Годичные экзамены в верхних
кондукторских классах заставили Федора надолго уткнуться в учебники и
конспекты. Ему нравилось хорошо учиться. Чем ненавистнее были ему
математика, баллистика и фортификация, тем азартнее подхлестывало его
самолюбие пересилить отвращение и, как говорили в училище, не потерять
репутации, выучить назубок и ответить без запинки все формулы и правила.
«Такое зубрение, что и боже упаси, никогда такого не было. Из нас жилы
тянут, милый мой. Сижу и по праздникам, а вот уж наступает март месяц —
весна, тает, солнце теплее, светлее, веет югом — наслажденье да и
только. Что делать! Но зубрить осталось не много! Вероятно, ты
догадаешься отчего это письмо на ¼ листа. Пишу ночью, урвав время…
Голова болит смертельно. Передо мной система Марино и Жилломе и
приглашают мое внимание.
Мочи нет, мой милый… О брат! милый брат!
Скорее к пристани, скорее на свободу! Свобода и призвание — дело
великое. Мне снится и грезится оно…»
И вот, наконец, свершилось. Пятого
августа 1841 года портупей-юнкер Федор Достоевский был по высочайшему
приказу произведен в полевые инженер-прапорщики с оставлением в
Инженерном училище для продолжения полного курса наук в нижнем
офицерском классе. Долгожданный день! Федор ликовал. Нет, не офицерский
чин, не эполеты, не новый мундир радовали его. Свежий воздух свободы
веял в окно его кондукторской камеры: ведь он получал теперь право
поселиться вне стен училища, на частной квартире, а в училище являться
только на лекции. Жить где хочешь, избавиться от стеснительного надзора
начальства и часто докучного общества товарищей, по вечерам, по
воскресеньям быть самому себе господином, невозбранно затворяться в
своей комнате и читать, писать… Это ли не свобода? Это ли не счастье —
вольно отдаваться своему призванию? Конечно, занятия в училище отнимут
еще немало времени. И все же…
Квартирка, где поселился Достоевский
вдвоем с товарищем-однокашником Альфредом Тотлебеном, была из двух
комнат, тесной и темной, но зато в двух шагах от их офицерских классов —
в Караванной улице.
Не успел, однако, Федор вполне
насладиться своей новой вольной жизнью, как на него свалилась нежданная
забота. Московские родственники прислали в Петербург шестнадцатилетнего
Андрея. Его решили определить в Училище гражданских инженеров, выучить
на архитектора. На несколько месяцев — пока Андрей готовился к экзамену —
Федору пришлось приютить брата у себя. Вид на церковь Владимирской Божьей Матери со стороны Владимирской улицы. Литография. Середина XIX в.
«Его приготовление и его житье у меня
вольного, одинокого, независимого, это для меня нестерпимо, — жаловался
Федор. — Ничем нельзя ни заняться, ни развлечься… Притом у него такой
странный и пустой характер, что это отвлечет от него всякого…»
Выросший без родителей, в купеческом
семействе Куманиных, усвоивший вполне трезвые, но убогие понятия о
жизни, Андрей вовсе чужд был высоким духовным стремлениям старших
братьев. Оказалось, что Федору просто не о чем говорить с ним, и оттого в
маленькой комнатушке им двоим было особенно тесно. А тут еще Андрей
простудился и слег.
Федор старательно и даже нежно ухаживал за братом, сам поил микстурами, вставал к больному по ночам.
Весною, когда Андрей оправился после
болезни, Федор стал подыскивать новое жилье. После долгих поисков он
снял веселую и светлую квартиру на углу Владимирской улицы и Графского
переулка в доме почт-директора Пряничникова. Федору очень понравился
мягкий, обходительный хозяин дома, большой любитель искусств.
В квартире было три комнаты: средняя —
общая, как бы приемная, а направо и налево от нее — комнаты братьев.
