероятно, будет досадно за меня, будешь огорчаться. А по мне, все равно чем заниматься. Хоть куплетами. Работать буду, а что именно – это уж не такой значительный вопрос. Несомненно, театром займусь. Опереттой. Эстрадой. Мало ли дела. Отдаю себе полный отчет, что все это не на 2–3 дня. Тут процесс длительный, так как дело не только во мне, а в новом требовании к искусству… В общем, надежд у меня много. Однако трудности будут дьявольские…» Шторм после девятого вала – разгромной статьи в «Большевике» – начал понемногу стихать, с конца 1944 года его уже печатали в «Известиях», «Комсомольской правде», в журналах «Звезда» и «Ленинград». Потом пошли книжные издания. В 1946 году, до августовского постановления ЦК, у него успели выйти в свет три книги – две в ленинградских издательствах, одна в Москве, в «Библиотеке „Огонька"»… Вместе с другими ленинградскими писателями Зощенко был награжден медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.». А летом 1946 года он – решением Ленинградского горкома ВКП(б) – стал даже членом редколлегии журнала «Звезда». Но теперь он, Михаил Зощенко, был помечен , занесен, наконец, с большим опозданием в рабочий список, который имелся в главном бдящем центре и во всех периферийных филиалах на каждый профессиональный, общественный, социальный разряд, слой, вид населения… Вскоре по возвращении в Ленинград, в июле 1944 года, Зощенко пригласили в известный всем горожанам «Большой дом» – в Ленинградское управление наркомата госбезопасности. Сотрудник управления задал ему три десятка вопросов, точных, хватких, прицельных, по которым видна всесторонняя осведомленность этого учреждения в делах Союза писателей и лично Зощенко. В начавшуюся эпоху «гласности» была опубликована копия «Протокола беседы». И поражает прямота, почти наивная откровенность ответов Зощенко. Он отвечает как бы даже охотно, не дистанцируясь от расспросчика, используя возможность честно высказаться перед уважаемой им властью и вовсе не глядя на собеседника как на агента тайной полиции, на жандарма. Наверное, то был умелый специалист «по интеллигенции», с обличьем культурного, добропорядочного «товарища». Да и Зощенко, должно быть, интуитивно считал, что ему тогда, в той ситуации, лучше говорить смело, выглядеть уверенно. На вопрос: «Как вы думаете о своей дальнейшей жизни?» – Зощенко ответил: «Мне нужно переждать. Вскоре после войны литературная обстановка изменится, и все препятствия, поставленные мне, падут. Тогда я буду снова печататься. Пока же я ни в чем не изменюсь, буду стоять на своих позициях. Тем более потому, что читатель меня знает и любит. Недавно я выступал на одном военном вечере. <…> Меня встречали овацией, оглушительной овацией». А на «участливый» вопрос о том, считает ли он, что им было сделано все, для того чтобы отстоять свою повесть «Перед восходом солнца», Зощенко ответил: «Я сделал все, но мне „не повезло". Мы с академиком Сперанским написали письмо товарищу Сталину, но это письмо было направлено в те дни, когда товарищ Сталин уезжал в Тегеран, и попало в руки к заменявшему товарища Сталина Щербакову. А Щербаков, понятно, распорядился иначе, чем распорядился бы товарищ Сталин». И еще о Сталине – в ответ на вопрос, как он расценивает сегодняшнюю общую политическую обстановку: «Вести с фронтов радуют. Заявление немецкого генерала Гоффмейстера показывает, что гибель Германии близка. Сталин все видел гениально. Потрясает его уверенность в самую трудную пору, в то время, когда почти все советские люди думали, что крах неизбежен, что гибель государства близка». Известно, как осуществилась надежда Зощенко на то, что «после войны литературная обстановка изменится и все препятствия, поставленные мне, падут», как сбылось его уверенное предсказание в той же «беседе», что после войны «литературе будет предложено злей и беспощадней писать о наших недостатках».
