«Бедные люди» еще не были напечатаны, «Двойник» еще не был окончен, а имя Достоевского уже повторял весь литературный Петербург.
Давно ли он гадал: пожелают в
«Отечественных записках» прочесть его роман или так и вернут, не
прочитав? «…А если прочтут, так через полгода. Там рукописей довольно и
без этой. Напечатают, денег не дадут…» Теперь издатель «Отечественных
записок» Краевский, как великую милость, получил от Некрасова на денек
корректуру «Бедных людей». Сам прочитал и одолжил известного писателя
князя Владимира Федоровича Одоевского — дал ему роман на одну ночь с
условием никому не показывать и к утру возвратить.
Первое письмо, которое отправил
Достоевский брату по возвращении в Петербург, исполнено было тоски и
мрачных предчувствий. Но прошло всего несколько дней, и его сплин
рассеялся. С удивлением и робостью увидел Достоевский необыкновенное
внимание к своему роману и к самой своей особе. Восхищение Белинского,
восторженные отзывы Некрасова, неумолчные хвалы Григоровича, разнесенные
присяжными вестовщиками во все уголки читающего Петербурга, в две-три
недели сделали имя его знаменитым в литературном кругу. Волей-неволей
пришлось принять на себя роль известного писателя, и, правду сказать,
роль эта забавляла и радовала его, как ребенка. В. А. Соллогуб. Литография Л. Вегнера. 1843 г.
«Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя
не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное,
любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого
порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим
посещением, а граф Соллогуб… обегал всех и, зашедши к Краевскому, вдруг
спросил его: Кто этот Достоевский? Где мне достать Достоевского?
Краевский, который никому в ус не дует и режет всех напропалую, отвечает
ему, что Достоевский не захочет вам сделать чести, осчастливить вас
своим посещением…»
Спустя некоторое время, прочитав «Бедных
людей», модный писатель и светский денди граф Соллогуб сам разыскал их
автора. Войдя в его квартиру, окинул удивленным взглядом маленькую
комнату и поношенный сюртук хозяина, заметил, что рукава сюртука были
чрезвычайно коротки, точно его шили на кого-то другого. Федор Михайлович
предложил гостю кресло, как увидел Соллогуб, единственное в комнате,
старомодное и ветхое. На все вопросы о своем романе Достоевский отвечал
негромко, скромно и весьма неопределенно. Посидев минут двадцать, граф
поднялся и, прощаясь, очень звал к себе.
— Нет, граф, простите меня, —
Достоевский как будто смутился, — я, право, в большом свете отроду не
бывал и не могу никак решиться…
— Полноте, любезный Федор Михайлович! Мы с женой принадлежим к большому свету и ездим туда, но к себе его не пускаем!..
Граф настаивал, Достоевский отнекивался, но, наконец, пообещал как-нибудь посетить Соллогуба.
Разумеется, всеобщее внимание к его
особе и повсеместное любопытство на его счет приятно тешили самолюбие
молодого писателя. Но куда больше, чем эта шумная известность, радовало
его то, что он как свой, как равный — нет, пожалуй, как первый среди
равных! — принят был в кругу избранных, в кругу Белинского.
«Я бываю весьма часто у Белинского. Он ко мне донельзя расположен и серьезно видит во мне доказательство перед публикою
и оправдание мнений своих». Пылкий критик проникся к юному автору
«Бедных людей» истинно отеческой нежностью. Его умиляла даже внешность
Достоевского — то, что он был невысок, худощав, бледен.
— Невелика птичка, — говорил Белинский приятелям и указывал рукой чуть не на аршин от полу, — невелика птичка, а коготок востер!
Немало удивились приятели, когда
увидели, что «птичка» ростом выше самого критика. Но Белинский-то
смотрел на своего нового любимца глазами многоопытного, умудренного
жизнью наставника. Он хотел объяснить Достоевскому его самого. Обещал
после выхода «Петербургского сборника» написать большую статью о «Бедных
людях».
