Интенсивная литературная работа сочеталась у Зощенко с не менее активной частной жизнью. Некоторые детали этой жизни зафиксировались в переписке «серапионов», главным адресатом которой стал Лев Лунц, тяжело заболевший в конце 1922 года и увезенный на лечение в Гамбург. «Серапионы» относились к нему исключительно нежно и поддерживали его своим постоянным вниманием. Он был в их «братстве» действительно всеобщим любимцем. И продолжал жить их интересами, сам часто писал им и с волнением ждал ответных писем. Каждый писавший ему, естественно, сообщал о том, как живут‑поживают другие «братья», и Зощенко в этих сообщениях занимал весьма видное место. Приведем несколько выдержек из той переписки. Из коллективного письма «серапионов» – текст Зощенко: «После Федина невозможно писать. Федин романы пишет. После него мой стиль пропадает. Левушка! Целую нежно и все такое. А сын мой, Валька, умеет говорить „Люнц". Миша Зощенко». (Середина октября 1923 года.) Из письма Лунца от 22 октября 1923 года: «Зощенко, милый! Помнишь, когда я в прошлую зиму болел, ты часто приходил ко мне, садился в кресло, курил махорку, – и мы чесали языки, как старые бабы: сплетничали. Лежал я тогда в конуре, паршиво было и грязно, но было душевное, скажем, утешение в лице моих друзей и знакомых. А тут лучшая в Европе больница, и хоть помирай с тоски.<…> И даже ругаться с тобой согласен, лишь бы посмотреть на тебя. Немного таких, о которых так тоскую, – я эмигрантским нытьем пока не заразился. Говорят, у тебя вышли юмористические рассказы. Пришли, если можно. Ты помнишь, я их ценил очень и, в противовес многим, отнюдь не видел в этом умаление таланта. Плюнь на мудрых хулителей – им только Достоевского и подавай, – просто смеяться не умеют. <…>Валерию скажи, что „Люнц" кланяется. Поцелуй ручку супруге». Из письма Слонимского от 2 ноября 1923 года: «Я хожу в галошах и шубе, ставлю градусник, не признаю спиртных напитков, работаю – а Миша Зощенко вваливается ко мне в 3 часа ночи с кепкой на затылке, приплясывает, напевает что‑то нечленораздельное и рассказывает о своих многочисленных романах. Я слушаю, как ты: снисходительно и научно». (В это время они, Слонимский и Зощенко, жили после закрытия ДИСКа в коммунальной квартире другого крыла того же елисеевского дома.) Из письма Каверина от 14 декабря 1923 года: «Зощенко замкнулся в себе, упорно ищет нового пути для работы и недавно прочел прекрасный рассказ „Мудрость". Стилистически необыкновенно тонко». Из письма Каверина от 14 января 1924 года: «Мы довольно симпатично встретили Новый год.<…> Пели частушки, сочиненные Юрием. <…>»
Эх, который Михаил Десять дам покорил? Тот, который с круглым глазом Иль который пишет сказом?
(Автор частушки – Юрий Тынянов; а «который с круглым глазом» – Михаил Слонимский.) Из письма Зощенко от 1 февраля 1924 года: «Левушка, милый, самый хороший человек в моей жизни. Целую тебя нежно и… на днях пишу тебе обширное послание. Если не напишу – подлец я и последняя собака… Последняя собака Зощенко». В обществе «серапионов» Зощенко отошел от той замкнутости, отъединенности и мрачноватости, с которой держался в Студии в доме Мурузи. Он охотно читал на субботних собраниях свои рассказы, участвовал в веселых празднованиях годовщин их «братства», сочиняя остроумные пародии. Со Слонимским и его подругой (ставшей потом женой) ходил по вечерам ужинать в ресторан или в кавказский подвальчик на Невском. Иногда там собиралась вместе с ними целая компания – Федин, Никитин и симпатизирующие «серапионам» Эйхенбаум, Тынянов. Как правило, отношения с окружающими его людьми складывались у Зощенко ровные и благожелательные. Однако свойственное ему обостренное чувство собственного достоинства нередко переходило у него в резкую обидчивость. Как‑то после чтения Лунцем в очередную субботу пьесы «Вне закона», которая всем очень понравилась, Федин, увлекшись в похвале, заметил, что наконец на их собрании прозвучало по‑настоящему зрелое произведение. А неделю назад здесь же все они слушали – и хвалили – рассказы Зощенко. Эти слова Федина настолько его обидели, что он изменился в лице до черноты, усмотрев в них пренебрежительное