Перемолочная машина сразу набрала нужные обороты. Что мог противопоставить этой машине Михаил Зощенко, считавший себя советским писателем? Убежденный атеист, он искренне верил в свет человеческого разума, исповедовал идеалы социальной справедливости; но его идеалы и вера подменялись идеологическими догмами, лозунгами, партийными установками, которыми целенаправленно забивали сознание людей. Не забудем и про массовый террор в стране, совершавшийся в течение всего времени существования режима. Единственной опорой его души была Литература. Но и эта опора, эта любовь, эта цель, призвание, содержание всей его жизни оборачивалась подменой, ибо исчезали критерии творчества, процесс сочинительства превалировал над искусством, изменялись сами представления о желаемом результате. Очевидно, только через совокупность всех этих и иных сугубо насущных причин, вызвавших глубокий внутренний кризис, можно понять и объяснить покаянное письмо Зощенко своему главному хулителю и оскорбителю Жданову. Оно было полностью опубликовано лишь в 1992 году. Напомним хронику событий. Постановление ЦК о ленинградских журналах было принято 14 августа 1946 года. 15 и 16 августа, еще до публикации постановления, в Ленинграде, в актовом зале Смольного, выступает Жданов – перед партийным активом и перед писателями города. 19 августа проводится заседание правления Ленинградского отделения СП. Зощенко и Ахматову выводят из состава правления, а Зощенко снимают и со всех других его выборных постов. Среди выступавших на заседании с «вполне подлыми речами» (по записи Б. М. Эйхенбаума) был и «серапионов брат» Зощенко Н. Никитин. 20 и 21 августа в газетах «Культура и жизнь» и «Правда» публикуется само постановление ЦК. Словно спущенные с цепи, газеты и радио тотчас бросаются на все лады трепать имена Зощенко и Ахматовой, находят и добавляют к ним новые жертвы в этой развернувшейся общегосударственной охоте. 26 августа Зощенко направляет письмо Сталину – в надежде искренне объясниться и как‑то изменить эту немыслимую и страшную ситуацию. А через неделю, 4 сентября, президиум правления СП СССР исключает Зощенко и Ахматову уже из Союза писателей – «как несоответствующих в своем творчестве требованиям параграфа 2 Устава Союза, гласящего, что членами Союза советских писателей могут быть писатели, „стоящие на платформе Советской власти и участвующие в социалистическом строительстве"». (И здесь застрельщиком был Вс. Вишневский, который в своем выступлении на заседании президиума заявил: «Я полагаю, что надо ставить вопрос о дальнейшем пребывании в Союзе и Ахматовой и Зощенко».) Потрясение, испытанное Зощенко от постановления ЦК и последовавших событий, было не сравнимо ни с одной из прежних критических проработок, в которые он попадал. Это был взрыв и обвал всего его бытия, писательского и человеческого. И крах быта, поскольку моментально наступило безденежье: с Зощенко расторгли все договоры издательства и театры, потребовав при этом возврата авансов. А сам акт исключения из Союза писателей оставил Зощенко и его жену без хлебных и продуктовых карточек, по которым еще жила страна после войны. (Вера Владимировна числилась его секретарем‑машинисткой.) Пользоваться же дорогими коммерческими магазинами в создавшихся обстоятельствах им было невозможно. Видимо, в этот момент мог сработать один из свойственных Зощенко болезненных страхов, о котором весьма верно написал в своей статье Андрей Синявский: «Перед ним вставал призрак нищего – один из устойчивых „архетипов", издавна вызывавший у Зощенко суеверный ужас. В особенности его преследовал образ интеллигента, ставшего нищим». И тут, не получив ответ на свое письмо Сталину, которое, казалось, никак не повлияло на беспощадный накат событий, грозивший совсем поглотить его, Зощенко через полтора месяца, 10 октября, обращается к Жданову, в точности повторяя события 1943 года, когда после письма Сталину он обращался к Щербакову. Теперь он пишет: «Дорогой Андрей Александрович! Более 25 лет я писал юмористические рассказы, считая, что я приношу пользу и радость советскому читателю». И далее, процитировав отзыв Горького о своем юморе, в котором для Горького была «бесспорна его социальная педагогика», сославшись на слова благодарности из нескольких тысяч читательских писем, хранящихся у него, упомянув о награждении его орденом Трудового Красного Знамени и о массовых тиражах своих многочисленных книг, Зощенко продолжает: «Все это утверждало мое представление о полезности моей работы. Да я и сам полагал, что работая в своем жанре, я помогаю вскрывать недостатки, помогаю бороться с пережитками прошлого. Мне очень трудно сейчас определить, в чем же именно заключаются мои ошибки. Но я допускаю, что сатирический жанр уводил меня иной раз к шаржу. Хотя мне всегда казалось, что такой прием законен и он в традиции литературы (Щедрин, Гоголь, Свифт). Тем более что я писал об отрицательных явлениях. И некоторый шарж был необходим для того, чтобы вызвать у читателя смех, улыбку, для того, чтобы ярче подчеркнуть написанное. И, пользуясь таким приемом, я никаких злых намерений не имел. Да и злоба никогда не питала мою литературу. Напротив, мне всегда казалось, что полезней и радостней изображать положительные стороны жизни и светлые черты характеров. И к такой положительной теме я постоянно стремился. Хотя осуществить такой переход было крайне нелегко, так же нелегко, как комическому актеру перейти на героические роли. Тем не менее с 30‑х годов я стал пробовать свои силы в иных жанрах. И мне удалось написать ряд повестей и рассказов на положительную тему. Я очень подавлен тем, что случилось со мной. Я с трудом возвращаюсь к жизни. Но у меня есть еще некоторые силы для того, чтобы работать. Совестно признаться, но до постановления ЦК я не совсем понимал, что требуется от литературы. И сейчас я бы хотел заново подойти к литературе, заново пересмотреть ее. Я прошу Вас и Центральный Комитет позволить мне представить на рассмотрение новые мои работы, начатые недавно. В течение года я бы мог закончить две большие работы. При этом я, конечно, не прошу каких‑либо льгот или снисхождения в моем трудном и сложном положении. Мне единственно нужно Ваше хотя бы молчаливое согласие на это, для того, чтобы у меня была некоторая уверенность, что новые мои работы будут рассмотрены. Я понимаю всю силу катастрофы. И не представляю себе возможности реабилитировать свое имя. И не для этого я буду работать. Я не могу и не хочу быть в лагере реакции. Прошу Вас дать мне возможность работать для советского народа. Я считаю себя советским писателем, как бы меня ни бранили. М. Зощенко». Перед нами документ, свидетельствующий о трагедии великого писателя, для которого вся жизнь – в его литературе, который не может не работать, но просит у власти дать ему возможность писать то, что «требуется от литературы», как это диктует сама власть. Он просит позволения у власти представить ей на рассмотрение без «каких‑либо льгот или снисхождения» все, что он напишет. А писать он будет так, как наконец он это понял с помощью постановления ЦК… У него не было никакого намерения писать что‑либо «в стол», потаенно, разоблачительно, против терзавшего его режима. Наоборот, он убежденно заявляет: «Я не могу и не хочу быть в лагере реакции». Он – советский писатель и просит дать ему возможность работать для советского народа… Но и Анна Андреевна Ахматова думала о народе, когда тайно, не записывая, слагала свой «Реквием», а позднее – писала:
Нет! и не под чуждым небосводом И не под защитой чуждых крыл – Я была тогда с моим народом Там, где мой народ, к несчастью, был.
