Оставив тут в стороне частную жизнь Зощенко, сосредоточим внимание на его писательстве. Как изменилось оно в связи с исцелением? Зощенко говорит: «Я вновь взял то, что держал в своих руках, – искусство. Но я взял его уже не дрожащими руками, и не с отчаянием в сердце, и не с печалью во взоре. Необыкновенная дорога расстилалась передо мной. По ней я иду вот уже много лет. И много лет я не знаю, что такое хандра, меланхолия, тоска. Я забыл, какого они цвета». Вспомним, что еще в 1927 году он заявлял Чуковскому: «Надо жить хорошим третьим сортом» и что «я теперь, если плохой рассказ напишу, все равно печатаю». Добавим сюда и такой их диалог того же воскресного октябрьского дня: «Вы знаете, сколько тысяч моей последней книжки напечатала ‘Красная Газета’? – говорит Зощенко надменно. – 92 тысячи!» – «Но там много слабых рассказов!» – говорю я. «Нет! – отвечает Зощенко. – Там есть рассказ о матери и дочери и проч. Теперь я не слушаю, если меня бранят… Как меня бранили, когда я стал писать свои маленькие рассказы – особенно были недовольны Мих. Слонимский и Федин… Нет, я публику знаю и не ошибаюсь… нет!» (из «Дневника» К. Чуковского). Напомним и то, что в «Голубой книге», журнальная публикация которой началась в 1934 году, он открыто провозгласил смену курса своего литературного корабля. И вновь обратимся к бесценным воспоминаниям Чуковского, где говорится о Зощенко второй половины 30‑х годов: «Как‑то он зашел ко мне на Кирочную за какой‑то справкой о Некрасове и остался до позднего вечера – поговорить на любимую тему…<…> – Моя мать, – рассказывал он между тем, – не раз упрекала меня, что у меня будто бы закрытое сердце. Но имеет ли право писатель писать, если у него закрытое сердце? Поэтому я раньше всего принял особые меры, чтобы сердце у меня распахнулось. Я загрузил себя общественной работой. Я стал писать добрые рассказы и повести о добрых людях и добрых делах. Я знал эти „добрые" повести. Лучше бы он не писал их. Правда, они были искренни, написаны от чистого сердца. Но в них не было Зощенко, не было его таланта, его юмора, его индивидуального почерка. Их мог написать кто угодно. Они были безличны и пресны. Он угадал мою мысль. – Зато, – сказал он, – я каждое, каждое утро просыпаюсь теперь счастливым. Каждый день для меня праздник, день рождения. Никогда я не испытывал таких приливов безграничного счастья. И он стал называть имена врачей, которые в один голос признали, что от его болезни не осталось следа». Как раз в период этих «приливов» и «праздников» им были написаны и «История одной перековки», и «Голубая книга», и «Возмездие», и «Бесславный конец», и рассказы о Ленине, и пьеса «Опасные связи» (про те связи, в которые вступают «враги народа»). Мы уже говорили о «подпрессовом» происхождении этих его сочинений, о полном, казалось бы, приятии Зощенко в те годы советской идеологии, о его активной общественной деятельности. Именно тогда он печатно заявил и о своем признании справедливой формулы «сатира должна быть положительной». И писал рассказы по этой формуле… Обратим внимание на примечательное совпадение – смена литературного курса происходила у Зощенко одновременно с ходом исцеления от хандры. Такая синхронность наталкивает предположить, что это было не просто совпадение, что имели место не просто независимые друг от друга параллельные процессы, а – связь их, тоже своего рода опасная связь, опасная своим взаимовлиянием. По этому поводу сделаем отступление в область психоанализа. В 1993 году в Санкт‑Петербурге была издана книга уже упоминавшегося здесь А. Эткинда «Эрос невозможного», предметом которой является «История психоанализа в России». Там имеется несколько страниц, посвященных Зощенко. Но сначала приведем выдержку из главы «Жизнь и работа Лу Андреас‑Саломе»: «В течение десятилетий после того как закончилась их любовная связь, Рильке писал Лу о том, чего не смел сказать в стихах. Когда волнами охватывавшая его тревога оказывалась чрезмерно велика, он молил о встрече, но почти всегда получал отказ. Выражая очевидное намерение держать слишком неустойчивого партнера на расстоянии, письма Лу поощряли Рильке к творчеству. Она рассматривала его стихи как спонтанно найденный и ничем другим не заменимый способ самолечения. Позднее, в 1912 году, она даже отсоветовала Рильке начать курс психоанализа, к которому он всерьез собирался прибегнуть, хотя и испытывал сильное сопротивление. Они согласились тогда друг с другом, что психоанализ наверняка