После декабрьского переворота (1852 г.) Жорж Санд
окончательно поселилась в деревне и только изредка наезжала в Париж.
Следуя своей идее о том, что в периоды общественных смут и взаимного
ожесточения художник должен воспевать любовь и невинность, она от
пламенных политических статей перешла непосредственно к тихим и
спокойным романам из сельского быта. Романы эти отчасти грешат тем же,
чем и предыдущие. В них точно так же рядом с личностями, выхваченными
прямо из жизни, появляются сильно идеализованные крестьяне с
благородными чувствами, возвышенными идеями, литературно приглаженным
языком.
Передать слог и правдивую манеру выражений крестьянина
представляло для Жорж Санд непреодолимую трудность. «Если, – замечает
она, – я заставлю деревенского жителя говорить таким языком, каким он
обыкновенно говорит, необходимо будет переводить его речи для
цивилизованного читателя, а если я заставлю его говорить так, как мы
говорим, я создам несообразное существо, в котором придется предположить
ряд идей, чуждых ему». К сожалению, автору не удалось избежать этой
последней ошибки, и ее босоногие героини и герои в деревянных башмаках
нередко рассуждают, как вполне развитые, образованные люди.
Положительные типы в своих сельских романах Жорж Санд обыкновенно берет
из среды деревенских пролетариев, из числа униженных, обездоленных.
Такова Мария в «La mare au diable», маленькая Фадетта, Франсуа-Найденыш
(«Le Champi») и пр. Ее отрицательные типы, напротив, принадлежат к
деревенской аристократии: это разные кулаки и мироеды, разжившиеся,
растолстевшие мужики, скряги и скопидомы, с презрением смотрящие на
своих односельчан и мечтающие купить соседний замок какого-нибудь
разорившегося дворянчика. Кроме этих двух крайних представителей
крестьянского мира, мы встречаем в этих романах несколько очень живых
портретов «хозяйственных мужиков». Это рассудительные, честные
крестьяне, ставящие на первый план земледельческий труд, хранители
старых обычаев и суеверий, консерваторы до мозга костей и деспоты в
семье. Столкновения между этими тремя типами деревенского мира
составляют канву историй, простых по завязке, дышащих неподдельной
любовью к природе, к сельской жизни, к страждущему человеку.
В Ногане Жорж Санд жила со своими детьми мирной семейной
жизнью. Она всегда была нежной, любящей матерью: можно сказать, что
материнская любовь была ее преобладающим чувством. Замечательно, что те
мужчины, с которыми она сходилась, были почти всегда моложе ее, и в ее
отношениях к ним примешивалась значительная доля материнства. Теперь это
материнское чувство без всяких уклонений в сторону сосредоточилось на
ее детях и на молодых родственниках и родственницах, воспитываемых в ее
доме. Особенно нежная привязанность соединяла ее с сыном Морисом. Она
относилась к нему, скорее, как старшая сестра и подруга, чем как мать и
наставница; искренно и несколько преувеличенно восхищалась она его
талантом в живописи, разделяла его страсть к минералогии и ботанике и
проводила с ним целые дни в собирании и составлении разных коллекций; а
когда он вздумал устроить в Ногане театр марионеток, она увлеклась этой
выдумкой едва ли не больше него самого. Она писала пьесы для этих
представлений, шила костюмы для кукол, придумывала декорации. Все члены
семьи и друзья, гостившие в Ногане, принимали участие в представлениях, и
Жорж Санд «угощала» ими приезжавших гостей, считая, что это должно
доставлять им величайшее удовольствие. Крестьяне и соседи-помещики
удивлялись, как могут образованные люди увлекаться такой ребяческой
забавой, но Жорж Санд находила, что эта забава переносит ее в какой-то
сказочный мир, дает ей возможность жить как бы двойной жизнью: с одной
стороны, реальной, действительной, с другой – фантастической.
Маленькие пьески, которые она составляла для своих
марионеток, навели ее на мысль писать для большого театра. Она начала с
переделки своего собственного романа «Franсois le Champi», и пьеса эта
имела успех в театре. После того она написала еще несколько пьес, частью
вполне оригинальных, частью заимствованных из ее собственных романов.
Драматические произведения ее, в общем, гораздо слабее романов. Ее
пьесам недостает сценичности, живости действия; ее действующие лица
слишком много рассуждают, слишком умно разговаривают, и это надоедает
зрителю.
Лучшей из ее пьес считается «Le marquis de Villemer»
(«Маркиз Вильмер»), переделка из ее романа того же названия; но при
написании ее она пользовалась помощью опытного драматурга – Александра
Дюма. Для постановки своих пьес в театре Жорж Санд надобно было бывать в
Париже, и она приезжала туда обыкновенно на месяц, на два. Этим
временем она пользовалась, чтобы поддерживать и расширять свои
знакомства в литературном и артистическом мире. В салоне ее собирались
писатели различных направлений, художники, актеры, музыканты. И теперь
так же, как в молодые годы, она не умела быть царицей гостиной, не умела
держать нити светской беседы. Ее гости обыкновенно свободно разбивались
на группы, а сама она присоединялась к той из групп, которая казалась
ей интереснее. Несмотря на отсутствие блеска и остроумия в ее разговоре,
все внимательно прислушивались к ее суждениям, высказываемым
обыкновенно с полной искренностью и правдивостью. На литературных обедах
Парижа она была по-прежнему желанной гостьей, хотя и не принимала
активного участия в тех искрящихся остроумием беседах, которые там
велись. Этот избыток остроумия, эта способность литературной молодежи
вечно и надо всем шутить и насмехаться часто утомляли ее, и она с
нетерпением ждала минуты, когда разговор примет более серьезное
направление. Молодая натуралистическая школа, возникшая во Франции к
началу 60-х годов, не могла сочувственно относиться к идеалистическому
направлению Жорж Санд. Золя говорит, что ее романы представляют не что
иное, как прекрасную ложь, что, читая их, он чувствует, точно стоит
вверх ногами.
Жорж Санд признавала достоинства нового направления, к
родоначальнику которого, Бальзаку, она всегда относилась с уважением,
почти с восторгом; но она не соглашалась с мнением некоторых критиков,
утверждающих, что писатель может не иметь собственных убеждений, что он
должен только как зеркало отражать факты и образы. «Нет, это неправда, –
говорила она, – читатель привязывается к писателю как личности, любит
его или возмущается им, он чувствует, что перед ним живое лицо, а не
мертвое орудие». Ее удивляло, почему молодые писатели «видят и
изображают жизнь так, что все честное в сердце болезненно возмущается».
«Я согласна, что Фелье и я – мы, каждый со своей точки зрения, пишем
скорее легенды, чем романы нравов, – говорит она в одном письме к Эдмону
Абу, – но мне хотелось бы, чтобы вы делали то, чего мы не умеем; вы
хорошо знаете все раны и язвы общества; вдохните же чувство силы в ту
среду, которую вы изображаете так правдиво!»
Со многими из представителей новой школы она была лично
знакома и дружна. Особенную симпатию выказывала она Флоберу, может быть,
потому, что он был несчастлив и ей приходилось ободрять и утешать его. В
ее «Переписке» помещено несколько писем, в которых она выясняет
противоположность между своим способом творчества и его и уговаривает
Флобера обращать больше внимания на идею, чем на форму. «Я все
удивляюсь, почему вы работаете с таким трудом, – говорит она, – неужели
это кокетство с вашей стороны? Не думаю… Что касается слога, я обращаю
на него гораздо меньше внимания, чем вы. Ветер играет моей старой арфой
по своему произволу. Она издает то высокие, то низкие ноты, то полные,
то слабые звуки; мне это, в сущности, все равно, только бы явилось
вдохновение. В себе самой я ничего не нахожу, это оно поет по
своей воле, худо ли, хорошо ли – не знаю. Одна мысль может утешать нас:
если даже мы сами не что иное, как музыкальные инструменты, это все-таки
недурное положение, и чувствовать, как нечто звучит в нас, – это
ощущение ни с чем не сравнимое… Пусть же ветер свободнее играет вашими
струнами. Вы слишком много работаете, вам нужно почаще давать волю этому
нечто». Некоторое время спустя она журит его за то же с дружеской
бесцеремонностью: «Ты читаешь, обдумываешь, трудишься больше, чем я и
многие другие. Ты во сто раз богаче нас всех. Ты богач, а жалуешься, как
бедняк. Подайте Христа ради нищему, у которого тюфяк набит золотом, но
который хочет питаться одними выточенными фразами и отборными словами…
Но, глупый человек, поройся в своем тюфяке и живи на свое золото.
Питайся идеями и чувствами, накопленными у тебя в голове и в сердце;
слова и фразы, форма, которой ты так дорожишь, явится следствием этого
питанья. Ты смотришь на нее как на цель, а она сама есть результат».
«Сохрани свое поклонение форме, но занимайся больше сущностью. Не
считай, что истинная добродетель – избитая фраза в литературе. Создай ей
представителя, пусть честный и сильный человек явится среди безумцев и
идиотов, которых ты любишь осмеивать. Уйди из пещеры реалистов и вернись
к настоящей реальности, в которой прекрасное мешается с безобразным,
тусклое – с блестящим, но где стремление к добру всегда находит свое
место и свое применение».
