Общее горе на время сблизило старую и молодую
Дюпен, но сближение между двумя столь несходными натурами не могло быть
прочным.
По словам Жорж Санд, они представляли «два крайних полюса
женского типа. Одна – белокурая, серьезная, спокойная, настоящая
саксонка благородной расы, с манерами, исполненными достоинства и
благосклонного покровительства; другая – брюнетка, бледная, пылкая,
неловкая и робкая в светской гостиной, но всегда готовая на меткое
словцо, когда смешная претензия возбуждала ее сарказм, на бурную
вспышку, когда ее чувство было затронуто; натура испанки – ревнивая,
страстная, вспыльчивая и слабая, злая и добрая в одно и то же время».
Старая г-жа Дюпен принадлежала к образованнейшим и начитаннейшим
женщинам своего времени, высоко ценила умственное развитие, разделяла
философские воззрения энциклопедистов, на религию смотрела с точки
зрения Вольтера, своего любимого писателя. Софья была женщиной
совершенно необразованной, но в высшей степени талантливой. Самоучкой,
не имея никакого понятия о грамматике, она выучилась правильно писать,
очень недурно рисовала, прелестно пела, была мастерица на всякие ручные
работы. Никогда не задумывалась она ни над религиозными, ни над
социальными вопросами; она была верующей непосредственно, по-детски, без
всякой примеси ханжества, и демократка по понятиям, унаследованным от
семьи, при витым обстановкой ранней молодости.
Г-жа Дюпен любила спокойную, правильную,
однообразную жизнь и уединение Ногана, – уединение, прерываемое лишь
изредка посещениями ее старых аристократических друзей, обломков
дореволюционной Франции; Софья вечно жаждала перемены, движения, обожала
Париж с его постоянной сутолокой, осыпала едкими сарказмами «старых
графинь». К этой противоположности инстинктов и стремлений, которая сама
по себе неизбежно должна была вызывать столкновения, присоединилась еще
борьба обеих женщин за обладание сердцем сначала Мориса, потом
маленькой Авроры. Обе они сильно любили девочку, но проявления этой
любви были совершенно различны. Софья относилась к ребенку со своей
обычной страстностью и непосредственностью. Она нежно ласкала ее,
старалась доставлять ей всякие удовольствия, входила в ее детские
интересы и – сама во многих отношениях ребенок – без всякой предвзятости
восхищалась вместе с нею и красивым цветком, и нарядной выставкой в
окне магазина, и каким-нибудь игрушечным гротом из блестящих камешков.
Скептицизм Парижа не разрушил в ней наивных верований женщины из народа,
и она не спешила разрушать иллюзии, какие создавало пылкое воображение
девочки, не спешила разубеждать ее в существовании разных фей, гениев,
рождественского старика, приносящего детям подарки, и т. п. Но, с другой
стороны, вспыльчивая и раздражительная, она не стеснялась в проявлении и
этих чувств. Когда какая-нибудь детская шалость, непослушание или
каприз Авроры возбуждали ее гнев, она кричала на девочку, осыпала ее
бранью и упреками, а иногда очень больно била. Успокоившись через
несколько минут и спохватившись, что зашла слишком далеко, она бросалась
к обиженному ребенку, хватала ее на руки, покрывала поцелуями, просила у
нее прощения, и Аврора, забывая обиду и боль побоев, отвечала со
страстной нежностью на эти ласки и обожала мать.
Г-жа Дюпен видела в Авроре живой портрет своего дорогого
Мориса и перенесла на нее весь остаток своей материнской любви. Ее
чувство было, может быть, более глубоко, чем чувство ее невестки, но она
была слишком спокойна и не экспансивна, чтобы найти отклик в сердце
ребенка. Г-жа Дюпен терпеливо занималась ее образованием, разумно
заботилась о ее здоровье, давала на все ее вопросы ясные и
вразумительные ответы, никогда не бранила и не наказывала ее, все свои
выговоры ей делала всегда тихим, кротким голосом, – а между тем Аврора
боялась ее гораздо больше матери, долго чуждалась ее и чувствовала к ней
скорее уважение и благодарность, чем настоящую детскую любовь.