Для Зощенко, принявшего всевластную в стране идеологию, служение народу сделалось исполнением указаний начальников над литературой.
Сразу после постановления ЦК вокруг Зощенко образовалось «блокадное кольцо» – немалое число друзей‑приятелей, особенно из тех, кто занимал хоть какие‑то чиновные посты в Союзе писателей и издательствах, отстранились и вовсе отступились от него. Один такой, имя которого Зощенко не назвал, встретившись с ним на мостике через канал и проходя без задержки мимо, низко наклонил голову и проговорил: «Прости, Миша, у меня семья, дети…» Другие, просто знакомые по Союзу писателей и еще недавно почтительно искавшие его внимания, вовсе делали вид, что никогда не имели с ним никакого соприкосновения. Но оставались у Зощенко и верные друзья. Среди самых близких была и Лидия Чалова. В своих воспоминаниях она рассказала о том, как вел себя Зощенко в первые дни обрушившегося на него лиха: «<…> И вдруг… приезд в Ленинград Жданова и его доклад перед писателями. Михаила Михайловича на это писательское собрание не пригласили, и о том, что там говорилось, он узнал от В. М. Саянова (их квартиры были на одной площадке), а потом поспешил к М. Л. Слонимскому, где собрались близкие ему люди и где вместе с ними, как написал в своих воспоминаниях Михаил Леонидович, он провел „поистине страшную ночь". На следующий день он выехал в Сестрорецк. Он, безусловно, догадывался, что газеты вот‑вот начнут на все лады склонять его имя, и решил хотя бы отсрочить для своих домашних предстоящий удар. Каждое утро он первым делом шел к почтовому ящику, проверял – не началось ли, и когда наконец появилось постановление ЦК, забрал все газеты и, ничего не сказав Вере Владимировне, уехал в Ленинград. Понятно, что подобные действия Михаила Михайловича кому‑то покажутся лишенными смысла. Рано или поздно домашние все равно ведь узнали бы о нависших над их головами новых тучах. Конечно! Но уж такой он был – никогда не умевший отвести от себя беду, добрейший и трогательно наивный Михаил Михайлович. Он весь в этом поступке… Все первые дни после публикации постановления ЦК начинались для меня так. Прихожу на работу и тут же слышу: „Зощенко застрелился!" Сломя голову бегу на канал Грибоедова. Он сам открывает дверь… Слава Богу!.. На следующее утро: „Сегодня ночью забрали Михаила Михайловича!" Снова бегу… Нет, к счастью, опять ложная тревога. Но он говорит, что вообще‑то ждет ареста не сегодня, так завтра… Возвратившись в Ленинград, я жила у родителей, и Михаил Михайлович почти каждое воскресенье приходил к нам обедать. Ждали мы его и 25 августа (то был первый воскресный день после напечатанного в „Правде" постановления), а он все не шел и не шел. Тогда отец попросил меня позвонить ему и сказать, что без него мы за стол не сядем. Я позвонила, Михаил Михайлович вскоре пришел, и с того дня мне ни разу уже не потребовалось делать ему „дополнительное приглашение". Он знал, когда мы садимся за стол, и всегда появлялся точно ко времени». (Добавим, что Л. А. Чалова сразу после исключения Зощенко из Союза писателей купила ему хлебную карточку, которой он был лишен.) Зощенко действительно ждал ареста. Как и ему самому, эта акция многим казалась тогда неизбежной. И Зощенко при встрече со знакомыми людьми стал уклоняться от какого‑либо общения с ними, дабы не бросить на них тень связи с человеком, объявленным почти что государственным преступником. Характерный случай описала актриса Е. В. Юнгер, жена главного режиссера Ленинградского театра сатиры Н. П. Акимова (в этом театре, напомним, в первые месяцы войны шло сатирическое обозрение М. Зощенко и Е. Шварца «Под липами Берлина»): «<…> В сорок шестом году, после постановления о журналах „Звезда" и „Ленинград", как‑то я встретила его на Невском и кинулась к нему. Скользнув безучастным взглядом, не обратив на меня ни малейшего внимания, он прошел мимо. Смуглое лицо его еще больше потемнело, показалось мне совсем черным. Он шел своей спокойной, довольно быстрой, размеренной походкой, как обычно очень прямой, слегка откинув назад голову. Я побежала за ним, схватила его под руку. – Михаил Михайлович, вы меня не узнаете? Мягким неторопливым движением он освободился от моей руки. Не поворачиваясь ко мне, глядя прямо перед собой, сказал: – Разве вы не знаете, Леночка, что нельзя ко мне подходить? Почему вы, увидев меня, не перешли на другую сторону? Я еле удержалась, чтобы не зареветь. Снова крепко схватила его под руку и выпалила, словно боясь, что он сейчас исчезнет, что провожу его, куда бы он ни шел. На этот раз он не отнял своей руки и, как обычно, без всяких модуляций, на одной ноте произнес: – У вас могут быть большие неприятности. Я вцепилась в его локоть и зашагала рядом. <…> Шли молча. Я думала только о том, чтобы не реветь. У какого‑то подъезда Михаил Михайлович остановился, пожал мне руку, сказал своим четким голосом, на той же ноте: „Очень вам благодарен", – и вошел в парадную». (Судя по названным в рассказе Е. Юнгер улице и переулку, Зощенко шел к Л. Чаловой.) Как видим, Зощенко, сознавая нависшую над ним угрозу ареста, заключения в тюрьму или ссылки и отстраняя своих знакомых от контактов с ним, в то же время не прятался, испытывая страх, у себя в квартире, не