В Ногане у Жорж Санд почти постоянно гостил то
кто-нибудь из ее близких знакомых, то какой-нибудь больной артист или
художник, которому надобно было поправить здоровье. Она очень любила,
чтобы к ней приезжали гости из Парижа, но не всегда умела разыгрывать
роль любезной хозяйки. Если мысли ее были чем-нибудь заняты, она не
могла отрешиться от них и болтать с гостем о том, что его интересовало.
Нередко посетитель находил вместо любезной приветливости рассеянную
молчаливость, сильно смущавшую его. Рассказывают такой анекдот о приеме,
оказанном ею Теофилю Готье, когда он в первый раз приехал к ней в
Ноган. Она приглашала его самым настойчивым образом, и он был уверен,
что своим приездом доставит ей величайшее удовольствие. Каково же было
его разочарование, когда она встретила его без всяких изъявлений
восторга, с вялым, утомленным видом. Разговор между ними не клеился, так
как она давала на всё короткие рассеянные ответы и наконец даже совсем
ушла из комнаты для каких-то хозяйственных распоряжений. Парижанин,
считавший, что принес великую жертву, приехав в провинциальную глушь,
рассердился, схватил свою шляпу, трость, чемодан и хотел тотчас же
уехать обратно. Один из друзей Жорж Санд, бывший при этом, поспешил
предупредить ее. Она сначала никак не могла понять, в чем дело, а когда
поняла, пришла в ужас и отчаяние. «Да отчего же вы не сказали ему, что я
– дура!» – вскричала она. Ее привели к Теофилю Готье. Начались
объяснения; при виде ее неподдельного горя он понял, что вышло
недоразумение, и охотно остался. Жорж Санд вела постоянно обширную
переписку. Кроме друзей и близких знакомых, на письма которых она всегда
отвечала очень охотно и обстоятельно, ее осаждали просьбами всякого
рода. Хотя она не изменила своим республиканским убеждениям, но было
известно, что Наполеон III относился к ней с уважением и доверием.
Поэтому к ней постоянно обращались с просьбами походатайствовать за того
или за другого политического преступника, похлопотать, чтобы одного
вернули из ссылки, другому смягчили наказание, третьему разрешили жить
во Франции. «Когда я ничего не могу сделать, я не отвечаю, –
рассказывает она. – Но если есть хоть малейшая надежда, я делаю попытку и
должна сообщить об этом просителям». Один разряд писем она никогда не
оставляла без ответа: это были письма разных начинающих писателей,
просивших у нее советов и указаний или присылавших ей на просмотр и на
разбор свои произведения. Она добросовестно прочитывала все доставляемые
ей рукописи и прямо, откровенно высказывала о них свое мнение. Советы
ее молодым писателям сводились, главным образом, к одному: учитесь,
изучайте природу и жизнь! Если писатель не собрал заранее запаса
серьезных сведений по какой бы то ни было отрасли знания: по истории,
естественным наукам, политической экономии или философии, – его перо
будет работать в пустом пространстве; чтобы труд его не пропадал даром,
он должен прилагать его к сопротивляющейся материи, должен, обрабатывая
свой сюжет, смотреть на него не с условной, банальной точки зрения, а
гораздо глубже, рисовать свои картины на прочном фоне. «У вас есть
инстинкты и вкусы художника, – пишет она при разборе одного из
присланных ей произведений, – но вы можете каждую минуту убедиться, что
художник, исключительно художник – бессилен, то есть посредствен или
безумен. Вы думаете, что можете производить, не накопив. Вы думаете, что
для этого довольно собственного размышления и чужих советов. Нет, этого
слишком мало. Надобно многое пережить, многое изучить, многое
переварить; надобно испытать любовь, страдание, ожидание и все время
учиться, учиться! Одним словом, прежде чем биться на шпагах, надобно
уметь хорошо фехтовать. Искусство – вещь священная, чаша, к которой
можно приступить только после поста и молитвы. Забудьте его, если не
можете одновременно заниматься и серьезным изучением, и первыми опытами
творчества».
Постоянная переписка, на которую Жорж Санд смотрела как
на некоторую общественную обязанность, часто утомляла ее. «Надеюсь, что
после смерти я попаду на какую-нибудь планету, где не буду уметь ни
читать, ни писать!» – шутя говорила она друзьям.
И между тем до конца жизни она продолжала свою
литературную деятельность. «Писать романы для меня наслаждение, –
говорила она, – за ними я отдыхаю от всех других дел». Литературная
работа всегда давалась ей очень легко. Фантазия ее работала неутомимо, а
над отделкой формы она никогда много не трудилась. Одним из ее
последних произведений были «Бабушкины сказки» («Contes d'une
grand'mère»), которые она посвятила своим внукам. Эти внуки, дети ее
сына, составляли отраду ее старости. Она сама учила их читать,
придумывала им игры, забавляла их своими рассказами.