Г-жа Дюпен хотела взять воспитание девочки исключительно
в свои руки, обещала дать ей хорошее образование, сделать ее
наследницей всего своего состояния, а Софье обязывалась выдавать
небольшую пенсию, на которую она могла бы жить в Париже со своей старшей
дочерью. Софью тянуло в Париж, где она могла устроить себе жизнь по
своему вкусу, но для нее было слишком тяжело расстаться с Авророй,
оставить ее на руках нелюбимой свекрови. Она, конечно, могла бы увезти с
собой девочку и приучить ее к бедной мещанской обстановке, но она
боялась этим испортить всю ее жизнь, лишить ее и средств для получения
образования, и обеспеченной будущности. Три года продолжались ее
колебания, и эти колебания, переговоры и пререкания не могли не внести
своей доли горечи в отношения между свекровью и невесткой.
Маленькая Аврора была невольной свидетельницей борьбы,
которая велась из-за нее, и не могла относиться к ней безучастно, хотя
не вполне понимала, в чем дело. Ее детскому уму представлялись, с одной
стороны, большие красивые комнаты Ногана и хотя и добрая, но довольно
страшная бабушка, с другой – маленькая уютная парижская квартирка,
миленькая сестрица Каролина, баловавшая ее в раннем детстве, и страстно
любимая мать; все ее симпатии естественно склонялись ко второму, и она
всей своей маленькой душой ненавидела деньги, «за которые ее хотели
продать». Пришлось постепенно приучать ее к разлуке с матерью.
Переселившись в Париж, Софья несколько раз приезжала гостить в Ноган,
г-жа Дюпен возила девочку в Париж; но Аврора до конца не могла
примириться с тем, как взрослые распорядились ее судьбой, и таила в
глубине сердца осадок горечи против бабушки, самовластно разлучившей ее с
матерью и сестрой.
Эта горечь отравляла детские годы Авроры, которые без
этого могли бы считаться вполне счастливыми. В Ногане она пользовалась
почти полной свободой и обществом своих сверстников – детей
соседей-помещиков и крестьян близлежащей деревни. Постоянными товарищами
ее были: сводный брат Ипполит, незаконный сын Мориса и какой-то
служанки, воспитывавшийся у г-жи Дюпен, и маленькая крестьянская девочка
Урсула, взятая в дом для компании ей, веселая, живая болтушка, очень
умненькая и в то же время большая упрямица, ни в чем не уступавшая
барышне и не позволявшая ей властвовать над собой. С Урсулой Аврора
предавалась своим любимым играм – сказкам, дававшим полную волю ее
воображению; с Ипполитом, который был на 5 лет старше девочек, она
проделывала разные шалости и проказы, приводившие в ярость и отчаяние
старого Дешартра, занимавшего в доме двойную должность: управляющего
имением г-жи Дюпен и учителя детей.
До 8-ми лет Аврора училась чтению и письму у матери, но
затем, когда Софья уехала в Париж, она стала брать уроки у Дешартра
вместе с Ипполитом. Ее учили французской грамматике и версификации,
латинскому языку, арифметике, давали ей некоторые отрывочные сведения из
географии, истории и ботаники. «Все эти уроки казались мне в высшей
степени скучными, – пишет Жорж Санд в своей автобиографии, – и я
совершенно не понимала, для чего мне были нужны эти знания. Никто не
говорил мне, что образование делает человека лучше и разумнее;
считалось, что надобно учиться, чтобы не прослыть невеждой, чтобы уметь
поддерживать разговор с образованными людьми, чтобы читать книги,
стоявшие в шкафу, и этим путем отчасти разгонять скуку деревенской
жизни. Все подобные соображения казались мне совершенно неубедительными,
и я училась исключительно в угоду бабушке, покорно, добросовестно
заучивала уроки, но не находила в них никакого интереса». Единственным
предметом, увлекавшим девочку, была история, которую ей преподавали не
как науку, а как сборник анекдотов и рассказов о богах и героях древнего
мира.