скрылся прочь с людских глаз. Он как бы обозначал свое присутствие в обществе, оставаясь при этом самим собой… В стремлении сохранить душевную устойчивость, не рассыпаться как личность у него было две опоры – собственный характер и верные друзья. И друзья старались помочь – причем материальная помощь в тот острый период одновременно оказывалась и моральной. Постоянно помогал своему «серапионову брату» Вениамин Каверин, делясь с ним каждым своим гонораром. Время от времени приходили денежные переводы от Мариэтты Шагинян. Всяческую поддержку оказывал Зощенко и Корней Иванович Чуковский. Помогали выстоять, не быть в изоляции литературовед Илья Груздев, писатели Юрий Герман, Михаил Козаков, давний друг композитор Дмитрий Шостакович, знаменитый артист Игорь Ильинский…
Его крестный путь пролег по эту сторону колючей проволоки, совсем близко от нее, на грани, но команды втянуть его в ворота ГУЛАГа не поступило. Возможно, письма к Сталину и Жданову определили все же судьбу Зощенко таким образом, что он не попал в ГУЛАГ. Для него был избран способ перемола без ареста – публичное поношение, психологический террор, клеймо прокаженного. Расправа эта велась изощренно и расчетливо: не заключая ни в тюрьму, ни в лагерь, его убивали морально, громогласно шельмуя, унижая, обливая грязью как писателя и человека. Его сделали парием в обществе, которому он все еще старался служить своим блекнущим пером. Власть действовала в отношении него с явной мстительностью. Характерно, что ни сам главный идеолог Жданов, ни многочисленные поносители Зощенко от литературы (не говоря уже о тех, кто выступал от имени «народа») совершенно не упоминали его идеологически «положительных» произведений 30‑х годов, в которых он столь усердно, вразрез с есенинским обетом, «отдавал милую лиру» советскому режиму. Хулители и гонители напрочь «забыли» эти произведения, скинули их со счетов. Те годы оказались в низине между двумя яростно атакованными вершинами его творчества – первым десятилетием и годом публикации «Перед восходом солнца». Злобная мстительность, с которой оплевывали Зощенко, имела глубокие, в том числе и личные корни: над ним глумились те самые люди, которые два десятка лет назад начинали свою общественную деятельность примерно так, как это было показано им в рассказах «На живца», «Честный гражданин» и многих других, то есть с провокаций, доносов, спекулирования своим пролетарским происхождением… Но теперь эти зощенковские герои (и их сыновья) уже сидели в начальственных кабинетах всех уровней, они переменились внешне, получили аттестаты и дипломы об образовании, обрели уверенность в себе, хваткость, научились представлять власть и пользоваться ею. И в то же время они не могли забыть ни своих исходных портретов в литературе, столь точно запечатленных Зощенко прямо с натуры в еще недавнем прошлом и живых в людском сознании доселе, ни, конечно, самого автора, который их рисовал, вызывая всеобщий неудержимый смех… С тех пор более сорока лет, вплоть до официальной отмены постановления ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда" и „Ленинград"» (да и потом тоже), много говорилось – тайно, затем открыто – о жестокой несправедливости, ошибочности этого документа. Отвлечемся, однако, на миг от злобной, оскорбительной лексики и отыщем его суть (хотя и злоба была его суть тоже): «Зощенко давно специализировался… на проповеди гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности, рассчитанных на то, чтобы дезориентировать нашу молодежь и отравить ее сознание». Усиленное воспроизведение основной мысли Сталина, высказанной им на совещании в ЦК, предварявшем принятие этого постановления. И запоздалое – на целых 20 лет! (если говорить о вердикте верховной власти) – но точное по большевистской логике разоблачение и осуждение недопустимого для тоталитарного, насквозь идеологизированного режима творчества такого гуманного художника, как Михаил Зощенко. Большевики все‑таки прочли его правильно. И подвергли изничтожению. Вслед за публичным поношением и административными санкциями в отношении него самого, в библиотеки страны поступила команда изъять все книги этого автора. Так что дело было не только в личной мести людей, некогда представших обществу под пером замечательного художника в своей изначальной сущности. Зощенко был отвергнут режимом, которому они служили и который теперь олицетворяли. Но сам он, по‑видимому, не охватывая до конца этот коловорот сил, жестоко крутивших его, пытался приспособиться к тому тяжкому положению, в котором оказался. Лишенный – директивным образом – всякого литературного заработка (в прославившие его 20‑е годы в официальном обороте находился термин «лишенец», обозначавший человека, лишенного избирательных и иных социально‑общественных прав), Зощенко на какое‑то время вернулся к одной из своих давних профессий, к сапожному ремеслу, и получал в сапожной артели заказы для работы на дому. Жена его также безуспешно пробовала поступать на службу – отпугивала фамилия, предлагали даже переменить ее. Семья в основном жила года два продажей вещей, благо Вера Владимировна в пору процветания мужа по своей инициативе и склонности покупала красивую мебель и дорогие вещи для украшения