Месяц бежал за месяцем, год шел за годом,
политический штиль сменялся штормом (в Европе вспыхивали и затухали
революции), а продолжавший жить в Петербурге Федор Иванович с его
безукоризненным французским языком каждый вечер блистал в столичных
гостиных, очаровывая дам и поражая собеседников своими остротами и
точностью и глубиной политических прогнозов. Очевидец вспоминал, что
«появление Тютчева в гостиной всегда вызывало в обществе приятное
волнение». Его остроты пользовались
успехом и передавались из уст в уста, не выходя, впрочем, за пределы
узкого круга петербургской аристократии. Сам государь Николай Павлович,
когда рассказывал о своих любовных похождениях, предпочитал пользоваться
удачным термином, который придумал Федор Иванович: мимолетные увлечения
и непродолжительные связи с доступными дамами царь называл «des
bluettes» — «васильковыми дурачествами». