Лето 1845 года Достоевский проводил у
брата в Ревеле. Как и год назад, бродили они вдвоем по узким ревельским
улочкам. Михаил Михайлович все так же жаловался на скудность жалованья,
скуку провинциальной жизни, читал свои стихи и отрывки из перевода
Шиллерова «Дона Карлоса». И здесь, в сонном и неизменном Ревеле,
Достоевский еще отчетливее ощущал, как разительно переменилась в
короткое время собственная его судьба. Он точно поднялся на огромную
высоту, точно смотрел теперь на мир откуда-то сверху — еще вчера никому
неведомый офицеришка, каких тысячи, а теперь в глазах умнейших и
просвещеннейших людей России — гордость и надежда отечественной
литературы.
Он привез брату на прочтение рукопись
«Бедных людей». Не уставая, пересказывал свои недавние беседы с
Белинским, с которым в несколько недель сблизился и сдружился.
Рассказывал и о новом своем романе, который только что начал — «Двойник,
или Приключения господина Голядкина». Обещал, что новый роман будет еще
лучше и, во всяком случае, куда оригинальнее «Бедных людей».
Михаил Михайлович гордился братом,
глядел на него радостно и восхищенно. Он-то всегда знал, что Федор
человек необыкновенный, он всегда верил в него и не только пятьюстами
карепинскими рублями, но головою готов был поручиться, что Федор станет
большим, знаменитым писателем. Михаил и сам, быть может, не подозревал,
как всегдашняя эта его вера и всегдашнее стремление понять брата,
разделить его мысли и облегчить его горести укрепляли и поддерживали
Федора в трудные времена. Рядом с Михаилом Федор никогда не ощущал той
страшной тоски, той заброшенности и сиротливости, что порою отравляли
петербургскую его жизнь. И теперь, когда он вступил на новую дорогу, еще
неизведанную и, конечно же — он прекрасно понимал это, — ох, какую
нелегкую, Федор при встрече с братом и потом, при расставании с ним,
испытывал чувства особенно нежные и тревожные.
«Драгоценнейший друг мой!.. — писал он
Михаилу на другой же день по возвращении в столицу. — Привыкнув с вами и
сжившись так, как будто бы я целый век уже вековал в Ревеле, мне
Петербург и будущая жизнь петербургская показались такими страшными,
безлюдными, безотрадными, и необходимость такою суровою, что если б моя
жизнь прекратилась в эту минуту, то я, кажется, с радостию бы умер. Я,
право, не преувеличиваю… Сегодня, проснувшись в восемь часов, я увидел
перед собой моего человека. Порасспросил его. Все как было; по-старому.
Квартира моя слегка подновлена. Григоровича и Некрасова нет еще в
Петербурге, а известно лишь по слухам, что они явятся разве-разве к
15-му сентября, да и то сомнительно… Я отправился по делам и ровно
ничего не сделал. Познакомился с журналами, поел кое-что, купил бумаги и
перьев — да и кончено. К Белинскому не ходил. Намереваюсь завтра
отправиться, а сегодня я страшно не в духе… Ах, брат, ты не поверишь,
как бы я желал теперь хоть два часочка еще пожить вместе с вами. Что-то
будет, что-то будет впереди? Я теперь настоящий Голядкин, которым я,
между прочим, займусь завтра же… Голядкин выиграл от моего сплина.
Родились две мысли и одно новое положение…»
Начальник и подчиненные. Рисунок П. Федотова. 40-е годы XIX в.
Как всю прошлую зиму и весну он жил
только печалями и заботами Макара Девушкина и Вареньки Доброселовой, так
теперь изрядную часть собственного его существования составляли
страдания безумного чиновника Якова Петровича Голядкина. Прозвание его
произвел он от слова «голядка» — что значит «голь», «бедняк». И в одном
из писем к брату прямо назвал своего «Двойника» исповедью. Нет,
разумеется, не впрямую, а в форме иронической и причудливой, но и здесь
он писал о себе. Он писал о том сокровенном, что таится в глубинах души
всякого бедняка, — о мучительной робости, подозрительности, болезненной
гордости, ежеминутно уязвляемой действительными и мнимыми обидами.
О, его господин Голядкин был горд,
весьма и весьма горд! «Полуслов не люблю; мизерных двуличностей не
жалую; клеветою и сплетней гнушаюсь. Маску надеваю лишь в маскарад, а не
хожу с нею перед людьми каждодневно», — так говорил Яков Петрович
Голядкин. Но притом он никого, решительно никого не задевал. Напротив,
он всегда готов был уступить, он даже рад уступить — только чтобы не
очень уж его самого-то прижимали, чтобы уж не совсем затирали в грязь,
как поганую ветошку. А то ведь и он может обидеться — обидеться и…
промолчать. Потому как нет у него другой защиты, кроме смирения. «Как
увидят, что я ничего не протестую и совершенно смиряюсь, с смирением
переношу, так и отступятся, сами отступятся, да еще первые отступятся».
