Среди всех любовных увлечений Зощенко одна связь была у него и длительной, и особенно глубокой. Хотя начиналась, как и прочие. В 1935 году в Гослитиздате, располагавшемся на одном из этажей знаменитого Дома книги, он познакомился с Лидией Александровной Чаловой. Она работала там художественным редактором, ей было тогда 22 года, и она была замужем. А Зощенко исполнился 41 год, он был на девятнадцать лет старше Чаловой. Вот как она сама описывает начало их знакомства: «Мы стали видеться – Михаил Михайлович и я с мужем. Ходили в Дом кино, в театр. В 1938 году мой муж (он был инженер, работал в оборонной промышленности) трагически погиб, испытывая какое‑то взрывное устройство. Мне было очень плохо, и Михаил Михайлович, чтобы помочь мне прийти в себя, стал часто бывать у нас вечерами. В моей комнате был камин, Михаил Михайлович садился возле него в кресло и занимал меня разговорами о повести, которую писал и которую называл „Ключи счастья". Он мог говорить о ней без конца. На протяжении всех предвоенных лет он только о ней и думал, только о ней и говорил. Это была постоянная тема его разговоров». Следует отметить, что обычно Зощенко мало рассказывал о своих творческих замыслах женщинам, которыми увлекался. Он изящно ухаживал за ними и приятно проводил время, отдыхая вместе с тем от своей писательской работы. И уже одно то, что с Лидией Чаловой он изменил этому правилу, указывает на особенность установившихся у них отношений. И далее Чалова пишет: «Но, конечно, участие Михаила Михайловича в тогдашней моей жизни не ограничивалось только умными беседами у камина. В то время модно было ходить на футбол. И мы ходили. Иногда в компании с Д. Д. Шостаковичем и В. В. Лебедевым. Они были настоящие болельщики. Шостакович „болел" отчаянно, вел себя как мальчишка – вскакивал, кричал, размахивал руками. А Михаил Михайлович болельщиком не был. Он вообще не был азартным человеком. Хотя ходил не только на футбол, но и на бега. И в карты играл. Вот что он действительно любил, так это карты – любил раскладывать пасьянсы, гадать. Мне казалось, что он всерьез верит в гадание на картах». У Зощенко, как известно, было обостренное чувство собственного достоинства, и он не старался как‑то маскировать свои отношения с Чаловой. Его ухаживания за нею запечатлела в своих воспоминаниях С. Гитович, жена молодого в то время поэта Александра Гитовича: «Я сижу на широком подоконнике в Доме книги и жду Саню. Скоро конец рабочего дня. <…> Вот по длинному коридору в расстегнутом пальто и темной кепке медленно идет Михаил Михайлович. В вывернутой руке, как оружейный приклад, он держит тугой колючий ананас, издали похожий на черепаху. Тогда ананасы были в диковинку, и все встречные с интересом смотрели на Зощенко, на большой с прозеленью ананас и знали, что он его несет старшему техреду, роковой женщине – Лидочке Чаловой. Любопытные сослуживцы, как бы невзначай, проходя, открывали дверь и заглядывали в комнату техредов, и мне сквозь раскрытую дверь был виден заваленный бумагами стол, и на гранках, как бронзовый идол, стоял ананас, а над ним маячило розовое, хорошенькое личико Чаловой. Напротив ее стола сидел Михаил Михайлович – подтянутый, изящный, вежливый, смотрел на нее печальными глазами и, улыбаясь, ей что‑то говорил. Потом я видела, как Лидочка надевает синюю поддевочку с серой мерлушкой и, сунув Михаилу Михайловичу свой портфель, в одну руку берет ананас, а другой цепляется за рукав Зощенко и, смеясь и что‑то щебеча, уводит его коридором Госиздата». (Вероятно, определение «роковая женщина» приложилось к Чаловой после гибели ее мужа.) И вот еще один, более поздний, «снимок», оставшийся в памяти Евгении Хин, которая познакомилась с Зощенко в поезде, направляясь, как и он, в Дом творчества в Коктебеле, где они затем много времени проводили в совместном общении: «Я увидела его в первый раз в июне 1938 года на перроне вокзала у поезда „Ленинград – Феодосия". Не зная его имени, я обратила внимание на темное, как будто закаленное в огне лицо, выразительные, прикрытые тяжелыми веками глаза, усталую, в чем‑то очень грустную улыбку. Он прохаживался по перрону с молодой женщиной, звонко болтавшей рядом, и мне показалось, что, несмотря на внешнюю учтивость, он не слышит ее, а занят какими‑то своими, очень важными для него и не идущими к обстановке мыслями. …этот беспечно прохаживающийся, невысокий, скромно, но изящно одетый человек, так отчетливо углубленный в свои мысли, все больше привлекал мое внимание. Протрещал звонок, забегали носильщики, заторопились опаздывающие пассажиры. Незнакомая пара прощалась под моим окном. Вдруг, к моему удивлению, женщина поцеловала руку своему спутнику, а затем стала целовать другую – и еще, и еще. И он, мягко и снисходительно улыбаясь, тоже прикоснулся губами к ее руке. Так они прощались „по‑турецки", и этот необычный жест еще более заинтриговал меня. – Это – Зощенко! – сказал кто‑то сзади. И мое любопытство, столь возбужденное, получило свое оправдание. Вряд ли был в ту пору писатель в Советском Союзе более популярный, чем Зощенко». (Е. Хин кратко записала около пятидесяти устных рассказов Зощенко, которые услышала от него тем летом в Коктебеле, и несколько из них в восстановленном виде опубликовала после его смерти. В ее воспоминании Л. А. Чалова не названа, но со всей вероятностью можно полагать, что тогда на перроне была именно она.) Близкие отношения Зощенко с Лидией Чаловой длились четырнадцать лет (при том, что обычно его романы были непродолжительны). Ее в высшей степени достойно написанные воспоминания о Зощенко, естественно, много говорят и о ней самой – в них раскрывается исключительно тактичная, добрая, преданная и любящая женщина, глубоко понимавшая особенности его характера и не требовавшая от него никакого официального узаконения своего положения (хотя во время войны были периоды, когда они жили вместе). Видимо, именно с нею он чувствовал себя наиболее удобно, спокойно, и рядом с нею у него все совместные годы был второй дом. Имеется фотография, любительский снимок, сделанный в одном из обжитых дачных мест под Ленинградом на берегу Финского залива. Под снимком рукою Зощенко написано: «1940. Ленинград. Лето. (Станция Ольгино). Рядом – Лидия Александровна Чалова». Чалова на снимке оказалась сбоку, сидит в шезлонге, в тени, и видна плохо. И неназванный в подписи их гость снят почти что со спины. А вот Зощенко – в центре, он полулежит около Лидии Александровны, лицо у него спокойное, очень мирное, с легкой полуулыбкой… Это было за год до начала Великой Отечественной войны. Однако и официальный семейный дом Зощенко продолжал жить своей устоявшейся жизнью. Здесь он работал, следил за возмужанием сына, и при всем том непререкаемо сохранял свою полную личную независимость.
Связь с Лидией Чаловой действительно выделялась из всех прежних романов Зощенко. Но – не прекратила его попутные амуры. В том самом июне 1938 года, когда Чалова провожала его в Коктебель, он, по прибытии в эту свою «обитель сердца», пишет письма студентке строительного техникума Ольге Шепелевой, которая в то время готовилась в Ленинграде к защите диплома. Это была симпатичная молодая девушка, успевшая уже выйти замуж, пристрастившаяся к чтению книг и посещавшая литературные вечера. Среди любимейших ее писателей был Михаил Зощенко. А увидев Зощенко воочию на одном из таких литературных вечеров, она влюбилась в него самого. И он не лишил себя этого нового подарка жизни. Имеется двадцать опубликованных