Теперь присутствие Андрея не так стесняло. Можно было больше писать,
чаще звать к себе приятелей.
Постоянным гостем здесь стал Григорович.
Он сделался еще беззаботнее, веселее и ростом вымахал чуть не под
потолок. Григорович учился живописи в Академии художеств, причем избрал
карьеру театрального художника и целыми днями пропадал за кулисами.
Одаренный редким талантом подражать
манерам и голосу других людей, будущий театральный художник удивительно
верно представлял приятелям всех знаменитостей Александрийской сцены.
Стоило ему, простерши вперед руку, мрачно продекламировать:
И в хаосе разрушенного мира
Могилу дочери возлюбленной найду… —
как все тотчас кричали: «Каратыгин!».
Стоило резким и вместе певучим голосом произнести:
Полки российские, отмщением сгорая,
Спешили в те места, стояли где враги… —
как слушатели прыскали со смеху: «Толченов!».
Навещал Достоевского и еще один молодой
человек, мечтавший стать художником, — юный и скромный Костя Трутовский.
Он покуда учился в Инженерном училище, в верхнем кондукторском классе, и
на Владимирской появлялся только по воскресеньям. Достоевский снабжал
его книгами, толковал с ним о прочитанном, а Трутовский, отличный
рисовальщик, подправлял, случалось, в архитектурных проектах товарища
капители колонн и орнаменты на зданиях…
Запросто, на правах старинного друга,
заглядывал к Достоевскому и студент Медико-хирургической академии
Алексей Ризенкампф. Родом он был из Ревеля, где судьба свела его с
Михаилом. Они подружились. Когда Ризенкампф уезжал учиться в Петербург,
Михаил дал ему письмо к Федору. В приемной комнате Инженерного замка
молодые люди проговорили тогда несколько часов кряду. Федор накинулся на
гостя с расспросами о ревельской жизни, о брате, о его стихах. Тут же
наизусть стал читать отрывки из «Египетских ночей» Пушкина и
«Смальгольмского барона» Жуковского. Декламировал увлеченно, со
страстью, взмахивая руками и восторженно прикрывая глаза. А потом начал
жаловаться на скуку и неволю кондукторской жизни. Ризенкампф обещал
наведываться к нему почаще, и с тех пор они виделись то в училище по
воскресным дням, то по пятницам в гимнастическом заведении шведа де Рона
возле Инженерного замка. Владимирский проспект, 11 — дом, где в 1842–1845 годах жил Ф. М. Достоевский. Фотография
В летние месяцы Достоевский и сам,
случалось, вырывался в гости к Ризенкампфу, который жил в доме
Медико-хирургической академии. В комнате будущего врача стоял рояль.
Ризенкампф прекрасно играл, немного даже сочинял и любил, собрав друзей,
знакомить их с музыкальными новинками.
Теперь, когда Достоевский надел
офицерский мундир, приятели нередко вместе бывали в концертах, в опере.
Слушали знаменитого скрипача Оле-Буля, кларнетиста Блаза, тенора Рубини,
были на представлении новой оперы Глинки «Руслан и Людмила». Когда в
Петербург приехал гениальный Лист, Достоевский с Ризенкампфом не
упустили случая послушать и его. «После одного из концертов, —
рассказывал о Достоевском Ризенкампф, — в темноте, при выходе из залы, у
него была оторвана кисточка от шпажного темляка, и с тех пор… он ходил
без этой кисточки, что, конечно, было замечено многими, но Федор
Михайлович равнодушно отвечал на все замечания, что этот темляк без
кисточки ему дорог, как память о концертах Листа».
С некоторого времени Достоевский и Ризенкампф стали видеться ежедневно.
Осенью 1842 года Андрей Михайлович,
зачисленный воспитанником Училища гражданских инженеров, переехал от
брата на казенную квартиру. Федор остался один в трех комнатах. Он на
первых порах наслаждался тишиной и покоем. Но пришла зима — две комнаты в
квартире стояли пустые, без мебели, нетопленые: не было денег на дрова.