отношение к своей литературной работе. «Серапионы», приняв сторону Зощенко, с трудом погасили вспыхнувший разлад. Инцидент закончился миром. С тех пор у них появилась шуточная поговорка: «Зощенко обиделся», которой они разряжали возникавшую слишком серьезную обстановку. А он действительно очень болезненно реагировал на все, что, по его представлениям, было бестактным, уязвляло его самолюбие и, главное, неверно, искаженно оценивало его творчество. Так, он красноречивым молчанием отвечал на всякое сравнение его с Горбуновым и Аверченко. Был случай, когда, по свидетельству М. Слонимского, некий поклонник в восхваление Зощенко сказал в застольном тосте: «Аверченко у нас уже нет. Но есть Зощенко, который достойно заменил его». Зощенко мгновенно встал и ушел. Пришедшая к нему слава внесла в его жизнь свои неизбежные изменения. Понятно, что множество людей почитали за честь быть знакомыми с самим Зощенко. С ними он бывал неизменно вежлив, внимателен, выдержан. Но и в кругу приятелей и друзей он не допускал панибратства. Даже с дорогим его сердцу Валентином Стеничем они, называя друг друга «Валя» и «Миша», были на «вы». Исключение составляли только «серапионы», Олеша, Катаев, Шкловский… В его поведении органично сочетались аристократизм и демократизм. Чаще всего его видели в темном костюме и ярко начищенных черных ботинках. Вместе с тем, посещая с приезжавшими в Ленинград из Москвы приятелями роскошные рестораны в гостинице «Астория» или в «Европейской», он, равнодушно пробежав глазами изысканное меню, заказывал себе всегда одни и те же биточки в сметане и бутылку пива. Обычно во второй половине дня, после установленных для себя рабочих часов, его невысокая, ладная, элегантно одетая фигура с грустным и невозмутимым выражением на красивом смуглом лице появлялась то в Доме книги, то в открывшемся тогда Доме писателя, которые стали после кончины ДИСКа литературными центрами Ленинграда. Часто бывал он и в Доме кино, и в театрах, встречался с приятными ему людьми, приходя к ним в гости. Захаживал он и в дешевые кафе, мог засидеться в пивной на Невском. В общем, вел светский образ жизни. И везде он показывался самостоятельно, без жены. Так учредилось у них с самого начала – он дал Вере Владимировне свою фамилию, положение жены, материальное благосостояние, право царить в доме, у них был сын, которого он очень любил, но при всем том он четко определил собственное право независимого поведения. И эта его независимая «светская» жизнь уравновешивала тот мир, в котором он пребывал, работая над своими рассказами и повестями, снижала, компенсировала сильнейшее творческое напряжение. Колоссальному писательскому успеху, который пришел к Зощенко в середине 20‑х годов, сопутствовал не менее значительный (по своим критериям) его успех у женщин. Зощенко глубоко чувствовал женскую прелесть, она была его страстной потребностью, и он умел талантливо ее раскрывать, возбуждать, ценить. В большинстве своем его романы были непродолжительны, сменялись один другим (некоторые знакомые считали их «офицерскими»), но он не обижал своих прежних возлюбленных, оставался их другом и при надобности поддерживал в жизненных треволнениях и переменах. Так же преданно поступали и они, что особенно проявилось в годы его тяжких испытаний. Конечно, он понимал женское сердце, был психолог и прекрасный рассказчик, красиво ухаживал, да ведь и сам был красив, изящен и – знаменит… Но вел он себя при этом невозмутимо и как бы предоставлял женщине право последнего шага на тропинке их взаимного увлечения. Романы у него завязывались чаще всего с замужними женщинами. Он бывал у них в доме, приятельствовал с их мужьями, ходил с обоими супругами в театр и ресторан; он вел себя по‑светски, выказывая внимание хозяйке дома, мог открыто пригласить ее, скажем, поехать с ним на лихаче на Острова (тогда, в двадцатые и до половины тридцатых годов в Ленинграде, как и в других городах, еще было полно извозчиков, и лихачами назывались те, кто лихо возил седоков в щегольских пролетках на резиновом ходу). До получения своей постоянной квартиры в «писательской» надстройке дома на канале Грибоедова он пользовался разным жильем. Когда гонорары стали значительными, он занял с семьей шестикомнатную квартиру на Сергиевской. Вероятно, там и случился эпизод, красочно описанный женой М. Л. Слонимского: «Вера Владимировна обставила квартиру белой мебелью в стиле Людовика XVI, у Зощенко появился, правда, довольно скромно обставленный красным деревом, но все же – кабинет. Мы с М. Л. были уже женаты, и вот как‑то вместе с приехавшим из Москвы Шкловским оказались приглашенными к Зощенкам. Нас принимали в большой комнате Веры Владимировны, где был накрыт парадный стол. Увидев всю эту обстановку, столь непривычную для Зощенко: мебель Луи XVI, картины с маркизами в золоченых рамах, фарфоровых пастушков и пастушек и большую раскидистую фикусовую пальму – невоздержанный Шкловский воскликнул: „Пальма! Миша, ведь это как в твоих рассказах!" Вера Вл. смутилась, Зощенко почернел и растерялся. Думаю, что раньше он даже не замечал эту пальму. Вообще же Зощенко, по‑моему, жил как‑то отдельно даже в общей семейной квартире». О том же свидетельствуют и другие воспоминатели, бывавшие у Зощенко позднее, на его постоянной квартире: очень скромно обставленный кабинет Михаила Михайловича – железная кровать, письменный стол‑бюро красного дерева, жесткое кресло со стеганой подстилкой, пара стульев и одностворчатый шкаф с зеркалом, а рядом в соседней комнате, где господствовала уже Вера Владимировна, – роскошная французская кровать с белыми розами… (Напомним, что еще в ранней молодости, после первого брака, она записала в дневнике: «Хочу роскоши, довольства…») Очевидно, многое в воспитании и привычках Веры Владимировны шло из тех времен и среды. Уже будучи женой Зощенко и поступив учиться в университет, она поплатилась за свое «социальное происхождение» – в 1924 году ее из университета «вычистили» как дочь царского офицера. По описанию одной из ее соседок по дому на канале Грибоедова, жены писателя молодого поколения, Вера Владимировна выглядела «манерной, говорливой дамой, одетой во что‑то воздушное, голубое с оборочками, в немыслимых шляпках». Но – это все‑таки женский взгляд на нее. Известно также, что она привлекала к себе мужское внимание – и сама по себе, и как жена Зощенко.
К концу 20‑х годов отношения между Зощенко и его женой уже прошли смену нескольких стадий, предшествовавших установлению определенного способа существования их семейной молекулы. В воспоминаниях Веры Владимировны, где она дает и выдержки из своего дневника, по которому писались воспоминания, эта смена их взаимных оценок и настроений зафиксировалась следующим образом: «Мой бедный мальчик! Он так плохо чувствует себя все время! Больное сердце , слабые легкие… А работать приходится много, не жалея себя, не щадя своих сил… Днем – служба, – до 5 часов, вечера – за творческой работой. Ведь он добился своего, начал печататься и обещает быть крупным писателем… [Сбылась моя давнишняя, детская мечта – я – жена писателя…] Но зима прошла в таких тяжелых, кошмарных условиях! Пришлось ему жить в нетопленой комнате, пешком ходить на службу – с Зелениной улицы на Благовещенскую площадь, стоять в очередях, вечерами – дождь и холод – ходить пешком по делам на эту сторону – и все это так томительно, тяжело и скучно… И вечные заботы о хлебе насущном, о благосостоянии семьи – это так угнетающе действует на нервы!» (Март, 1922 г.) «Я знаю – в нем, как в каждом человеке – две души. Одна глубокая, ищущая, стремящаяся заглянуть в самую глубь вещей, живущая для творчества, даже мне до дна неизвестная. И другая – простая, человечная, даже с маленькими человеческими слабостями, больших нет. Он удивительно честен и чист. У него большое любящее сердце. Он очень добр. Он добрее и честнее и глубже меня. Это я знаю. У него сложный и капризный характер. Он то, что в общежитии называют „тяжелым человеком". Он часто бывает угрюмым, необщительным, замкнутым. Он даже может быть невежливым до грубости с неприятными, ненужными ему людьми. Чтобы его любить и прощать все эти, часто неприятные, странности, надо знать его так, как я его знаю. <…> Он слишком знает людей, он ищет какой‑то глубины и силы духа, чего‑то „необыкновенного", и не находит – все люди, как люди, даже писатели, имена которых заставляют думать, что они совсем особенные, чуждые пошлости люди. И он замыкается от них и не хочет идти к ним, и бывает с ними резок и груб. Он возмущается ложью и пошлостью человеческой жизни и отражает ее в своих хлестких юморесках , отражает зло и умело. У него часто не бывает снисхождения к людям, он чужой и далекий им. У него много нового, своего, оригинального. В отношении религии, любви, брака, крови – он навсегда порвал со старыми традициями отжившего мира». (Конец 1922 г.) «Мишины денежные дела неважны, а чувствует он себя очень скверно: все время жалуется на легкие, не говоря уж о сердце. Правда, выглядит он очень плохо, хотя вообще он склонен преувеличивать свои болезни… Надо, надо помочь…» «Михаил занят своей работой и своим здоровьем , да и вообще‑то он по натуре неласковый, замкнутый, холодный… Если и любит – не скажет, не приласкает…<…> Михаил говорит, что нельзя это требовать после 6‑летней связи, что это всегда так бывает, что у нас еще идеальные отношения ». «Первый раз в жизнь Михаила вошла новая женщина, кот. как‑то заинтересовала его… Была это… <…> подруга Дуси, будущей жены Слонимского. Он начал с ней встречаться, бывать в театре… даже на „Серапионовскую годовщину" в феврале он зашел зимою вместе с нею… И это возмутило и оскорбило меня до глубины души, хотя я и ничего не сказала ему и никак не выдала своих чувств… <…> Что я для Михаила? Сестра, мать, друг, пожалуй, – но не жена, последнее время и не любовница даже. <…> Он объясняет это своей болезнью сейчас, но я думаю другое. Что же дает он мне? Он делится со мною своими мыслями, он передает мне темы и сюжеты своих произведений, он читает мне свои рассказы и дорожит моим мнением, хотя и высказывается порою, что не вполне полагается на мое критическое чутье. Я исправляю его рукописи, просматриваю корректуры, иногда даже переписываю рукописи – т. е. являюсь товарищем‑помощником. Я забочусь о его столе, его белье, вообще веду хозяйство – хотя мы и живем отдельно, играю роль полуэкономки, полуприслуги. Что же еще? Я являюсь ему другом, потому что мне он сообщает все мелочи и частности своей личной жизни, я выслушиваю его бесконечные жалобы на слабое здоровье . Да, как друг, как хозяйка, как помощница я ему нужна. Он огромный эгоист, больше, чем кто‑либо, во‑первых, во‑вторых, – он слишком поглощен своим творчеством и своим здоровьем, в‑третьих, – у него нет любви ко мне». (Зима 1922/23 года. В сентябре 1922 года Зощенко переселился в ДИСК.) «Я спросила его, почему он такой грустный и печальный? Он ответил, что бывает веселый только тогда, когда что‑нибудь хорошее напишет, а сейчас почему‑то не может и не хочет писать, хотя есть масса сюжетов. Я говорила, что он просто устал, переутомился от непрерывной умственной работы – что он совершенно не живет своей жизнью, обыкновенной человеческой жизнью, что он слишком отдался своему творчеству и из‑за него совершенно забыл живую человеческую жизнь.<…> <…>Что он любит? „Слово люблю, хорошую фразу, хороший сюжет люблю". То есть – все то же, только свое искусство. Сейчас мучается над поисками новой формы, потому что для новых рассказов ему нужна и новая форма , писать же в одном тоне он не может.<…> <…Жак он часто любит делать, проводил параллель между собой и Гоголем, которым очень интересуется и с которым находит очень много общего. Как Гоголь, так и он, совершенно погружен в свое творчество. <…>Даже происхождение одно – хохлацкое. – „М. б. одна кровь сказывается".<…> <…> Ему, кажется, ничего не надо. Вчера он оживился лишь тогда, когда я заговорила о ребенке. Сына он любит и даже гордится им и ждет от него многого». «Нет, Михаил все‑таки милый… Человек, кот. никогда не скажет такого слова, от кот. может покоробить. Удивительное у него чувство меры! Да и вообще‑то порода в нем чувствуется, барство, размах широкий, глубина…» (Лето 1923 г.) «<…> Михаил сказал, что он самый знаменитый писатель в России. А я подумала – а я самая несчастная женщина в России». «Он эгоист. И гордится собой. М. б. он и имеет на это право…» «Он говорил – „Какой ты тяжелый человек, какая ты ужасная, я не могу оставаться у вас, я чувствую, что заболеваю от разговоров с тобой". Но когда я предложила ему, в таком случае, если ему так тяжело со мной, если так удручающе действует на него наша обстановка – несмотря на все мои старания создать что‑то хорошее, – предложила не приходить к нам вовсе, он возмутился – „Ты не имеешь права запретить приходить к Вам, я должен иметь обед, я имею право требовать минимальной заботы о моем белье и помощи в переписке". Да, он был эгоистично безжалостен и жесток!