писем Зощенко, посланных Ольге Шепелевой в период с июня 1938 года по сентябрь 1939‑го. Он писал ей из Коктебеля, из Сочи, из Москвы, из Ленинграда (когда она была в служебной командировке и на отдыхе). Поражает прежде всего взятая в письмах тональность, полагающая заведомое равноправие вступивших в интимные отношения двух человек. Здесь нет ни знаменитого писателя‑небожителя, ни обыкновенной девчонки, только что окончившей какой‑то строительный техникум. Есть мужчина и женщина, прильнувшие друг к другу и ставшие близкими на данном отрезке жизненного пути, при том, что находились в своих обязывающих каждого из них обстоятельствах и имели не во всем совпадающие желания. В первом из тех писем, говоря о прошлогодней их встрече в Коктебеле, Зощенко писал (здесь и далее орфография и пунктуация автора): «<…> Все дни я о Вас думал хорошо и с большой нежностью вспоминал Вас, моя милая испанка. Стало быть, наверно меня тревожит ваша судьба больше, чем я думал. Раньше я не задумывался о такой материи, а сейчас юность и пожалуй первая молодость – позади. И вот возникают всякие рассудочные соображения. Не причиню ли я вам беды, моя милая любимая Оленька? До чего мне этого бы не хотелось. И хотя вы, строптивая девчонка, не пожелали однажды об этом слушать. Но вот выходит, что эта мысль наибольше всего меня занимает. Согласен даже продаться Вам в рабство, чтоб не увидеть ваших слез и огорчений». И тут же, в конце письма, дабы не вводить ее в заблуждение, он откровенно пишет о самом себе: «А что касается любви, то вероятно это не совсем доступно моему воображению. Так наверно и проживу, как всегда жил». И подписывается: «Ваш дряхлый друг Мих.». Но, обозначая некоторые пределы отношений, Зощенко внимателен и участлив к делам Шепелевой, и на ее письмо с сообщением и переживаниями по поводу того, как она окончила техникум, пишет: «Все будет хорошо, душенька моя! Надо было спокойней ко всему относиться. Ну подумаешь – диплом II степени. Что из того. Насколько было бы огорчительно, если б труды совсем пропали даром. И то надо плевать – жизнь выше всего». И сразу же назначает ей встречу на вокзале при его возвращении из Коктебеля в Питер: «Итак буду 25 в Ленинграде, либо на почте будет лежать телеграмма с изменениями. А если ты бедненькая после столь трудного месяца плохо выглядишь и это тебя будет тревожить, то пусть это тебя не смущает. Как поется в английской песенке: „Пусть ты кривая и пусть ты косая, но ты для меня лучше всех". Мих.». Увлечение Зощенко Шепелевой было достаточно сильное. Во время ее первой после получения диплома служебной командировки на полтора месяца в город Николаев они непрерывно прикидывали варианты свидания, и Зощенко даже так писал ей на случай своего приезда: «Я бы тебя провожал на работу. И приготовлял бы тебе завтрак, дурочка». Хоть и кратко, он писал ей также о своих делах, о работе, и в его письмах упоминаются имена писателей, с которыми он без нее общался, – Олеша, Катаев и другие – упоминаются так, словно и она вполне причастна к этому кругу. В одном из писем он рассказал ей про свой литературный вечер в Москве, на который специально приезжал в столицу (и который, возможно, походил на вечер их первого знакомства): «16 ноября 38. Оленька, вечер мой прошел весьма хорошо. Но было утомительно – пришлось много читать. Народу множество. Было переполнено. И даже у входа была изрядная толпа. Но читал я, по‑моему, не так хорошо, как иной раз умею. Что‑то не было настроения. Может быть потому, что вечер уж очень странный – актеры и я, – это давало особый стиль вечеру, мне лично не совсем приятный. Публика же была очень довольна. Администраторы и подавно. Так что в общем счете хорошо. <…> На записки (из публики) отвечал