Он вернулся с Кавказа в Петербург осенью, с началом «европейской всемирной войны», как называли тогда Первую мировую. И – вместо продолжения учебы в университете записался на ускоренные военные курсы в привилегированном Павловском училище, куда принимали прежде всего дворян. В это же время он был исключен из университета за невзнос платы. Окончив по 1‑му разряду четырехмесячные военные курсы и получив первый офицерский чин прапорщика, Зощенко прибыл в марте 1915 года на германский фронт. В разные годы Михаил Зощенко давал различные толкования своему решению идти на войну. В первой большой и задористой статье 1922 года «О себе, об идеологии и еще кое о чем» он написал: «В 13‑м году я поступил в университет. В 14‑м поехал на Кавказ. Дрался в Кисловодске на дуэли с правоведом К. После чего почувствовал немедленно, что я человек необыкновенный, герой и авантюрист, – поехал добровольцем на войну». А в более поздней автобиографии 1932 года указал: «В 14 году пошел добровольцем на фронт. (Скорей из любопытства, чем из патриотических чувств.)» И еще, в уже упоминавшемся комментарии к повести «Возвращенная молодость» 1933 года, сказал так: «Осенью, в начале войны… прослушав ускоренные военные курсы, уехал прапорщиком на фронт. У меня не было, сколько я помню, патриотического настроения – я попросту не мог сидеть на одном месте из‑за склонности к ипохондрии и меланхолии. Кроме того, я был уволен из университета за невзнос платы». Как видим, из побудительных мотивов им убирается возможный патриотизм, который тогда относился бы к царской России и был бы чужд, осуждаем в пролетарском государстве. Однако в «Перед восходом солнца», лишь частично опубликованной в 1943 году, в самой середине Великой Отечественной войны (публикация была оборвана на половине по грозной команде сверху), писалось уже иначе: «Осенью 1914 года началась мировая война, и я, бросив университет, ушел в армию, чтоб на фронте с достоинством умереть за свою страну, за свою родину». (Правда, здесь же упоминалась и его тоска, меланхолия.) В ранней же статье 1922 года, написанной раскованно, вольно, даже весело, – о себе, как о «человеке необыкновенном, герое и авантюристе», говорилось им явно с само‑иронией. Имелись, конечно, и более серьезные мотивы его ухода на фронт: неприжитость в университете, юношеский романтизм (с находившимися в свое время на Кавказе Лермонтовым и Толстым в душе), благородные принципы, кодекс мужчины. И – зов таланта, как у юного Толстого, устремившегося в Севастополь во время Крымской войны, как и у современника Зощенко, его «однокашника» по Первой мировой войне юноши Хемингуэя… Он получил назначение в 16‑й Гренадерский Мингрельский Его Императорского Высочества Великого князя Дмитрия Константиновича полк Кавказской дивизии. Сначала прапорщик Зощенко был назначен начальником пулеметной команды, затем стал командиром роты. Командовал полком генерал князь Макаев, который после первого же боевого дела, порученного Зощенко, объявил, что очень доволен его ротой. Зощенко был сконфужен такой оценкой, ибо они не прорвались через вражеские заграждения, не выбили немцев из их траншей. Он не знал – его просто не поставили об этом в известность перед боем, – что тут была предпринята всего лишь отвлекающая атака одного подразделения, демонстрация, заведомо обреченная на жертвы, а не само наступление, проводившееся на другом фланге соседним полком. В этой атаке Зощенко был легко ранен осколком в ногу, но, стремясь выполнить поставленную задачу, добежал до колючей проволоки немцев, где вместе с ротой пролежал два часа под неистовым пулеметным и артиллерийским огнем, когда нельзя было приподнять голову, не то что подняться в рост, и только потом, получив приказ командира батальона, отвел роту на свои исходные позиции. Одним из самых сильных фронтовых испытаний, выпавших на его долю, была газовая