Пылкая фантазия переносила ее в древнюю Элладу или на
берега Тибра, и она сама себе дорисовывала картины, слегка намеченные в
учебниках. Г-жа Дюпен, заботившаяся о том, чтобы у ее внучки выработался
правильный, изящный слог, заставляла ее делать компиляции и письменные
пересказы прочитанного. Аврора с удовольствием занималась этими
упражнениями и, не стесняясь, добавляла и украшала факты, заимствованные
из книг, собственными соображениями и созданиями собственной фантазии.
Г-жа Дюпен, бывшая в молодости прекрасной музыкантшей, стала очень рано
учить ее игре на фортепьяно и передала ей свою любовь к музыке, свое
понимание этого искусства. Позднее, когда место бабушки занял бездарный
учитель, заботившийся главным образом о развитии беглости пальцев,
девочка и к этим урокам потеряла всякую охоту; она механически исполняла
то, что требовал учитель, а в утешение себе пела и играла на фортепьяно
импровизации собственного сочинения, когда никто ее не слышал.
Обязательные занятия отнимали у Авроры часа два-три в
день; все остальное время она была предоставлена самой себе, свободно
бегала, резвилась и гуляла как в парке, так и в окружавших его полях,
лесах и виноградниках. Она пасла гусей с маленькими птичницами, овец и
коз с пастушками, сгребала сено на лугах, помогала бедным женщинам
собирать колосья на полях во время жатвы и сухие прутья в лесу. Она
лазила через заборы, перескакивала через рвы и канавы, с наслаждением
скатывалась с высоких стогов соломы, с бьющимся сердцем слушала все
сказки и поверья крестьян. Она предавалась всем детским забавам с
увлечением здорового ребенка, но ни они, ни скучные уроки не
удовлетворяли ее вполне, не наполняли всей ее жизни. У нее был свой
внутренний мир, населенный грезами ее фантазии и недоступный никому из
окружающих. Маленьким ребенком она старалась воплощать этот
фантастический мир в своих играх; становясь старше, она мысленно
сочиняла бесконечно длинные романы и поэмы.
Одиннадцати лет она прочла
«Илиаду» и «Освобожденный Иерусалим». Обе эти книги произвели на нее
сильное впечатление. Несколько дней жила она полностью под обаянием этих
поэм, мысленно продолжая их, придумывая новые комбинации отношений
между героями. Но, кроме эстетического наслаждения, они вызвали в ней и
сильную потребность в религиозном чувстве. Ее религиозным воспитанием
никто не занимался. В раннем детстве мать заставляла ее механически
повторять слова молитвы и говорила ей о Св. Деве, об ангелах,
оплакивающих грехи мира, но эти священные образы сливались в ее
представлении с образами фей и добрых гениев.
Г-жа Дюпен находила
преждевременным внушать свой скептицизм ребенку и в то же время
старалась оградить ее от суеверий, развивать в ней трезвый, рассудочный
взгляд на мир. Ей давали читать мифологию вместе со Священной историей и
предоставляли по собственному усмотрению верить во всех богов или не
верить ни в одного; она не верила, а между тем, говорит она в своей
автобиографии, «мне нужен был идеал, нужен был Бог, которого я могла бы
поставить во главе Вселенной, во главе идеализированного человечества.
Великий творец Иегова, великий фатум Юпитер не удовлетворяли меня.