лихо. Штук 10 записок – вопросы: женат ли я и свободно ли мое сердце. В одной записке указывался адрес и описывалась наружность подательницы записки. Огласив эти записки, я сказал публике: „Все‑таки можно сказать о моем литературном вечере – я имел порядочный успех у женщин". Много смеялись и аплодировали. А вечером пришел домой, посмотрелся в зеркало – нет, увы, потрепанная физиономия, и нет ничего, по‑моему, хорошего. Стало быть, дело в ином. Уж скорей бы мне постареть. А то меня женщины „портят" и заставляют думать о себе иначе, чем должно быть. Кажется, с 39 году начну чистую и опрятную жизнь – приличную моему возрасту». А 3 февраля 1939 года, после опубликования Указа Президиума Верховного Совета СССР «О награждении советских писателей», он пишет ей из Сочи, где жил в гостинице «Ривьера», в номере «люкс» и питался в лучшем санатории: «Сейчас, когда тут публика узнала, что мне дали орден – покоя мне нет – шляется народ и в столовой с любопытством глазеет на меня. Оркестр сыграл туш, когда я вошел в зал. Народ аплодировал. Так что я тут хожу как герой Советского Союза. Получил 40 телеграмм с поздравлением. Даже не понимаю, где узнали адрес. Поздравляют главным образом учреждения. Из частных телеграмм были весьма интересные. Телеграмма Утесова, телеграмма сердечная, но сквозь строки видно, что он бедняжка до нельзя страдает, что у него ничего нет. Вот уж кому следовало бы дать – он был бы счастлив. В общем целый ворох телеграмм привезу – интересно. Я очень (и пожалуй больше всего) порадовался, что дали орден Лавреневу. Это его поднимет. Вот уж наверно он бесконечно счастлив. <…>». Но главное в письмах Зощенко к Шепелевой состоит в том, что в них есть откровения, которые дают представление о сути его взаимоотношений с женщинами и о потребностях его души в этих взаимоотношениях. Он пишет ей (из Москвы, в октябре 1938 года): «По тебе я соскучился, хотел бы тебя повидать. Я привык к тебе, глупенькая дурочка. Привык, что ты меня баловала вниманием, нежностью, словами. Без всего этого мне как‑то скучновато. Я понимаю и всегда понимал, что тебе много не хватало в моем отношении к тебе. Ты всегда хотела от меня большой любви, больших чувств. И от этого ты часто огорчалась. И вероятно, не раз хотела от меня уйти». И далее: «А если снова ты мне не будешь писать, то, гляди, заведу романчик. А то мне без ласковых слов невозможно жить. И я как цветочек угасаю без солнца». И после подписи «Твой старый друг и возлюбленный»: «У меня романов не было. Ты уж наверно что‑нибудь там вообразила. Конечно, я немножко шлюха, но на этот раз все обошлось без любви». Вот ведь какой клубок желаний, чувств, черт характера, сложившегося стиля жизни. Тут и неутоленная потребность нежности, и тяга к молодости, и донжуанство, и необходимость свободы… Судя по известным романам Зощенко (в том числе и с Ольгой Шепелевой), ему нравились женщины милые, приятные, но не броские. Как точно отметила одна его близкая приятельница, «его не влекла любовь‑тщеславие». В. А. Каверин в «Эпилоге» вспоминает такой характерный случай: «Когда однажды, где‑то на юге, две стройные, высокие красавицы… <…> внезапно явились перед ним из пены морского прибоя, он был поражен, восхищен, но, слабо махнув рукой, сказал: – Это не для меня». И сия «отмашка» никак не означала его неуверенности в себе перед явлением общепризнанной красоты и прелести. Напротив – эта общепризнанность, яркость, блеск, внешнее великолепие женщины не привлекали именно его. Для него женщина не была некоей эмблемой, атрибутом мужской значительности. Зощенко был глубоко интимным человеком. И ценил эту интимную теплоту, ласку и нежность, какие возникают между мужчиной и женщиной – сколько бы их отношения ни продолжались.
|