атака немцев под белорусской Сморгонью в ночь на 20 июля 1916 года. Зощенко помнил об этом всю жизнь. Полковой лекарь дважды составлял в тот день донесения об «отравленных ядовитыми газами противника». В итоговом донесении значилось: «Пострадало 3 офицера. <…> Из нижних чинов пострадали 405 человек, из них 14 умерло. <…>». Все трое пострадавших офицера были младшими – два прапорщика и один подпоручик. Подпоручик Зощенко наглотался удушливых газов, когда подавал команды своим гренадерам, прежде чем самому надеть противогаз. Газ немцы методично выпускали из баллонов, используя ветер, дующий в сторону русских. После этой газовой атаки Зощенко два месяца лежал в госпитале. Вскоре он стал поручиком. А затем князь Макаев перевел Зощенко, которого звал «малыш», на должность полкового адъютанта (офицер при командире полка для служебных поручений и штабной работы). В середине войны Зощенко был уже командиром батальона. Но его молодость и внимательное отношение к подчиненным создавали ему субординационные трудности. Гренадеры с улыбкой отдавали честь своему батальонному. Около его землянки в период затишья целый день толклись люди – шли за советом по личным делам, с просьбой написать письмо. А за спиной он слышал, как они называли его «внучек». Ему постоянно приходилось решать сложную – особенно в армейских условиях – моральную задачу: быть строгим единовластным командиром и одновременно сдерживать себя в применении суровых мер наказания даже к явным, казалось бы, негодяям. Задача еще более усложнялась его врожденной деликатностью и абсолютным уважением к человеческой личности. Во фронтовых эпизодах его автобиографической повести есть главка «Вор». В ней Зощенко описал случай, когда батальон был на отдыхе, а он, комбат, спал в избе на кровати: «Сквозь сон я вдруг чувствую, что чья‑то рука тянется через меня к столу. Я вздрагиваю от ужаса и просыпаюсь. Какой‑то солдатик стремительно выскакивает из избы. Я бегу за ним с наганом в руках. Я взбешен так, как никогда в жизни. Я кричу: „Стой!" И если бы он не остановился, я бы в него выстрелил. Но он остановился. Я подхожу к нему. И он вдруг падает на колени. В руках у него моя безопасная бритва в никелированной коробочке. – Зачем же ты взял? – спрашиваю я его. – Для махорки, ваше благородие, – бормочет он. Я понимаю, что его надо наказать, отдать под суд. Но у меня не хватает сил это сделать. Я вижу его унылое лицо, жалкую улыбку, дрожащие руки. Мне отвратительно, что я погнался за ним. Вынув бритву, я отдаю ему коробку. И ухожу, раздраженный на самого себя». Тем не менее его авторитет как боевого командира был общепризнан – и подчиненными, и начальниками. Он уверенно управлял батальоном, показывал личный пример выносливости и отваги. От тех боевых времен сохранилось несколько фотографий. Вот прапорщик Зощенко в Петрограде, в августе 1915 года, сидящий очень прямо на табуретке с упертой в пол между колен шашкой, без фуражки. Совсем юноша, мальчик. В Петрограде он был тогда, по‑видимому, проездом в командировку за пополнением. А вот – через год – уже совершенно бывалый воин, стоит на лесной дороге, в привычной для него полевой форме, уверенный в себе фронтовик‑окопник. И еще – групповая фотография. Под фотографией приписка Зощенко, сделанная в 1933 году в духе советского времени: «„Золотопогонная сволочь" в 1916 году на фронте. Господа офицеры Мингрельского полка Кавказск. Гренад. дивизии. Я командир батальона. В центре. Группка идеологически не выдержана. Наша молодая общественность простит меня – был очень молод! В то время мне не было 20 лет. М. Зощ.». (Фотография была включена в альбом «17 лет жизни М. Зощенко. 1916–33».)