дома. Затем Зощенко, не в силах оплачивать свою просторную квартиру, одну из лучших в кооперативной писательской надстройке (а также по интеллигентской мнительности задумываясь о том, насколько удобно в его нынешнем общественном положении оставаться в ней), поменял ее в том же доме на гораздо меньшую. В его квартиру вселились писательница Кетлинская, ставшая в это время лауреатом Сталинской премии, и ее муж писатель Зонин. Была также продана половина сестрорецкой дачи… Сохранился (в черновике) красноречивый документ, характеризующий обстоятельства тогдашней жизни Зощенко и, конечно, его самого. При квартирном обмене часть мебели семьи Зощенко оставалась на прежнем месте, так как не помещалась в меньшей квартире и, как видно, подлежала продаже. Через три месяца после обмена он пишет Кетлинской: «Дорогая Вера Казимировна! Я с маленькой просьбой к Вам. Просьба моя, вернее, относится к А. И. Зонину. Но он всегда суровый, и я не рискую тревожить его. Дело в том, что Ал. И. обещал мне заплатить в декабре за мою злосчастную конторку (он сказал – рублей 600–700). Видимо, А. И. не получил денег. А у меня завтра (28) последний срок заплатить за квартиру. Не можете ли Вы дать хотя бы 300 рублей под этот долг А. И.? Госиздат‑во (в Петрозаводске) задолжало мне (за напечатанный перевод) – 7 тысяч. И не платит за неимением денег. Вот и приходится изыскивать нелитературные доходы. Извините, что беспокою Вас этим делом. Не сердитесь на меня за это письмецо. Мих. Зощенко 27 дек.48 г.». (Древние в таких случаях говорили: Sic transit gloria mundi – Так проходит слава земная…) В конце 1946 года Вера Владимировна сделала такую запись о состоянии мужа после всего пережитого той осенью: «<…>…он чувствует себя совсем больным, нравственно разбитым, морально опустошенным, да и физическое здоровье никуда не годится… Кроме того – ему 51 год… В эти годы, тем более с его психикой, надежды на то, что он сможет подняться, сможет вернуть себе свое прежнее положение, нет». И все‑таки в январе 1947 года Зощенко приступил к работе над книгой партизанских рассказов. Материал для этой книги был собран еще в 1944 году, когда он сразу по возвращении из Москвы в Ленинград (после тогдашнего разгрома повести «Перед восходом солнца») присутствовал на встрече с партизанами, действовавшими во время войны в лесах Ленинградской области. Зощенко внимательно слушал их выступления, беседовал с заинтересовавшими его участниками, много записывал, уточнял детали боевых эпизодов. И теперь этот добротный материал о Великой Отечественной войне был им оформлен в цикл рассказов под общим названием «Никогда не забудете». К апрелю 1947 года весь цикл из тридцати двух рассказов был завершен. Зощенко, конечно, понимал, что в настоящее время любая публикация под его собственным именем возможна только с высочайшего разрешения. И перепечатанную Верой Владимировной рукопись партизанских рассказов он в том же апреле послал, как она пишет, секретарю Сталина Поскребышеву – «с просьбой, если он найдет нужным, передать ее и прилагаемое письмо Сталину». А через два месяца, в июне, Зощенко уже получил телеграмму от главного редактора «Нового мира» К. Симонова с предложением приехать в Москву по поводу публикации этих рассказов в их журнале. И в сентябре того же года десять рассказов «партизанского» цикла Зощенко были напечатаны в «Новом мире». Эта первая его публикация после постановления ЦК и годичной общественной изоляции связывалась им самим и близкими ему людьми с личным указанием самого Сталина. (Как и возвращение Зощенко и Ахматовой хлебных и продуктовых карточек.) Но есть и другая версия данного события – версия К. Симонова, изложенная им в его мемуарной книге «Глазами человека моего поколения» (написанной в 1979 году незадолго до смерти). В ней Симонов говорит, что узнал о партизанских рассказах Зощенко от Юрия Германа весной 1947 года. Оценив положительно эти рассказы, Герман – в передаче Симонова – сказал ему: «Дело не в самих рассказах, а в том, что их написал Зощенко, о котором сказано в докладе Жданова, что у него гнилая и растленная общественно‑политическая и литературная физиономия, а в постановлении ЦК он назван пошляком и подонком. Но рассказы сами по себе можно напечатать и сделать этим первый шаг к тому, чтобы вывести Зощенко из того ужасающего положения, в котором он оказался, – и если бы ты вдруг взял и решился…» И далее Симонов пишет: «Так и окончился этот разговор или примерно так. Я подумал, подумал и решился – сначала на то, чтобы вызвать Зощенко в Москву и прочесть его рассказы, а потом на то, чтобы отобрать около половины этих рассказов, которые мне показались лучшими, и, действуя уже на свой страх и риск, без обсуждения на редколлегии, перепечатав эти рассказы вместе с коротеньким предисловием Зощенко, отправить их Жданову, находившемуся тогда в Москве и руководившему вопросами идеологии, с моим письмом о том, что я считаю возможным напечатать эти рассказы на страницах „Нового мира", на что в связи со всеми известными предшествующими событиями, прошу разрешения ЦК». В версии Симонова есть явные несоответствия. Во‑первых, чтобы прочесть рассказы писателя, обычно просят прислать рукопись, а не вызывают его самого из