<…> Говорил, что не любит меня и ничего не может с этим поделать – что „из пальца любви не высосешь" – его миленькая фраза!» (1926 г.) «И вдруг – совсем неожиданно – Михаил предложил мне искать квартиру для совместной жизни…» «<…>…пришел Михаил, и я уговорила его переехать к нам на некоторое время, пока он болен. И он неожиданно согласился… И я была удовлетворена – я победила, я сильная… Все вышло, как я хотела. <…>…отношения налажены и это сделала я – я все же сильнее его оказалась… Это очень хорошо… Но… полной „победы" я никогда не дождалась!» «<…>…накупил массу вещей для меня и для Вали – истратил половину денег, полученных им за 7‑е издание „Уважаемых граждан" – 250 р.». «Михаил понемногу высказался – сначала сказал, что, м.б. он был не прав в нашем разговоре, требуя безграничной свободы для себя и всячески ограничивая мою; сказал – „может быть, я ничего не буду иметь против того, чтоб у тебя был любовник, если это будет обставлено прилично…"» «Мы часто говорили с ним о нем и о его творчестве – это его любимая тема. Очевидно, она особенно дорога ему». (1927 г.) «Все же я недурна собой – выше среднего роста, тоненькая, изящная… У меня каштановые с золотистым отливом волосы – беспорядочная, кудрявая головка. Не модно, но стильно. Мой стиль… Личико – маленькое, миловидное… Когда подвожу ресницы и брови, а то и губы – получается совсем неплохо. Глаза – не маленькие, голубовато‑зеленые. У меня бывает нежный, певучий голос, когда я захочу… В большинстве случаев говорю быстро – как будто тороплюсь скорее высказать то, что надо сказать… В детстве папа звал меня „тараторкой"… Когда я говорю об интересном – вся загораюсь и в глазах зажигаются искорки. Иногда же бываю очень спокойной и рассудительной – говорю медлительно…» (1928 г.) В этот как раз период к Вере Владимировне воспылал страстью поэт Василий Князев, автор знаменитой революционной «Песни Коммуны» с широко известным рефреном «Никогда, никогда, никогда Коммунары не будут рабами!». Признания Князева в любви к Вере Владимировне обрушились на нее валом его писем в лето 1925 года. И переписка эта – с его стороны – сразу приняла домогательный и откровенно эротический характер. Письма сопровождались стихами такого же содержания. Но роман этот так и остался «эпистолярным». Вера Владимировна разумно сдержала натиск неуравновешенного Князева, переживавшего тогда мучительное разуверенье в большевиках и тяжелый душевный кризис. Ей были интересны его письма и посвященные ей стихи (несмотря на во многом похотливый, «самцовый» их характер), но сам он со своими напористыми притязаниями, душевной смутой и эгоцентризмом не вызывал доверительного чувства. Очевидно, так оценил эту ситуацию и Михаил Зощенко, занявший в тот момент выжидательную позицию. Конечно, он понимал возможные сложности в своих отношениях с женой из‑за собственного образа жизни. Но установленного им порядка не изменял. И фотографии Зощенко второй половины 20‑х годов запечатлели со вкусом, даже щегольски одетого, весьма приятного и уверенного в себе господина. На одной из них – Зощенко в Ялте, 1927 год; он в темном костюме, в белой рубашке с галстуком, кепке и с тростью (очевидно, была осень или ранняя весна). На другой – он в отличном сером костюме, с лицом кинокрасавца, и жгучий взгляд его темных глаз направлен в сторону, в некую даль. А сбоку фотографии – его надпись: «Снято в Москве на Тверской. Благополучный человек! Таким бы всегда! Снято 1928. М. Зощенко». Но в те же годы‑блистательных творческих достижений и насыщенной «светской» жизни у Зощенко обозначились гнетущие проблемы как со здоровьем, так и с переосмыслением своих писательских задач. |