Когда Зощенко по приезде в Ленинград сообщал Чаловой, что «…дома не очень хорошо. Тоскливо весьма, и отвык совершенно», его отношения с Верой Владимировной действительно были безрадостны. Вера Владимировна написала об этом следующее: «Вот как вспоминала я, спустя несколько месяцев, этот его приезд: 11/IX–44. Приезд Михаила и его отношение ко мне убили последние мои надежды, последние иллюзии, последние силы. Неужели он не понимает того, что делает? Неужели считает себя правым? Ведь что было? Ведь он сразу же, чуть ли не в первый день приезда, грубо оттолкнул меня и как женщину, и как человека. „Я не хочу ‘отношенческих разговоров’", сказал он, но он прекратил и всякие разговоры со мной. Он не делился со мною ничем – ни творческими своими планами, ни событиями своей жизни. Он прямо сказал, что ничего нет особенного в том, что у него были женщины, не мог же он жить без этого 2 ½ года, он даже возмутился и рассердился, увидев мое разочарование и расстройство при этом открытии. <…> Мое огорчение по этому поводу его возмутило и оттолкнуло от меня. Он сразу же замкнулся и стал таким, как был со мною до своего отъезда – чужим, враждебным, почти ненавидевшим меня, тяготящимся мною. „Оставьте меня в покое, мне от вас ничего не нужно, я ни к кому не лезу", – вот его слова… <…> <…> Михаил не печатается, не работает и не зарабатывает ни копейки, относится ко мне враждебно, недоверчиво, абсолютно холодно и равнодушно, как к совершенно чужой, посторонней и ненужной женщине. <…> Все мои мечты и надежды на нашу радостную, дружную жизнь разрушены окончательно и безвозвратно. <…> Мне кажется, я должна понять одно – у меня нет больше мужа, у меня нет Михаила… Зачем мне унижаться? Зачем добиваться любви Михаила? Зачем стараться вести себя „пай‑девочкой", чтобы заслужить награду? Неужели недостаточно мне унижений? А самое большое унижение – эта вечная ложь – ведь я – жена Зощенко по имени – а, в сущности, не жена, не друг, не близкий ему человек, а, кажется, злейший его враг. <…> Он всем недоволен – готовлю я ему „невкусно", и он теперь стал готовить себе еду сам. <…> Я начинаю понимать, что не Михаил сложен для меня, а я сложна для него… Михаил, в сущности, очень примитивен, как это ни странно. Ему чужды и непонятны все „тонкости" моих ощущений и переживаний. Что ему сейчас от меня нужно – чтобы я была здорова, чтобы я доставала деньги, готовила вкусную еду, убирала комнату, заботилась обо всем быте и ни во что не вмешивала его, ничего от него не требовала. <…> Трудно понять, чем было вызвано такое жестокое, такое дикое отношение ко мне… Или, действительно, он был больной, ненормальный человек? А, м.б., просто – разлюбил окончательно, разочаровался во мне и я просто стала ему не нужна, докучна? Но ведь когда‑то он упрекал меня за то, что я не люблю его… А когда эта любовь пришла, она стала ему не нужна. Впрочем, так часто бывает… И у него в юные годы, в 17 году, была даже новелла на эту тему – „Муж"… <…>». Затем – о последней военной зиме: «В смысле „быта" зиму прожила относительно благополучно, тем более что неожиданно из эвакуации вернулась Раиса, моя старая домработница, и с конца сентября она помогает мне по хозяйству – вернее, несет почти всю работу. (Раиса в ту зиму обслуживала нас и О. Д. Форш – попеременно готовила нам обеды на 2 дня.) Я же помогала Михаилу в литературной работе, да штопала белье, да проводила кое‑какую свою работу… И в то же время старалась исполнять его малейшие желания… Отношения наши как будто налаживались, но иногда он все же „срывался", и я опять мучительно больно переживала его обиды и несправедливости… А все‑таки – ведь я любила этого человека, но только всегда, всегда, всегда