Евангелие и божественная драма жизни и смерти Христа заставляли меня
втайне проливать потоки слез. Иисус Христос представлялся мне существом
совершенным, превосходящим все прочие, но христианская религия запрещала
любить философов, богов, святых древности, а это стесняло меня. Мне
нужны были „Илиада" и „Иерусалим" вместе». Она решила создать себе свою
собственную религию. «Я не верю в свои сказки, но они доставляют мне
столько удовольствия, как будто бы я в них верила. К тому же если иногда
мне и случится поверить, никто этого не узнает, никто не станет со мною
спорить и доказывать мне, что я ошибаюсь», – рассуждала она. И вот
однажды ночью ей представился образ и имя. Имя это ничего не значило,
это было случайное сочетание слогов – «Корамбе»; но это стало заглавием
ее романа, именем ее Бога, той формой, в которую она долгое время
облекала свой религиозный идеал. «Корамбе, – рассказывает она, – был
чист и милосерден, как Иисус, лучезарен и прекрасен, как Гавриил,
обладал грацией нимф и поэзией Орфея. Он не имел пола и являлся мне то в
образе женщины, то в образе мужчины. Я наделяла его всеми атрибутами
физической и нравственной красоты, даром красноречия, всемогущей силой
искусств, в особенности силой музыкальной импровизации; я хотела любить
его как друга, как сестру, и в то же время чтить, как Бога.
Я не хотела
бояться его, и потому решила, что он должен иметь какую-нибудь
человеческую слабость; я искала, какая из этих слабостей может
примириться с его совершенством, и нашла, что скорей всего излишняя
доброта и снисходительность. Это мне очень понравилось, и существование
Корамбе развертывалось в моем воображении целым рядом испытаний,
страданий, мученичества. Я называла книгой или песней каждую фазу его
воплощения, так как он становился мужчиной или женщиной всякий раз,
когда касался земли, и иногда веровное, всемогущее божество, назначившее
его правителем нравственного мира нашей планеты, удлиняло срок его
изгнания среди нас в наказание за его излишнюю любовь и
снисходительность к нам.
В каждой из этих песен (в моей поэме их было до
тысячи, хотя ни одна не была написана) целый мир новых личностей
группировался вокруг Корамбе. Все они были добрыми. Злые люди никогда не
появлялись на сцене, их присутствие выражалось лишь в картинах бедствий
и разрушений, причиняемых ими. Корамбе постоянно всех утешал, все
восстанавливал. Он являлся мне среди пленительных красот природы,
окруженный грустными и нежными существами, которых он очаровывал словом и
пением, которые рассказывали ему о своих страданиях, которых он
возвращал к счастью путем добродетели. Сначала я отдавала себе отчет в
своем творчестве, но через некоторое время уже не я владела предметом, а
он мною. Мои грезы доходили до степени полных галлюцинаций, уносивших
меня далеко от реального мира».
Аврора не довольствовалась одними грезами, она создала
нечто вроде культа своему Корамбе. Она отыскала в парке Ногана маленькую
лужайку, окруженную чащей толстых деревьев и густых кустарников, куда
до тех пор не ступала ни одна нога, не проникал ни один взгляд
человеческий. Там она устроила из разноцветных камешков, мха и раковин
нечто вроде жертвенника, украсила его гирляндами и букетами цветов и
приносила на нем своему Корамбе жертвы; жертвы эти состояли в том, что
она ловила птичек, маленьких зверьков, насекомых, запирала их в ящичек и
потом выпускала на волю в честь бога любви и свободы.
Мысль о Корамбе всюду преследовала ее. Лежа вечером в
постели, гуляя одна в аллеях парка, помогая своим деревенским подругам в
их работах или чинно сидя в гостиной бабушки, она добавляла новые и
новые песни к своему произведению, черпая материал для них то из
прочитанной книги, то из услышанного разговора, то из какого-нибудь
мелкого события окружающей жизни. Так как уроки отнимали у нее очень
мало времени, то она часто проводила целые часы в бездействии и
мечтательности.