другого города. Тем паче это должно было относиться к Зощенко в том положении, в каком он находился. Во‑вторых, Зощенко прибыл в Москву по телеграмме Симонова 6 июня, а тремя неделями раньше, 13 мая, состоялось совещание у Сталина, на которое было вызвано руководство ССП – Фадеев, Симонов, Горбатов и где присутствовали также Жданов и Молотов. На совещании обсуждались назревшие «писательские дела». И здесь же, как пишет сам Симонов, Сталин разрешил ему печатать рассказы Зощенко, когда он «вдруг решился» по собственной инициативе обратиться к Сталину с этим вопросом. Но Сталин, конечно, уже знал и от Поскребышева, и от Жданова об этих рассказах. Читал он и письма Зощенко и знал о нем все, что ему было нужно, чтобы дать свою команду «Новому миру». А нужно ему было от провинившегося, как всегда, покаяние, признание ошибок, отречение от себя, обет верности ему, Сталину… Так что никакой геройской заслуги Симонова в данной публикации Зощенко не видно. Даже напротив. Из тридцати двух рассказов Симонов перестраховочно выбрал десять – самых коротких и проходных, дважды урезав обещанное автору количество. Сказалось, безусловно, и его личное отношение к Зощенко, о котором он также написал в своей мемуарной книге: «<…> К Зощенко военных лет я не питал того пиетета, который питал к Ахматовой». А о той беспардонной, оскорбительной брани, которая вылилась на голову Зощенко в 1946 году, Симонов всего лишь заметил: «…читать было неприятно, неловко». Известно также высказывание Симонова по адресу Зощенко, сделанное в одном доме, где присутствовала и Лидия Чалова, в тот год, когда Зощенко поносили за повесть «Перед восходом солнца»: «Получил по заслугам». При всем том, отмечая эту неприязненность Симонова к Зощенко, надо – говоря о перестраховочном поведении Симонова при публикации зощенковских «партизанских» рассказов – помнить о времени , в которое никакие заслуги (а Симонов к 1947 году получил уже три Сталинские премии) не гарантировали безопасности человеку, вызвавшему недовольство Сталина. Правда, впоследствии все это могло представляться в ином свете. Но Зощенко и в случае с Симоновым не видел в отношении себя никакой неблаговидной подоплеки. И сердился, когда ему говорили, что нельзя было доверять Симонову отбор рассказов… Куцая, неяркая публикация обрушила и надежды Зощенко на достойный гонорар, который поддержал бы семью. Однако сам факт публикации вдохнул в Зощенко надежду и придал силы для работы. Он принялся за комедию под названием «Здесь вам будет весело». Писалась эта комедия с душевным подъемом, с возродившимся мастерством и, казалось, удалась ему на славу. Он отдал ее главному режиссеру Театра комедии Н. П. Акимову. Конечно, пьеса была «политически правильная», как Зощенко сам характеризовал ее. Но постановку все равно запретили – потребовали переделки, причем в разных инстанциях давались разные поправки. Всего за три года Зощенко сделал 13 вариантов горемычной комедии, но она так и не увидела рампы. «Препятствия и преграды оказались столь велики, что они сломили мой дух, и я не считаю более приличным просить и клянчить», – написал он Акимову. Аналогичная судьба постигла позднее и две другие его пьесы (одну из которых, музыкальную комедию «Шутки в сторону», он писал с двумя соавторами и под псевдонимом. Но и тут перестраховщики из театральных «инстанций» были на страже). Продолжая упорно искать возможности зарабатывать литературным трудом, Зощенко занялся переводами. В 1948 году он выполнил перевод юмористической повести «За спичками» финского писателя Лассила, считавшегося зачинателем финской пролетарской литературы. Повесть была опубликована в петрозаводском журнале, затем вышла там же отдельной книгой и привлекла широкое читательское внимание далеко за пределами Карелии. Этот ее успех справедливо связывался в профессиональных кругах не только с доброкачественным переводом, но и с литературной обработкой, блестяще произведенной Зощенко. (Хотя большую часть тиража книги напечатали без упоминания его фамилии.) В это же время с ним заключили договор и в Москве, в издательстве «Советский писатель», на перевод с финского еще одного автора. Потом он снова переводил Лассилу, другую его повесть, и снова еще одну книгу второго автора… Ему вроде бы указывали загончик, где должен был стоять его литературный Пегас. Между тем, несколько восполняя домашний бюджет, переводы не могли унять его тоски по собственному творчеству. Зощенко был готов принять любое официальное предложение, чтобы выступить как рассказчик и фельетонист. Он даже взялся за то, чтобы – по заказу главного редактора «Крокодила», вознамерившегося привлечь его к работе, – «создать положительный жанр в комическом фельетоне». Хотя сам же писал ему, что «русская комическая литература всегда была обличительной». Он создал около десятка фельетонов такого «жанра». Однако редактор, испугавшись собственной инициативы, не согласованной с высоким начальством, не опубликовал их… Это почти будничное мучительство отразилось на Зощенко как внутренне, так и внешне. Встретившийся с ним впервые за годы его преследования Федин записал в своем дневнике в апреле 1948 года: «Очень изменился. Даже глаза переменились – не по выражению, а формой ».