Он терпит, он сносит. Прощает все обиды. Держится до той самой минуты,
пока толчками в спину выпроваживают его из дома Олсуфия Ивановича
Берендеева… Тут уж он решительно не в силах терпеть. Тут уж он готов
отвечать ударом на удар, готов пустить в ход интригу, со своей стороны
вести подкоп и надеть маску. Да только поздно! Судьба господина
Голядкина уже решена. «Дело сделано, кончено, решение скреплено и
подписано…»
В одном из тихих петербургских
закоулков, в самой что ни на есть обыкновенной чиновничьей прихожей
случилось ничтожное и, на первый взгляд, даже забавное происшествие. А в
душе бедняка разыгралась трагедия — да еще какая!.. Вечерние тени. Набросок к картине П. А. Федотова «Игроки». 1851 г.
Ненастной ноябрьской ночью бежит по
пустынным столичным улицам господин Голядкин. С позором изгнанный из
дома статского советника Олсуфия Ивановича Берендеева, потрясенный и
убитый, не чуя под собою ног, бежит Яков Петрович от Измайловского моста
к себе, в Шестилавочную улицу. Вооруженная ветром, дождем и мокрым
снегом жестокая ночная непогода точно бы старается довершить дело врагов
господина Голядкина, пронимая его до костей, залепляя ему глаза,
продувая со всех сторон и сбивая с пути и с последнего толка… Человек
самый обыкновенный, человек как и все, человек не хуже других, Голядкин
вздумал было искать руки Клары Олсуфьевны, дочери статского советника
Олсуфия Ивановича Берендеева. Увы, Голядкину предпочли некоего
счастливого юношу — столько же делового, сколько и благонравного,
который к тому же доводился племянником Андрею Филипповичу, начальнику
отделения в том самом департаменте, где служил Голядкин. Яков Петрович
не хотел сразу сдаться, Яков Петрович вздумал хоть тут-то, хоть раз в
жизни постоять за себя! Что же? Его попросту и весьма неблагородно
спустили с лестницы. И вот, гонимый стыдом и отчаянием, поспешая вдоль
пустынных улиц, безмолвие которых нарушал лишь вой ветра, тоненький
скрип фонарей да журчание и хлестание воды, стекавшей с крыш, крылечек,
желобов и карнизов, в сумятице и мелькании ноябрьской вьюги и хмари
Голядкин видит внезапно — кого бы вы думали? — самого себя! Самого
господина Голядкина, совершенного своего двойника!.. Мутится бедный ум
его, раздваивается сознание. Темные силы собственной души воплощаются
для Голядкина в фигуре двойника. И вот этот-то второй господин Голядкин,
господин Голядкин-младший в больном воображении Голядкина-старшего
точно бы в самой действительности принимается отчаянно интриговать,
изворачиваться, подличать, вести подкоп и надевать маску. Он мучает,
теснит и, наконец, вовсе вытесняет Голядкина из жизни — в сумасшедший
дом…
Вечерние тени. Набросок к картине П. А. Федотова «Игроки». 1851 г.
Нет, вовсе не то важно, что безумие
Голядкина — болезнь. Куда важнее, что такие вот тяжкие, порой
нестерпимые душевные муки сносит всякий бедняк, возмечтавший сохранить в
этом мире хоть крупицу своего человеческого достоинства.
В «Бедных людях» Достоевский заставил
героев самих рассказать свою жизнь — со всеми ее мелочными
подробностями. В «Двойнике» он стремился как бы распахнуть настежь
людскую душу — чтобы невидимые, неуловимые, казалось бы, внутренние
движения ее запечатлеть, вытащить на свет Божий. А средством
запечатлеть, словесно выразить как раз и было безумие героя. В безумном
мозгу Голядкина обретали очертания, получали краски и голоса
невещественные, невидимые никому, но такие жестокие, такие привычные
душевные страдания бедного маленького человека.
Небывалый сюжет, разработка смелая,
острая до дерзости… Будущее не сулило Якову Петровичу Голядкину столь
привычной и милой его сердцу безвестности. Литературная судьба его
обещала быть громкой — либо решительным успехом, либо совершенным
падением… Нет, именно успехом! Автор «Двойника» верил в это. «Голядкин
выходит превосходно; это будет мой chef-d’œuvre…» |