Самое лучшее понятие о последних годах жизни Жорж Санд
дает ее письмо в ноябре 1869 года к Луи Ульбаху, хотевшему поместить в
журнале статью о ней.
«Моя жизнь за последние 20 лет не представляет
ничего интересного, – пишет она, – это старость вполне спокойная и
счастливая в кругу семьи, омрачаемая, впрочем, иногда личными скорбями,
утратами и смертями да общим гнетом, от которого все мы, и вы, и я,
терпим одинаково. Я потеряла двух моих любимых внуков, дочь моей дочери и
сына Мориса. Но у меня осталось еще двое внучат от его счастливого
брака. Я люблю свою невестку почти так же, как сына. Я поручила им
управление всем нашим имением. Время мое проходит в играх с детьми, в
больших прогулках и ботанических экскурсиях летом (я до сих пор
неутомимый ходок) и в писании романов, когда удается посвятить этому
часа два днем и часа два вечером. Я пишу легко и с удовольствием. Если
вам интересно знать мое материальное положение, я легко могу определить
его, мои счета не запутаны. Я заработала своим трудом около миллиона
франков, но ничего не скопила. Я все раздала, за исключением 20 тысяч
франков, которые отложила, чтобы в случае болезни детям не пришлось
тратиться на мое лечение. Не знаю, удастся ли мне сохранить этот
капитал: наверно, найдутся люди, которым он понадобится, и, если я буду
чувствовать себя достаточно здоровой и сильной, чтобы восполнить его, он
уйдет от меня. Не говорите об этом никому, чтобы я могла подольше
сохранить его. Средством к жизни служит мне теперь, как служил и всегда,
мой труд, и я смотрю на этот способ жизни как на самый счастливый: не
знаешь никаких материальных хлопот, не боишься воров. Теперь, когда
нашим хозяйством заведуют дети, я имею возможность делать маленькие
экскурсии по Франции: у нас, во Франции, есть много неизвестных уголков,
которые нисколько не хуже далеких заграничных местностей. Я нахожу в
этих уголках рамки для своих романов. Я люблю видеть то, что описываю.
Хотя бы мне приходилось сказать о какой-нибудь местности всего два-три
слова, все-таки приятно воскрешать ее в своей памяти: таким образом
имеешь меньше шансов ошибиться. Все это, друг мой, слишком заурядно;
чтобы заинтересовать такого биографа, как вы, следует быть великой, как
пирамида египетская. Но я не хочу возвеличиваться. Я просто добродушная
женщина, которой приписывали совершенно фантастическую необузданность
натуры. В прежнее время мне ставили в вину, что я не умела любить
страстно. Я всю жизнь любила нежно и, кажется, можно бы этим
удовлетвориться. Теперь, слава Богу, от меня не требуют большего, и те,
кто меня любит, несмотря на отсутствие блеска в моей жизни и моем уме,
не жалуются на меня. Я осталась веселой; у меня, правда, не хватает
инициативы, чтобы возбуждать веселость, но я умею помогать веселиться. У
меня, вероятно, есть большие недостатки; но я, как все люди, их не
замечаю. Не знаю также, есть ли у меня хорошие качества и добродетели.
Кто поступает хорошо, не может этим хвалиться, он только логичен и
ничего больше; кто поступает дурно, тот сам не понимает, что делает;
если бы он был умнее, он действовал бы иначе. Я не верю в зло, я верю
лишь в невежество…»
Последние годы жизни Жорж Санд были омрачены
франко-прусской войной и парижскими событиями 1871 года. В своем
«Journal d'un Voyageur pendant la guerre» («Дневник путешественника во
время войны») она картинно описывает все бедствия, причиненные войной
даже в тех местностях, которых не коснулась нога неприятеля. По поводу
парижских событий она пишет: «Я значительно переработала свой характер, я
затушила бесполезные и опасные вспышки его, я засеяла свои вулканы
травой и цветами, которые росли хорошо, я воображала, что весь свет
может просветиться, исправиться или удержаться от зла… я проснулась от
этого сна… А все-таки нехорошо отчаиваться… Надеюсь, все это пройдет. Но
я болею болезнью моего народа и моей расы». «Будем плакать кровавыми
слезами над нашими иллюзиями, над нашими ошибками, – говорит она в
письме к госпоже Адан. – Наши принципы могут и должны оставаться
неизменными, но применение их удаляется». «Постараемся не умирать! –
восклицает она в другом письме. – Я говорю, точно должна прожить еще
долго, и забываю, что я – уже старуха. Не все ли равно? Я буду жить в
тех, кто останется после меня!»
Жорж Санд скончалась в Ногане 8 июня 1876 года, сохранив до конца жизни энергию мысли и живость фантазии. |