Кроме фантастических грез вроде Корамбе, ее занимала
мечта, имевшая более реальную подоплеку, – мечта жить с матерью, которую
она не переставала страстно любить. Чем старше она становилась, тем
более мучительно действовали на нее расставанья после всякого свиданья с
матерью в Ногане или в Париже, тем более угнетала ее мысль, что ради
каких-то практических расчетов она разлучена с самыми дорогими, близкими
людьми. «Неужели вы хотите вернуться на свой чердак и есть одни бобы?» –
сказала ей один раз горничная ее бабушки, думая образумить ее. И с этих
пор этот чердак, эти бобы стали любимой мечтой девочки, а Ноган
представлялся ей каким-то местом ссылки.
Мечтательность особенно развилась в девочке,
когда ей было лет 12—13. В это время ее любимая подруга Урсула не жила с
нею, брат ее Ипполит, уже 17-летний юноша, поступил на службу в полк,
г-жа Дюпен стала сильно прихварывать, не могла много заниматься ею и
проводила целые часы, иногда даже дни, запершись у себя в комнате.
Аврора была предоставлена самой себе и находилась в значительной степени
в зависимости от прислуги, которая, пользуясь болезнью хозяйки,
распоряжалась в доме самовластно. Нянька, приставленная к девочке
матерью и очень привязанная к ним обеим, тем не менее обращалась с нею
крайне грубо, бранила, зачастую даже била ее; доверенная горничная ее
бабушки подглядывала и подслушивала за нею, наушничая на нее своей
барыне. Дешартр надоедал ей скучными уроками, не умея дать ее уму той
пищи, какая требовалась. Всякая домашняя неприятность усиливала желание
девочки вернуться к матери, и это страшно мучило г-жу Дюпен. Она
чувствовала, что существо, на котором она сосредоточила весь остаток
своей привязанности, не отвечает ей взаимностью, что Софья отняла у нее и
это сердце так же, как сердце ее Мориса; с другой стороны,
предубеждения ее против невестки ни в коей мере не исчезли; она искренно
считала, что отпустить девочку к матери – значит погубить ее.
Чтобы одним ударом вырвать из сердца Авроры любовь к
матери и желание жить с нею, она придумала жестокое средство. После
одной из вспышек девочки она позвала ее к себе и дрожащим от волнения
голосом рассказала ей историю ее матери так, как знала и понимала ее
сама, – историю женщины, с 14-ти лет брошенной в круговорот парижской
жизни, в жертву нищете и разврату, без поддержки, без средств к честному
существованию. «Твоя мать, – погибшая женщина, – закончила она, – а ты –
ослепленный ребенок, стремящийся броситься в бездну!»
Девочка в своей невинности не вполне понимала, в
чем обвиняли ее мать и какие опасности грозили ей самой; но сама
таинственность этих обвинений и опасностей произвела на нее потрясающее
действие. Ей сказали, что ее обожаемая мать опозорена, и она
чувствовала, что этот позор падает и на нее; перед ней открыли мрачные
стороны жизни, и светлый мир ее идеалов вдруг погас. Все мечты ее сразу
исчезли, ее Корамбе улетел, жизнь представлялась ей какой-то страшной,
таинственной загадкой, в которую ей не хотелось заглядывать. Она стала
жить машинально одним днем, ни о чем не мечтая, ничего не желая; когда
она оставалась одна, ее осаждали разные мрачные мысли, и, чтобы
избавиться от них, она принимала участие в самых буйных шалостях
деревенских детей. Она не старалась ни угождать бабушке, ни избегать
упреков и приводила в ужас домашних необузданностью своих манер,
грубостью ухваток, дерзостью ответов, нелепостью своего
времяпрепровождения. Г-жа Дюпен с болью в сердце видела, что не в
состоянии сделать из нее благовоспитанную, образованную барышню и решила
отдать ее на несколько лет в монастырь, где она пользовалась бы уроками
хороших наставниц и в то же время отвыкала бы от деревенской грубости и
неукротимости. |