поможет Рильке избавиться от эмоциональных кризисов, но скорее всего он избавит его и от способности писать стихи… Всего через месяц после незавершенных тогда переговоров с одним аналитиком Рильке начал писать свои „Дуинские элегии", так что история сумела доказать по крайней мере обратное: без психоанализа Рильке сохранял свою гениальность». Позже кенигсбергский пациент Лу, которому она иногда в ходе анализа рассказывала истории из своей жизни, вспоминал: «Однажды, говорила Лу, мы сидели с Рильке в поезде и играли в свободные ассоциации. <…> Неожиданно мне пришло в голову объяснить, почему Рильке захотел написать свою повесть о военной школе, и я сказала ему об этом. Я объяснила ему природу бессознательных сил, которые заставляют его писать, потому что они были подавлены, когда он был в школе. Он сначала засмеялся, а потом стал серьезным и сказал, что теперь он вообще не стал бы писать эту повесть: я вынула ее из его души. Это поразило меня, тут я поняла опасность психоанализа для художника. Здесь вмешаться – значит разрушить. Вот почему я всегда отговаривала Рильке от психоанализа. Потому что успешный анализ может освободить художника от демонов, которые владеют им, но он же может увести с собой ангелов, которые помогают ему творить». Кажется, что эти последние слова Лу Андреас‑Саломе имеют прямое отношение и к Зощенко – они включают медицинский, психоаналитический аспект в объяснение причин того, что произошло с Зощенко‑писателем во второй половине 30‑х годов. А совет Лу Андреас‑Саломе, данный Рильке, применительно к Зощенко и в свойственной ему самому юмористической форме мог бы, наверное, быть выражен так: «Берегите хандру!..» Но как оценивает болезнь и квалифицирует самолечение Зощенко наш отечественный специалист‑психолог А. Эткинд в своей книге? Он считает, что Зощенко был тяжелым невротиком, ипохондрия которого сопровождалась периодическими депрессиями, а выбранный им метод лечения – это самоанализ, «перемежающийся популярными теоретическими штудиями на ту же вечную тему „Павлов и Фрейд"». Говоря же о результате этого лечения, как оно излагалось в повести «Перед восходом солнца», Эткинд пишет: «История не закончена. Такой анализ, конечно, и не мог быть завершен до конца. Недоступность самоанализу содержания собственного бессознательного является одной из азбучных истин фрейдовского метода. В процессе самоанализа человек оказывается подвержен тем же искажающим механизмам, которые порождают его симптомы и его сны. Только в контакте с сознанием и бессознательным Другого идет подлинное проникновение в себя». Эту истину, замечает А. Эткинд, часто забывали в России даже те, кто симпатизировал Фрейду: «<…>…характерные для психоанализа моменты осознания привлекали гораздо больше внимания, чем столь же важные для него моменты переноса. <…> Зощенко, отказавшийся от психоанализа у своего „очень умного" фрейдиста ради „павловского" осознания собственных рефлекторных связей и доминант, шел тем же путем». Но, очевидно, именно поэтому и стал возможен новый творческий взлет Зощенко, его вторая вершина в литературе после рассказов и повестей 20‑х годов – повесть «Перед восходом солнца». Психоанализ по Фрейду в полном объеме мог бы, говоря словами Рильке, «вынуть ее из его души». Так что присмотримся еще раз – не как к болезни только – к зощенковской хандре, ипохондрии, меланхолии, тоске…
Вернемся с этой целью к первой – художественной – половине «Перед восходом солнца», сюжетной пружиной в которой для развертывания автобиографических новелл Зощенко сделал поиск трагического случая, вызвавшего у него болезнь, тяжелую хандру. Попутно отметим одну частность. Когда он работал над повестью, поставленная задача невольно вынуждала его подгонять под общий тон и те отдельные эпизоды, о которых прежде рассказывалось более весело. Вот, к примеру, как он пишет в повести о своем возвращении с фронта (по болезни) в Петроград в первых числах марта 1917 года и недолгом пребывании в должности коменданта главного почтамта: «Я вижу кругом радость и ликование. Все довольны, что произошла революция. Кроме Нади, которая сказала мне: „Это ужасно. Это опасно для России. Я не жду ничего хорошего". Два дня я чувствую себя прекрасно. На третий день у меня снова хандра, снова перебои сердца, мрак и меланхолия. Я ничего не понимаю. Я теряюсь в догадках, откуда возникла эта тоска. Ее не должно быть! Вероятно, нужно работать. Вероятно, нужно все силы отдать людям, стране, новой