А в самом начале столь памятного для него 1916 года Зощенко испытал и глубокие личные переживания. Ему был предоставлен отпуск, и по приезде в Петроград (Санкт‑Петербург переименовали с началом войны) он явился к своей любимой с гимназических лет Наде В. Взволнованное объяснение произошло на скамейке у известного в Питере памятника эсминцу «Стерегущему» – это было давнее место их свиданий, где Надя призналась ему однажды в любви и откуда они шли в кино целоваться. В своей автобиографической повести Михаил Зощенко рассказывает об этом фактически прощальном их свидании с такой немногословной проникновенностью, а любовь к Наде была для него настолько значимой, что здесь следует привести эту небольшую новеллу почти целиком: «…Сжимая мои руки, Надя плачет. Сквозь слезы она говорит: – Как глупо. Зачем вы мне ничего не писали. Зачем уехали так неожиданно. Ведь прошел год. Я выхожу замуж. – Вы любите его? – спрашиваю я, еще не зная, о ком идет речь. – Нет, я его не люблю. Я люблю вас. Я больше никого не полюблю. Я откажу ему. Она снова плачет. И я целую ее лицо, мокрое от слез. – Но как я могу ему отказать, – говорит Надя, медленно перебивая себя. – Ведь мы обменялись кольцами. И была помолвка. В этот день он подарил мне именье в Смоленской губернии. – Тогда не надо, – говорю я. – Ведь я же снова уеду на фронт. И что вам меня ждать? Может, я буду убит или ранен. Надя говорит: – Я все обдумаю. Я все решу сама. Не надо мне ничего говорить… Я вам отвечу послезавтра. На другой день я встречаю Надю на улице. Она идет под руку со своим женихом. В этом нет ничего особенного. Это естественно. Но я взбешен. Вечером я посылаю Наде записку о том, что меня срочно вызывают на фронт. И через день я уезжаю. Это был самый глупый и бестолковый поступок в моей жизни. Я ее очень любил. И эта любовь не прошла до сих пор». Зощенко пишет, что был «взбешен», встретив Надю под руку с ее женихом назавтра после их объяснения, и потому порвал с ней. Очевидно, в этой реакции были и обида, и гордость, и отчаянность молодости, когда поступки диктуются эмоциями. Но, наверное, сработала также и его интуиция, некое предчувствие грядущих перемен в его жизни, которые все равно разделили бы их судьбы – ее, дочери генерала, получившей в подарок от жениха в день обмена кольцами целое имение, и его, офицера‑окопника, сына художника‑демократа. Да ведь и того ранее, еще в начале войны, когда он уехал «так неожиданно» для Нади на фронт и весь год не писал ей, – тоже, вероятно, сказались на его поведении те материальные трудности, которые его тогда преследовали и вынудили бросить университет. Так или иначе, это был первый из ряда тех разрывов, какие ему предстояли в скором времени. Однако, несмотря ни на что, любовь сохранилась. Первая, Трепетная, юношеская любовь, памятная на всю жизнь… Он вернулся в свой полк, на фронт, к своим боевым товарищам‑офицерам, к своим солдатам, и воевал еще полный год, в каждый из дней которого мог быть убит. К концу войны он имел пять боевых орденов, чин штабс‑капитана, был представлен в капитаны. «Но это не означало, что я был герой. Это означало, что два года подряд я был на позициях. Я участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Испортил сердце». Такое резюме дает сам Зощенко в повести «Перед восходом солнца» своему рассказу об участии в Первой мировой войне. Приведем перечень боевых наград Зощенко, заслуженных им на «германской» войне: 1. Орден Святого Станислава 3‑й степени с мечами и бантом – «За отличия в действиях против неприятеля». (Награжден в чине прапорщика.) 2. Орден Святой Анны 4‑й степени с надписью «За храбрость». (Награжден в чине подпоручика.) 3. Орден Святого Станислава 2‑й степени с мечами. (Награжден в чине поручика.) 4. Орден Святой Анны 3‑й степени с мечами и бантом. (Награжден в чине штабс‑капитана.) 