— Да вот увидите, — говорил Белинский, —
я буду писать. Тогда только раскроется все художественное значение
«Бедных людей». Это такой роман, о котором можно написать целую книгу
вдвое его толще!
— Признаюсь, — пожимал плечами
Достоевский, — я не нашел бы, чем наполнить и коротенькую рецензию.
Похвала коротка — а если растянуть ее, выйдет однообразно.
— Это только доказывает, — улыбался
Белинский, — что вы не критик и взялись бы не за свое дело. Разбирать
подобное произведение — значит выказать его сущность, значение, причем
легко можно обойтись и без похвалы: дело слишком ясное и громко говорит
само за себя — но сущность и значение подобного художественного создания
так глубоки и многозначительны, что в рецензии мало только намекнуть на
них. И. С. Тургенев. Рисунок К. Горбунова. 1846 г.
Подолгу просиживали они, беседуя, в
скромном кабинете Белинского. Эта тесная комнатка запомнилась
Достоевскому на всю жизнь. Два окна, направо от окон большой письменный
стол, рядом конторка. Над столом множество портретов — великие писатели,
друзья. Вдоль других стен — высокие стеллажи с книгами. Книги с верхних
полок Белинский доставал с помощью складного табурета-лесенки. На
подоконниках цветы — множество горшков с цветами. И нигде ни соринки,
безукоризненная опрятность и чистота.
Для него — и для него одного! — здесь часами говорил человек, к суждениям которого жадно прислушивались во всех уголках России.
«…Привязавшись ко мне всем сердцем, —
вспоминал Достоевский, — он тотчас же бросился, с самою простодушною
торопливостью, обращать меня в свою веру. Я нисколько не преувеличиваю
его горячего влечения ко мне, по крайней мере, в первые месяцы
знакомства. Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной
с атеизма».
— Нельзя насчитывать грехи человеку и
обременять его долгами и подставленными ланитами, когда общество так
подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он
экономически приведен к злодейству, — горячо восклицал Белинский, —
нелепо и жестоко требовать от человека того, чего уже по законам природы
не может он выполнить, если б даже хотел!..
Зажигаясь собственной речью, отчего лицо
его покрывалось лихорадочным румянцем, а глаза горели, Белинский
говорил о необходимости устроить человеческое общество на новых,
справедливых началах и провозгласить новую мораль взамен христианской
морали старого мира.
— Христос, если бы родился в наше
время, — сказал он как-то, — был бы самым незаметным и обыкновенным
человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и нынешних двигателях
человечества.
— Ну, нет! — подхватил бывший при
разговоре один из друзей Белинского. — Ну, нет! Если бы теперь появился
Христос, он бы примкнул к движению и стал во главе его.
— Да, — согласился Белинский, — он бы именно примкнул к социалистам и пошел за ними!..
Помочь несчастному, страждущему
человечеству — ведь именно об этом мечтал и он, Федор Достоевский. Пусть
не все мысли Белинского разделял он вполне, но сама безоглядная
решимость этого болезненного, одержимого человека завораживала,
захватывала его, и на дружескую горячность Белинского сердце его
отвечало не менее пылкой и радостной привязанностью.
Так же скоро и как-то особенно
доверительно сошелся Достоевский с Николаем Алексеевичем Некрасовым.
Всегда немногословный, сдержанный, Некрасов наедине с Достоевским
неузнаваемо менялся, душа его будто приоткрывалась. Он начинал говорить
порывисто, со страстной откровенностью. Однажды рассказал о своем
ужасном детстве, о безобразной жизни помещика-отца, о своей покойной
матери, которую нежно любил, о неутешных детских слезах — как он рыдал,
обнявшись с матерью, где-нибудь в уголке, украдкой, чтобы не увидели. И
боль этого так рано истерзанного сердца слышалась теперь Федору
Михайловичу в горьких гневных стихах, которые читал ему Некрасов:
И вот они опять, знакомые места,
Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата грязного и мелкого тиранства;
Где рой подавленных и трепетных рабов
Завидовал житью последних барских псов,
Где было суждено мне Божий свет увидеть,
Где научился я терпеть и ненавидеть…
В начале ноября к Белинскому пришел
только что вернувшийся из Парижа молодой поэт Иван Сергеевич Тургенев.