жизни. Я иду в главный штаб, к представителю Временного правительства. Я прошу его снова назначить меня в армию. Но я негоден в строй, и меня назначают комендантом главного почтамта и телеграфа. То, что мне больше всего неприятно, – исполнилось. Я сижу в кабинете и подписываю какие‑то бумаги. Эта работа мне противна в высшей степени. Я иду снова в штаб и прошу командировать меня куда‑либо в провинцию. Мне предлагают Архангельск – адъютантом дружины. Я соглашаюсь». Но ведь в 1927 году в уже известной заметке «О себе» он весело писал о своем комендантстве на главпочтамте, как о «самой пышной у меня должности», при которой он лихо разъезжал в полагавшихся ему дрожках, жил в гостинице «Астория» и встречался со знаменитыми людьми. И таких примеров некоторой аберрации его памяти можно привести немало. Однако болезнь действительно долго и тяжело угнетала Зощенко, и вполне естественно, что он направил свой интеллект на то, чтобы победить ее. И написал об этом повесть. Вместе с тем нельзя не обратить внимания и на особую роль, которую эта болезнь играла в формировании самой его судьбы. Хандра стала не только пружиной сюжета в повести «Перед восходом солнца», но являлась, по настоятельным утверждениям Зощенко, и главным двигателем остросюжетных поворотов в его собственной жизни. Он прямо говорит в повести об этом своем побудителе коренных перемен и трехлетних скитаний после возвращения с фронта в начале Февральской революции: «Я не испытывал никакой тоски по прошлому. Напротив, я хотел увидеть новую Россию, не такую печальную, как я знал. Я хотел, чтоб вокруг меня были здоровые, цветущие люди, а не такие, как я сам, – склонные к хандре, меланхолии и грусти. Никаких так называемых „социальных расхождений" я не испытывал. Тем не менее, я стал по‑прежнему испытывать тоску. Я пробовал менять города и профессии. Я хотел убежать от этой моей ужасной тоски. Я чувствовал, что она меня погубит. Я уехал в Архангельск. Потом на Ледовитый океан – в Мезень. Потом вернулся в Петроград. Уехал в Новгород, во Псков. Затем в Смоленскую губернию в город Красный. Снова вернулся в Петроград. Хандра следовала за мной по пятам. За три года я переменил двенадцать городов и десять профессий. Я был: милиционером, счетоводом, сапожником, инструктором по птицеводству, телефонистом пограничной охраны, агентом уголовного розыска, секретарем суда, делопроизводителем. Это было не твердое шествие по жизни, это было – замешательство. Полгода я снова провел на фронте в Красной Армии – под Нарвой и Ямбургом. Но сердце было испорчено газами, и я должен был подумать о новой профессии. В 1921 году я стал писать рассказы». Итак, причина его скитаний 1917–1919 годов указана – хандра, и указана со всей убежденностью в том, что только она одна и гнала его по белу свету. Но мы уже вели речь о том, что талант, этот дар Божий, а не хандра, привел его в литературу. Тем не менее и хандра, присущая ему или глубоко засевшая в нем, была постоянной и непременной участницей этого движения – сперва в литературу, затем по ее путям. И в этой связи надо сказать для полной объективности, что и сам Зощенко, при всей своей приверженности учению И. П. Павлова об условных рефлексах, не отрицал особой психической организации художнической натуры вообще и его собственной в частности. Рассказывая об образовании своего психоневроза, он пишет: «Но ведь в жизни каждого ребенка повторяется то же самое – рука отнимает грудь, наказывает, купает. Почему же у других это проходит бесследно, не травмирует их, не оставляет ран? Ну что ж – мы разбираем исключительный случай. Мы говорим о психоневрозе. Мы видим перед собой крайне чувствительную психику младенца – будущего художника, творца, фантазера. Мы видим пример, когда столь чувствительная психика способствует возникновению болезни. Мы говорим в данном случае не о норме, а о патологии». Таким образом, талант и предрасположенность к психоневрозу оказались у Зощенко в опасном соседстве и взаимодействии, поскольку имели общую основу – «крайне чувствительную психику», которая к тому же находилась под непрерывным давлением внешних сил и обстоятельств. Здесь, надо полагать, в этом сцеплении и сочетании, коренились и блестящие взлеты, и спады в его творчестве. И повесть «Перед восходом солнца», при всей ее направленности на то, чтобы «облагодетельствовать человечество», как выразился Зощенко не без самоиронии, дает нам весьма редкую возможность глубинного познания его самого. |