5. Орден Святого Владимира 4‑й степени. (Приказ был подписан в январе 1917 года, но орден не получен в связи с эвакуацией в тыл по болезни и последующими революционными событиями. Одновременно его представили к следующему чину, но и это представление осталось на бумаге.) «Финал» – так названа в автобиографической повести главка‑эпизод, описывающая офицерский ужин на отдыхе во втором эшелоне, после которого он почувствовал, что серьезно болен. Военный врач ставит диагноз: порок сердца. «Меня везут в госпиталь по талому февральскому снегу». Это был февраль 1917 года. Литературные следы от тех боевых лет остались у Зощенко в его фронтовых «полевых книжках» полкового адъютанта и командира батальона. Там между сугубо служебными записями – черновиками приказов и донесений, схемами позиций и другими боевыми пометками появляются эпиграммы на однополчан, наброски сюжетов рассказов и черновики его писем. Письма адресовались женщинам. И следует согласиться с мнением В. В. Зощенко, что «некоторые – например, „К Евгении А…", при которых имеются даже планы письма‑рассказа, или „Письмо тоскующему другу", – были полностью „литературными произведениями", но для всех писем характерно одно: изысканный слог, „поэтическая настроенность" и тема – любовь и печаль, стремление понять, что такое любовь для женщины и что она для мужчины. Из письма в письмо кочуют „поэтические" вступления, красивые фразы, утонченные чувства. И кажется, эти письма рождены в основном потребностью писать». Для подтверждения своего мнения Вера Владимировна справедливо ссылается на письмо Зощенко с фронта сестре Валентине от 13 ноября 1916 года, в котором он, намереваясь сделать ее адресатом своих писем‑размышлений, говорит о них, как о подходе к своей «цели», которая у него уже «есть»: «…Так слушай: чтобы не одуреть окончательно и не заплесневеть в одиночестве своем, решил занять чем‑то мысли и сознание. Иногда, когда радость, или печаль, или скука томящая резче заставляют думать логически, тогда хочется писать, чтобы как‑то проникнуть в анализ разума. <…> Так вот – иногда буду писать тебе. Что – пока безразлично. Ты читай их, и у тебя, несмотря на лень природную, явится желание писать, чтобы письмами своими создать и себе и мне настроение. Для сердца не придумано законов и искренности чужда логика, и потому не думай долго над словами моими. А когда прочтешь письмо – то первое впечатление и есть истинное. <…> Я буду читать письма, они сгонят тяжелые позиционные думы и заставят разгладиться несколько морщинок у губ, печать печали моей и дум». Действительно, с фронтовыми письмами у Зощенко были связаны и личные переживания, и его целевые устремления. И все литературные наброски в Полевых книжках 1915–1917 годов свидетельствуют о происходившем в нем необходимом для творческой личности процессе внутреннего развития. Причем на этом этапе уже начали проявляться его сатирические способности (пока в виде эпиграмм) и склонность к глубокому познанию человеческой природы.
Однако в неслужебных записях Зощенко в Полевых книжках, среди писем, адресованных женщинам, есть четыре письма Наде В. – Наде Русановой‑Замысловской, которые важны прежде всего для понимания его отношения к ней. И хотя здесь также немало внимания уделялось стилю, главное в этих письмах то, что они отразили историю первой и самой трепетной любви Зощенко. Уехав на фронт, он почти год не писал Наде. За это время из юноши, которому было многое неясно в самом себе, в своих конкретных стремлениях, которого крепко поджимало безденежье, материальная скудость, он превратился в молодого мужчину, фронтового офицера, выдержавшего многотрудные боевые испытания, видевшего смерть, гибель людей и все же обретшего внутреннее равновесие. Уезжал на фронт юноша с мятежной душой, совсем еще не готовый к какой‑либо собственной семейной жизни; теперь, возмужав, он все чаще вспоминает о Наде. Первое письмо ей датировано 24 декабря 1915 года. В нем Зощенко постарался аккуратно объяснить свое поведение в течение всего их знакомства и «дать несколько верных штрихов о себе и своем неопределенном молчании»: «Я не солгу Вам, Надя, если скажу, что с того времени, как я уехал, я много раз пытался писать Вам и всякий раз не смог закончить письма – видит Бог – не потому что было лень или нежелание писать, нет, скорее слишком много накопилось у меня неясных вопросов, больших и маленьких, которые отягчали бы письмо и заставили бы Вас, быть может, понять по‑иному. <…> <…> В 16 году будет пять лет нашего знакомства, пять лет, маленькая частица жизни, маленький юбилей, и теперь, если смело, без фразы и рисовки подвести итог нашему отношению, то что же выйдет? Выйдет печальная истина, грустная картина наших отношений: из пяти лет, по крайней мере три года ссоры и маленьких недоразумений, год неопределенных ожиданий и неясных дум и год, быть может, спокойной Дружбы плюс, пожалуй, маленькой влюбленности (с моей стороны). Сейчас опять не то мы накануне размолвки, не то раздора. Пусть же теперь не будет этого. Пусть будет спокойное и смелое сознание дружбы. Я Вам не солгу, Надя, если скажу, что за все время у меня было самое хорошее воспоминание о Вас, и сейчас нередко какое‑нибудь маленькое воспоминание встречи ли или письма сгоняют скучные позиционные думы и заставляют разгладить несколько маленьких морщинок на лице, которые появились так недавно. Я не солгу Вам, если скажу, что вспоминаю Вас гораздо чаще, чем это требует простая холодная дружба». Поскольку писем Нади в архиве Зощенко не сохранилось, можно лишь предполагать их содержание – по тому, что писал ей он. Очевидно, в своем ответе на его декабрьское письмо Надя поведала ему о своей тоске, одиночестве, переживаниях. И не скрыла, что тревожится, тоскует о нем. А Зощенко после такого признания стал более сдержан, потому что его фронтовое бытие не позволяло загадывать далеко, да и само решение в отношении Нади у него еще не созрело окончательно. И в следующем своем письме, датированном 5 февраля 1916 года, он затормозил их сближение, сохраняя дистанцию, которую считал в тот момент нужной. Письмо писалось в два приема, и в нем стилевые красоты и «кочующие» фразы резонерски перемежались общими витиеватыми советами: «Вот сейчас получил Ваше письмо, и оно поразило меня. Я удивился настроению мыслей Ваших, и мне страшно за Ваше душевное опустение и непозволительную тоску. Мой милый друг, зачем такая печаль, зачем мысли грустные – повод к отчаянию? Я не гожусь в роли утешителя, но все же хотелось бы если и не утешить Вас, то сильными и красивыми мыслями заставить Вас не быть одинокой. Откиньте расстояние и приблизьте меня в мыслях своих – я подле Вас, тоже печальный за Вашу печаль, но сильный духом. Мой милый бедный друг, слышите ли Вы меня и поймете ли? Я подле Вас, спокойным голосом, Вам знакомым, заживляю Вашу тоску и смотрю в широко открытые печальные глаза. Вы печальная и тоскующая, бойтесь одиночества – от него отчаяние и смерть души. Не окружайтесь мыслями – в них запутаетесь и не найдете выхода. А если мысли тяжелые уже пленили Вас своей остротой и неожиданностью – рвите их и бойтесь медлить. <…> В печали своей улыбнитесь задумчивой, мне памятной улыбкой, а я расскажу Вам индийскую легенду, что, когда человек улыбается, в душе его расцветает белый прекрасный цветок и этот цветок – лучшая жертва богу вечерних часов. Так кончил я свое письмо, к Вам, тоскующему другу, и боюсь перечитывать. 