Его и Достоевского тотчас представили друг другу.
Прочитав «Бедных людей», Тургенев загорелся пуще самого Белинского.
«На днях воротился из Парижа поэт
Тургенев (ты, верно, слыхал), — рассказывал Федор Михайлович брату, — и с
первого раза привязался ко мне такою привязанностью, такою дружбой, что
Белинский объясняет ее тем, что Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что
это за человек? Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант,
аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет — я не знаю, в чем
природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо-прямой, прекрасный,
выработанный в доброй школе… На днях Тургенев и Белинский разбранили
меня в прах за беспорядочную жизнь. Эти господа уж и не знают как любить
меня. Влюблены в меня все до одного…»
Им восхищались, за ним ухаживали. Жизнь
его покатилась весело и празднично. Новая обстановка, новые лица — и все
обращены к нему, все улыбаются…
Как-то ноябрьским вечером Некрасов и
Григорович привели его к Панаевым. В обширной и богато обставленной
квартире толпился народ — по большей части писатели, переводчики,
артисты. И. И. Панаев. Рисунок К. Горбунова. 40-е годы XIX в.
С Иваном Ивановичем Панаевым, давним
приятелем Белинского, автором бойких занимательных повестей, человеком
веселым, добрым, безалаберным и легкомысленным, Достоевский уже был
знаком. О жене Панаева — Авдотье Яковлевне — наслышался от Некрасова.
Узнал, что она умна и образована, что на весь Петербург славится своей
красотой. Он заранее ждал встречи с женщиной необыкновенной, но нет, он и
вообразить себе не мог такого прелестного и странного смешения
несовместимых, казалось, черт в одном человеческом существе. Во всем ее
облике сквозило нечто гордое. Посадка головы, высокий спокойный лоб,
чуть короткая верхняя губка маленького рта — все выражало какую-то
надменность, даже презрительность. И в то же самое время большие темные
глаза смотрели доверчиво и простодушно. Ему почудилось что-то тревожное,
что-то затаенное и мучительное в самой странности, в самой
противоречивости этой удивительной натуры. И с первого взгляда он
исполнился сочувствием и нежностью к этой прекрасной и, как показалось
ему, страдающей женщине.
«Вчера я в первый раз был у Панаева, —
писал он в Ревель 16 ноября, — и, кажется, влюбился в жену его. Она
славится в Петербурге. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма
донельзя». А. Я. Панаева. Акварель К. Горбунова (?). 40-е годы XIX в.
Радушно, ласково встречала Авдотья
Яковлевна в своем доме этого застенчивого юношу, которого сам Белинский
называл гением. Но не похвалами Достоевскому объяснялась ее
приветливость. Она видела, как робко входил он в комнату, как беспокойно
перебегали с предмета на предмет его опущенные серые глаза, как нервно
подергивались губы, и женским своим чутьем понимала, что, несмотря на
все успехи, новоявленному светилу живется нелегко, сиротливо, одиноко и
что он чувствует себя потерянным в большом незнакомом обществе. Она
старалась ободрить его, шутила с ним. И эта милая ее заботливость рвала
ему сердце. Благодарность мешалась с отчаянием оттого, что так же
ласково, так же весело и вместе слегка надменно встречала она и многих
других. Хотелось кинуться к ней, упасть к ее ногам и попросить жалобно:
«Не привечивайте вы их всех, Авдотья Яковлевна. Привечивайте только
меня, меня одного».
Уходя от Панаевых чуть не последним, он с трудом поднимался со стула. Так бы все сидел и смотрел без конца на нее, на красавицу…
Домой шел через силу. Через силу
взбирался к себе по лестнице. И скорее — за рукопись, к недописанной
странице похождений почтеннейшего Якова Петровича Голядкина, ибо ничто
так не успокаивало, ничто так не целило, как работа. |