Взаимоотношения Зощенко и Веры Владимировны в этот тяжкий период оставались по сути прежними – сказалось их многолетнее противостояние, которое выработало у каждого привычную обособленность в принятых на себя семейных рамках. У Зощенко это была самозащита, у Веры Владимировны – постоянная неудовлетворенность тем, что она не одержала «свою победу». Конечно, постигшая Зощенко беда была для них общей, и надо было совместно ее преодолевать. Но сердечного сближения не произошло, да, наверное, и не могло произойти – по изначальной несладности характеров, пусть и соединенных одной судьбой. С весны до середины осени Вера Владимировна почти все время находилась на даче в Сестрорецке, а Зощенко по большей части был в городе. Так, в своих воспоминаниях, относящихся к 1947 году, Вера Владимировна пишет: «В Сестрорецк в это лето приезжал он редко, посылал мне сухие, холодные, деловые записочки». В этих «записочках» (и в телеграммах) он исправно сообщал жене о своих делах – о поездке в Москву и переговорах с «Новым миром», о работе над комедией «Здесь вам будет весело» и последующих перипетиях вокруг нее, о переводах с финского. И, как всегда, у них были общие денежные дела. Что до его личной жизни, то в этот период в ней произошли перемены. Лидия Чалова по‑прежнему оставалась его близким другом, но Зощенко, очевидно, задумался тогда над ее дальнейшей судьбой. Чаловой было уже тридцать пять лет, и ей следовало обрести свою семью. Это и произошло – с благословения Зощенко, о чем можно судить по ее воспоминаниям: «В марте 1949 года я вышла замуж. Михаил Михайлович был на свадьбе и потом часто заходил к нам в гости». После выхода в свет в его переводе книги Лассила «За спичками» на подаренном Чаловой экземпляре Зощенко доверительно написал: «Это первая книга, Лидуша, после моего трехлетнего отсутствия в литературе». А незадолго до того в жизни Зощенко появилась еще одна женщина. Появление ее отмечается в воспоминаниях Веры Владимировны следующим образом: «Итак, шла зима, пожалуй, самая тяжелая зима моей жизни. Хозяйство пришлось взять целиком на себя – убирать квартиру, чинить и штопать белье, кормить Валю и себя… Михаил от моих обедов категорически отказался и весь год завтракал и обедал у „Маришки"…» (Речь идет о зиме 1947/48 года.) «Маришка» – это Марина Диадоровна Мухранская (Багратион‑Мухранская), бывшая жена известного сценариста и теоретика кино М. Ю. Блеймана, жившая в том же доме, что и Зощенко. До войны и затем в эвакуации в Алма‑Ате, где Блейман работал на «Мосфильме», знакомство у них было, что называется, шапочное. У Мухранской (ее квартира находилась двумя этажами выше) Зощенко стал бывать после войны, когда Блейман уехал в Москву, а она с сыном осталась в Ленинграде. И именно в ее доме он обрел тот оазис, где мог укрыться от разразившейся над ним грозы, отключиться от тогдашней общественной свистопляски. Воспоминания М. Мухранской, названные ею «Без литературы», говорят прежде всего об этом. Приведем несколько выдержек: «<…> Двенадцать последних лет его жизни я чуть ли не каждый день видела его у себя, но дорожила нашими отношениями не потому, что он знаменитый писатель. Для меня он был просто человек, которого несправедливо и жестоко обидели, и вот он приходит в мой дом, чтобы отдохнуть от забот и на время забыть свои горести. <…>» «<…> Я не спрашивала его о семье, о людях, с которыми он поддерживал отношения, о том, чем в тот или иной день было занято его время до прихода ко мне, – словом, я не спрашивала его ни о чем, что находилось за пределами интересов, которыми жил мой дом. И потому он рассказывал мне лишь то, что хотел, делился лишь тем, чем ему было необходимо со мной поделиться. Время от времени он приходил в очень плохом состоянии. Что‑то опять в очередной раз случилось – какая‑то новая неприятность. Если заговорит, я, конечно, разговор поддержу – постараюсь успокоить, развеять его страхи и опасения, отвлечь от тяжелых дум. Но, бывало, придет и молчит, весь вечер промолчать может. Я копошусь на кухне, вяжу или, если очень устала за день, прилягу и задремлю, а он все сидит и думает о своем. Потом встанет и так же молча уйдет. В такие вечера я не тревожила его разговорами. Я вообще старалась не мешать ему жить своей жизнью. Здесь у нас был как бы негласный сговор. И никто не хотел его нарушать. Видимо, именно это – прежде всего – привлекало его в мой дом…<…>» «<…> Еда, питание – это было одной из самых больных проблем его жизни. Тут у него было полное неблагополучие. Он и ходить‑то к нам начал, по сути дела, из‑за того, что, сев однажды за стол, вдруг почувствовал: может есть! <…> <…> И такое удивление отразилось на его лице… С этого дня он стал к нам ходить буквально по часам: к завтраку, обеду и ужину. И на ужин обязательно приносил с собой что‑нибудь вкусное». «<…> Он приходил к нам не за сочувствием, не с жалобами на свою судьбу. Он приходил отдыхать от ее ударов. И, видимо, поэтому не „втравлял" нас в свои переживания. Устав от сложных взаимоотношений, возникших у него с внешним миром, он искал в нашем доме простых и спокойных житейских радостей. И, как я смею предполагать, нашел их. Он оставлял за дверью все свои боли и неудачи и становился не писателем Зощенко, со всей известностью своего гордого и печального имени, а обыкновенным домашним человеком – исключительно добрым, заботливым и… Я вот недавно спросила сына: „Каким ты его запомнил?" И он, не задумываясь, ответил: „Веселым!" Михаил Михайлович – веселый человек? Нет, наверное, это сказано слишком сильно. Я бы внесла такую поправку: он умел и любил быть веселым. Когда он нас веселил и, глядя на нас, сам веселился, я чувствовала: в эти минуты он‑то и был, как говорят, настоящим, самим собой, тем самым, каким был задуман и сотворен, – настолько естественно и свободно это у него получалось. <…> <…> Трудно перечислить все то, что появилось в нашем доме с его легкой руки. У него было очень трудно с деньгами, но он не мог отказать себе в удовольствии: по любому случаю что‑нибудь да подарить. Радиоприемник, проигрыватель, пишущая машинка, часы, даже подзорная труба были подарены сыну на день рождения. Я считаю, да и сын тоже, что именно Михаилу Михайловичу он обязан своей профессией кинооператора. <…> <…> Вообще, он был очень мнительный человек. Часто говорил о своих болезнях, подозревал у себя то одно, то другое. И нелегко было устоять, чтобы не пошутить в связи с появлением его очередного „недуга". Поначалу он был недоволен, но потом и сам над собой стал подшучивать. Включился в игру. И мне кажется, она ему даже нравилась. Потому что это тоже был способ бороться с собой, со своими врагами‑неврозами». История отношений Зощенко с Мухранской дает повод для аналогии: если Лидия Чалова фактически спасла его, дошедшего в Алма‑Ате до дистрофии, а затем весьма поддержала его в Москве в момент запрета «Перед восходом солнца», то Марина Диадоровна Мухранская помогла Зощенко выстоять психологически (да и физически тоже) после постановления ЦК со всем последовавшим затем проворотом его в машине подавления.