7 февраля Знаете что? Если и после письма останется та же тоска и не будет легко и стыдно за свои мысли печальные – бойтесь и не создавайте одиночества, бегите к людям и любите жизнь. Ваш Мика Вы мне напишете? Да? Я жду и целую». Такое довольно резонерское письмо должно было, по меньшей мере, охладить Надю в ее чувствах. А тут подоспело и сватовство состоятельного жениха, которого охотно приняли в семье. И Надя не стала сопротивляться судьбе. О чем и сообщила своему Мике… В его ответном письме, хоть и было оно названо им «поздравлением» со взятыми в эпиграф словами Нади, выразилась вся совокупность мгновенно взорвавшихся в нем чувств. Конечно, он старался сохранить самообладание и свое положение ведущего в их с Надей отношениях. Но под этим прикрытием все его усилия были направлены на то, чтобы не потерять ее. Он сразу обращается к их прошлому, истолковывая его, взывая к нему. Он напоминает ей об их общих тогдашних рассуждениях и не без ухищрений предостерегает от замужества; наконец, без околичностей умоляет не выходить замуж – за другого. И полностью открывается в своей любви к ней: «Поздравление Апрель 16 г. Петроград „Между прочим, я выхожу замуж… Люблю… А Вас помню…………" Ваша открытка пришла сегодня – она удивила меня… Она такая отрывистая, не сразу понятная, такая беспомощная… Ну как Вы иногда. Вашу беспомощность я так ясно видел летом, вот в тот день, когда я сказал: люблю. Как Вы радостны были. Помните, как ждали этого? А потом, когда Вы наивная глазами спросили, когда же свадьба, я засмеялся… Простите… Свадьба? Зачем? Если Вы хотите продолжить любовь мою, не требуйте свадьбы и не отдавайтесь мне. Будьте как сказка: всегда желанная, будьте в этом лесу нимфа, у омута – омут, на берегу русалка… Только одно лето… Я говорил Вам это… Не отдавайтесь мне. Сейчас, когда я не опьянен еще близостью Вашей, я так прошу: не отдавайтесь мне. Потом я буду просить, умолять ласково и требовательно, может быть, соглашусь на все условия – не верьте. Будьте неуловимы. Бедная, как Вас поразило это… Вы ведь любили меня… Что это – насмешка или прихоть? Вы не знали. Это – желание любить. Вас.
* * *
У Вас есть альбом. Красный. Плюшевый. Смешной, детски наивный альбом. Пойдите возьмите его. Посмотрите, что я написал Вам. Откройте дневник – что Вы писали… Вы научились понимать меня. Вы поняли. Поняли: если хотите любви, не выходите замуж. Любите, иногда допускайте близость, но не вечно‑пошлое, испробованное сожительство. Вы же поняли. Я гордился Вами, моей ученицей. Поняли, чтоб при первом случае выйти замуж. Матерью хотите быть? Дневник, Ваш спасательный дневник! Неужели не помог Вам? Вы писали: „…Любить, пока любить, а изверившись в этом, быть матерью, производительницей. Честной матерью, – которой долг – дети. Дайте же женщине быть женщиной, а не только матерью. Ну не долго, ну хоть пять лет. Это так мало. Это такая маленькая награда за десятки лет материнства…" Вы так писали. Кажется, так… Вы замуж выходите… любите… Значит? Значит… Презренье Вам обыкновенной женщины. Трусливой в жизни, такой обаятельной, любимой… Простите… Вы замуж выходите… Вот что я Вам скажу на ушко: Через год Вы не узнаете, что любовь и что привычка. Через 2 года будете настойчиво требовать от мужа клятв и доказательств его вечной любви. Он Вам будет говорить долго и скучно о своем обязательно‑искреннем чувстве, о душе „понятной ему и любимой". Будет доказывать на деле. Вы больше всего бойтесь этого и помните вечно, что доказать любовь любовью же, это не доказательство. <…> <…> В память лета, моей любви не выходите же замуж! Вы выходите замуж… Что ж! Мое поздравление примите, а радость моя в Вашей перемене только та, что я смогу уже законно и при всех целовать Ваши ручки. И только. Нет… Еще я печален за Ваше счастье. Ваш. P.S. Если не поверите мне – порвите все: Ваши дневник, альбом, забудьте красивую нашу любовь и выходите тогда. А может быть, Вы еще часто вспоминаете лето? Наше лето… Если не выйдете замуж… поймете… Ну поймите… вот я целую Ваши ручки… Поймите же… Тогда… Тогда приходите ко мне. Свадьба? – Извольте! Я люблю Вас… Мих. Зощ.». Вслед за этим письмом, добившись отпуска, он примчался в Петроград сам. Соединения их судеб, как известно, не произошло. И в той жизни, в которую перешел затем Зощенко, Надя Русанова осталась для него воспоминанием – и о первой любви, и о былом времени, и о нем самом, каким он был тогда. |