Долгими темными вечерами одному в пустой квартире становилось тоскливо.
Федора мучила бессонница, чудилось, будто за стенкой кто-то громко
храпит, слышались какие-то голоса. Раздраженный, вставал он с постели,
зажигал свечу и читал до утра.
Надумав подыскать себе товарища,
Достоевский сразу же переговорил с добродушным и дельным Алешей
Ризенкампфом. Вскоре молодой медик водворился в квартире на
Владимирской. Тут-то он и пригляделся хорошенько к причудливой натуре
своего друга.
Поразительнее всего было в Федоре
Михайловиче его полнейшее презрение к тому, что именуется собственной
выгодой. Он с удивительной легкостью жертвовал ею и, казалось, с
особенным удовольствием делал это бесцельно, из каприза или просто шутки
ради. Как-то раз, получив из Москвы деньги от опекуна, Достоевский,
долго сидевший без копейки, отправился куда-то в клуб и проиграл
изрядную сумму на бильярде. Случайный партнер, которого он зазвал в
гости и на минуту оставил одного в комнате, стащил лежавшие незапертыми
последние пятьдесят рублей. В другой раз, получив московские деньги,
Федор Михайлович решил отправиться поужинать в известный ресторан
Доменика. Подсевший к нему подозрительного вида господин предложил
выучить его игре в домино, уверяя, что это совершенно невинная и честная
игра. Урок, однако, обошелся дорого — около сотни рублей… Но что
говорить о шулерах! Его обсчитывали все: прачка, портной, цирюльник,
сапожник. Ризенкампф пытался было открыть другу глаза на их проделки, но
тот наотрез отказался проверять счета. Узнав, что и денщик его
немилосердно обкрадывает, Федор Михайлович заявил: «Пусть себе ворует.
Не разорюсь я от этого».
Полунищий лекарский сын держал себя как
Крез, не желая подчиняться всеми признанной власти денег. И потому,
верно, он с особенной легкостью и так нарочито весело сорил полученными
от опекуна сотнями, что за каждым присланным рублем ему виделась сытая,
важная физиономия Карепина и слышались отечески снисходительные
наставления мещанина.
Как-то, в намеренье развлечь своего
товарища, Ризенкампф попробовал ввести его в те дома, где бывал сам, к
людям весьма почтенным — бельгийцу Монтиньи, служившему механиком при
Арсенале, фабриканту швейцарцу Шугарту, немцу фон Чуди. Но разговоры
чинных, солидных бюргеров, к удивлению Ризенкампфа, вызывали у
Достоевского нечто неожиданное — приступы страшного раздражения и даже
ярости. Однажды он так разругал явившихся к Ризенкампфу благопристойных
немцев, что те сочли его сумасшедшим и поспешили уйти. А Достоевский,
посмеиваясь, просил Ризенкампфа избавить его от подобных знакомств:
— Нет уж, уволь, пожалуйста! К чему это?
Они еще женят меня на какой-нибудь француженке, и тогда прощай русская
литература! Нет, нет!..
Несколько лет спустя в письме к брату
Достоевский выразил ту же мысль по-иному: «…Как много отвратительных
подло-ограниченных седобородных мудрецов, знатоков, фарисеев жизни, гордящихся
опытностию, то есть своею безличностию (ибо все в одну мерку сточаны)…
которые вечно проповедуют довольство судьбой, веру во что-то,
ограничение в жизни и довольство своим местом, не вникнув в сущность
слов этих, — довольство похожее на монастырское истязание и ограничение,
и с неистощимо мелкою злостью осуждающих сильную, горячую душу
невыносящего их пошлого, дневного расписания и календаря жизненного.
Подлецы они, с их водевильным, земным счастьем. Подлецы они! Встречаются
иногда и бесят мучительно». |