Стремясь к контакту с властью, Зощенко неизбежно обрекал себя на нравственные муки. Он много работал, снова писал в разных жанрах, но судьба его была в руках партийных и литературных начальников, цензоров. Среди них попадались и такие, кто хотел бы ему помочь, да легко отступался, когда это грозило их личному благополучию. Немало имелось и тех, кому было приятно выказать свою значительность перед поверженной знаменитостью. Особенно мучительны были для Зощенко его безрезультатные мытарства с комедией «Здесь вам будет весело». Весной 1949 года он послал ее в Москву в Комитет по делам искусств – начальнику Главного управления театрами. И комитет дал разрешение на постановку пьесы в ленинградском Новом театре. Казалось бы. все отлично. Но вскоре находится другая инстанция – Главрепертком, откуда следует распоряжение запретить уже готовый спектакль… Попав в этот отчаянный тупик, Зощенко обращается к А. А. Фадееву, тогдашнему генеральному секретарю ССП и члену ЦК: «Дорогой Александр Александрович! За три года я написал 22 печ. листа (три комедии, рассказы, фельетоны, книга о партизанах). Все работы мои в основном одобрялись, правились и в конечном счете отклонялись, хотя я и не отказывался сделать именно так, как требовалось. Всякий раз я наталкивался на такие преграды, которые не позволяли думать, что работы мои могут быть напечатаны или поставлены без особого разрешения. И это, несомненно, так. Один редактор, которому я недавно послал несколько рассказов, откровенно мне написал, что лично он очень хочет, чтобы я сотрудничал в его журнале, но это не зависит от него. С грустью вижу, что моя трехлетняя работа сводилась к бессмысленному занятию и что этим я лишь напрасно отнимал время у людей и у себя. Это тем более печально, что свою квалификацию я отнюдь не потерял. И готов читать свои работы в самой строгой аудитории. Я много раз пробовал достать какую‑нибудь несамостоятельную работу (правка, переводы, переделки), но за исключением одного финского перевода мне ничего не удалось получить. Все телефонные распоряжения на этот счет (даже секретаря горкома) ни к чему не приводили. Издательства остерегались иметь дело со мной. Я пробовал устроиться на службу (не литераторскую), но и тут мне отказывали, узнав мою фамилию. Четвертый год я нахожусь без работы и без заработка. Обращаюсь к тебе как к члену ЦК, – укажи, как мне поступить, чтоб не быть лишним человеком в государстве. Все мои искренние желания и многократные попытки включиться в общую работу не дали желательных результатов. Я прошу у ЦК указания – что я должен делать? Мих. Зощенко 27 авг. 49 г. Ленинград, канал Грибоедова. 9, кв. 124». Фадеев вызвал его в Москву, прочитал пьесу и дал свои советы для ее переработки; помог также заключить новые договоры на переводы. Но желанной перемены ситуации у Зощенко не произошло. И тогда он весной 1950 года посылает письмо секретарю ЦК ВКП(б) Г. М. Маленкову, который был также заместителем председателя Совета Министров СССР и о котором в то время хорошо толковали в народе (при нем произошло снижение цен). Перечислив все сделанное им в последние годы с целью «несколько загладить многие мои идеологические ошибки и промахи» и сообщив о судьбе этих своих сочинений, Зощенко пишет: «Я искренне и горячо хочу отдать мой литературный труд народу. И мне кажется, что (хотя бы в области рассказа) я могу быть полезным партии и советскому читателю. Но внешние препятствия на пути к этому слишком велики, чтоб не прийти в замешательство после трех с половиной лет упорного и напрасного труда». Вместе с письмом он отправил Маленкову и свою многострадальную комедию: «При этом осмеливаюсь послать Вам мою комедию, которая была разрешена Комитетом по делам искусств для постановки в ленинградском „Новом театре". Театру не удалось поставить эту комедию, ибо вскоре последовало запрещение. Теперь, тщательно выправив эту политическую пьесу, я прошу позволения ЦК напечатать ее в каком‑либо журнале». Вскоре Зощенко вызвали в Смольный для телефонного разговора с работником ЦК из Управления агитации и пропаганды, который сказал ему, что никаких препятствий для его публикования нет. И верно: из тотчас посланных им рассказов в «Крокодил» и «Огонек» два были приняты. (Но комедия «Здесь вам будет весело» и на этот раз не была ни поставлена, ни напечатана.) Сообщая о перемене в своей судьбе Федину, Зощенко написал: «Выхожу из четырехлетней беды с немалым уроном – „имение разорено и мужики разбежались". Так что приходится начинать сызнова. А за эти годы чертовски постарел и характер мой изменился к худшему…» Отношение к Зощенко менялось не без оглядки и попятного хода. Директор издательства «Советский писатель», не доверяя устным указаниям, потребовал даже письменного распоряжения, чтобы дать ему новую переводческую работу. К тому времени Зощенко мог уже считаться завзятым переводчиком. Теперь он выпускал третью книгу с финского и получил еще заказ на переводы с украинского. Одновременно он писал и собственные рассказы, закончил – в соавторстве – три новые пьесы… И в июне 1953 года, через три с половиной месяца после смерти Сталина, Зощенко наново приняли в Союз писателей. Не восстановили, – чтобы не подумал кто, что ранее была совершена ошибка, – а приняли на общих основаниях. На этом особенно настаивал во время заседания президиума правления ССП все тот же Симонов. Да Зощенко прошел мимо этой казуистики, удовлетворился самим членством и обретенными вновь правами.