я сама создавала тормоза, преграды для этой любви. Но мне так всегда нравились эти глаза, это лицо, эти губы, эти руки… И как бы я хотела, чтоб снова, как 28 лет назад, потянулись бы они ко мне! <…>». Летом 1945 года они много времени провели вместе на своей даче в Сестрорецке. И Вера Владимировна с удовлетворением написала об этих месяцах: «Я теперь очень хорошо понимаю Михаила – его „бегство" от жизни, от людей, от забот и хлопот житейских. Это самозащита, здоровый творческий инстинкт. Если бы он так не поступал, он ничего не создал бы. <…> Все‑таки за это лето я одержала над ним большую победу: мне удалось сломить его сопротивление себе, его страх передо мной. И мне не жалко, что я так много сил и времени затратила на огород – этим огородом я „подкупила" его, заинтересовала – он с удовольствием и интересом приезжал в Сестрорецк. <…>». Но вскоре она опять непримиримо пишет о том же своем навязчивом стремлении одержать свою победу, с которым прожила всю жизнь – стремлении переделать Зощенко для себя, под себя, а не любить его таким, каким он был: «…Мне больше ничего не нужно. Все равно того, что мне единственно нужно – простой человеческой любви, любви мужа и сына, мне не добиться. Я окончательно не нужна им больше. С Михаилом – слишком разные мы люди, слишком разные у нас вкусы, потребности, желания. А главное – нет у него ко мне чувства, нет ни любви, ни нежности, ни ласки, нет ни малейшего интереса – я просто не нужна ему. <…> Я очень хотела завоевать Михаила, стать для него необходимой, нужной, любимой, стать тем, чем, кажется, никогда не была, но, кажется, я принуждена признать себя в этой борьбе побежденной. Год назад я решила отойти от него в сторону, не стараться словами разбить его больную идею, разорвать те нехорошие ассоциации, которые связывались у него со мной… Мне казалось, я поняла – это была болезнь, надо победить ее… Победить делом, а не словом. И вот порой летом мне казалось, что я достигла цели, что он перестал бояться меня, что он снова доверчиво тянется ко мне, что вот еще немного – и все будет хорошо и просто, будет настоящая близость, будет любовь, будет жизнь… <…> И вдруг сейчас мне показалось, что все напрасно. Что все мои усилия тщетны, что лучше больше не напрягать своих сил, отказаться от борьбы…<…> К чему мне эта унизительная, в сущности, борьба? Стоит ли он ее, этот черствый, жестокий, холодный и грубый человек, который исковеркал, сломал, изуродовал всю мою жизнь, всю мою душу. Ведь такого страшного, обнаженного эгоизма мне никогда больше не приходилось встречать в жизни. Разве только эгоизм его сына может поспорить с ним. <…>». И в то же время Вера Владимировна обнаруживает откровенное понимание причины их несчастливой совместной жизни, причины, заключенной в ней самой: «Может быть, впрочем, все не так уж мрачно, как рисуется в моем пессимистически настроенном мозгу? Может быть, к Михаилу нужно относиться, действительно, как к больному, нервному, перегруженному работой человеку? <…> К сожалению, эти „здравые мысли" быстро исчезали и я снова и снова мучила себя, а может быть, и Михаила своими „неразрешимыми вопросами". А ведь нужно было одно – понять, какую тяжелую драму он пережил так недавно, как тягостна была для него неудача с его „главной книгой"… Надо было ничего не требовать, надо было действительно дать ему то единственное, что он просил у меня, – дать ему покой, дать возможность спокойно работать, ничем не тревожить его… Надо было терпеливо ждать и не страдать от того, что наши отношения не становились сразу такими, как я хотела, как мне было нужно… Но вот этого‑то я и не сумела, не могла понять… И в этом – моя вина перед ним… Непоправимая вина…»
|