Но в 1954 году ему суждено было испытать еще один проворот в советской машине подавления человека. Он так и не сумел избавиться от своей наивности в отстаивании собственного достоинства и на встрече с английскими студентами, пожелавшими увидеть живых Зощенко и Ахматову, ответил отрицательно на вопрос, согласен ли он с прежними обвинениями Жданова, – имея в виду оскорбительные для него эпитеты. Анна Андреевна невозмутимо ответила, что с критикой «согласна»… Она слишком хорошо знала эту власть, для отношений с которой «озвенелый зэк» (как он сам сказал о себе) Солженицын позднее обнародовал правило: «Не верь, не бойся, не проси». Она не верила, не просила. И не боялась – за себя. Боялась за сына, находившегося в ГУЛАГе. А Зощенко с подачи критика Друзина, тогдашнего редактора «Звезды», повлекли по еще одному кругу травли – в газетах и на собраниях. «Факты последнего времени свидетельствуют, что М. Зощенко скрывал свое истинное отношение к Постановлению и продолжает отстаивать свою гнилую позицию», – сформулировала «Ленинградская правда» свой гончий тезис. Но круг этот неожиданно завершился его бунтом. От него потребовали покаянного выступления на общем собрании ленинградских писателей, проводившемся перед уже назначенным съездом. Зощенко говорил долго – объяснял свои принципиальные позиции, полностью совпадающие с партийными, говорил об инциденте с английскими студентами, о своем пути в литературе, о сатире, о своем письме Сталину, о том, что он читал почти все произведения Ленина, все 12 томов Сталина, помимо «Краткого курса»… Но под конец, уже неоднократно прерываемый напоминаниями председательствующего В. А. Кочетова о времени, вдруг возбужденно заявил: «Вот уже 8 лет мне трудно, почти невыносимо жить с этими наименованиями, которые повисли на мне, которые так унизили мое человеческое достоинство. <…> Я никогда, как это было сказано, не втирался в редакции, не желал лезть в руководство. Этого не было – было наоборот. Кто смеет мне сказать, что это было не так? Я бежал, как черт от ладана, я просил и умолял, чтобы меня не включали в редколлегию „Звезды". Мне товарищи на президиуме сказали: „Смирись! Уже подписано твое назначение". Как получилось, что рассказ „Обезьяна" я „напечатал с пасквильной целью"? Этот рассказ был напечатан еще в 1945 г. в журнале „Мурзилка" для дошкольников. Он был напечатан до неурожайного года, когда даже не могла и возникнуть мысль о пасквиле. И без моего ведома был перепечатан этот рассказ. Я узнал об этом много позже. Почти фатально сложилось. Да, конечно, я никогда не вынул бы этот рассказ из серии детских рассказов и не дал бы в толстый журнал. Да, в толстом журнале он мог бы выглядеть странно. У меня самого мелькнула бы мысль: что автор хотел этим сказать? Это было действительно для дошкольников написано, и никакого подтекста я – клянусь! – не вложил в него. Как получилось? Мне сказали, что я не захотел помочь советскому государству в войне, что я трус и окопался в Алма‑Ата. Я дважды воевал на фронте, я имел пять боевых орденов в войне с немцами и был добровольцем в Красной Армии. Как я мог признаться в том, что я – трус? Кто мне может сказать, что из Ленинграда я бежал? Товарищи знают: я работал в радиокомитете, в газете, я написал вместе со Шварцем антифашистское обозрение „Под липами Берлина", и это обозрение шло во время осады. Эти люди живы и находятся здесь, в Ленинграде: Акимов, который ставил, Шварц, который писал со мной. Весь город тогда был заклеен афишами с карикатурами Гитлера. Это было в августе – сентябре 1941 года. Как же можно говорить, что я трус, что я не хотел помочь советскому человеку? Я не хотел уезжать из Ленинграда. Мне предложили и приказали. Я не был никогда не патриотом своей страны. Я не могу согласиться с этим! Что вы хотите от меня? Что я должен признаться в том, что я – пройдоха, мошенник и трус?! Я заканчиваю. Последняя фраза. Я могу сказать: моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены. Я не могу выйти из положения. Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын! Как я могу работать? Я думал, что это забудется. Это не забылось – и через восемь лет мне задают этот вопрос. Может быть, это задали враги, но я получаю письма от читателей, ко мне приходят и спрашивают. Я знаю, что это не забылось! У меня нет ничего в дальнейшем! Я не стану ни о чем просить! Не надо вашего снисхождения, ни вашего Друзина, ни вашей брани и криков! Я больше чем устал! Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею!» В зале послышались аплодисменты нескольких человек. Зощенко вышел вон… Чтобы сбить впечатление, произведенное на присутствующих его выступлением, в президиуме поднялся Константин Симонов, специально прибывший из Москвы для начальственного надзора за этим собранием, и произнес: – Товарищ Зощенко бьет на жалость… Но «жалость», точнее, человечность, как известно, не была свойственна большевикам. Для Зощенко началось повторение пройденного – газеты, радио, издательские отказы. Спустя год Вера Владимировна написала об их жизни Лидии Николаевне Тыняновой, жене Каверина: «…по‑моему, все сейчас настолько скверно, как никогда еще не было… „Октябрь" вернул М. М. рукопись с крайне вежливой телеграммой, извещавшей, что „к большому сожалению, рассказы для журнала не подошли…" Это было для него таким страшным ударом, что я боюсь, ему от него не оправиться… В последний свой приезд в Сестрорецк он прямо говорил, что, кажется, его наконец уморят, что он не рассчитывает пережить этот год… Особенно потрясло М. М. сообщение ленинградского „начальства", что будто бы его вообще запретили печатать независимо от качества работы… Выглядит он просто страшно, худой, изможденный, сердце сдает до того, что по утрам страшно опухают ноги, ходит еле‑еле, медленно, с трудом… Это ужасно. И ужаснее всего вся дикая несправедливость, нелепость выдвинутых против него обвинений и невозможность реабилитировать себя! Так, видно, и придется погибнуть с клеймом „воинствующего проповедника безыдейности!"» Письмо это прочитал и пришедший к Кавериным К. И. Чуковский. Он бросился к руководству Союза писателей, договорился с Литфондом насчет денежной помощи Зощенко, сам послал ему 500 рублей и пригласил приехать к нему погостить в Переделкино. И дал еще задание дочери, находившейся в Ленинграде, обязательно повидать Зощенко. Лидия Корнеевна выполнила задание и быстро написала отцу: «Разыскать его мне было трудно, так как он по большей части в Сестрорецке. Наконец мы встретились. Кажется, он похож на Гоголя перед смертью. А при этом умен, тонок, великолепен… Говорит, что приедет – если приедет – осенью. А не теперь. Болен: целый месяц ничего не ел, не мог есть. Теперь учится есть. Тебя очень, очень благодарит». |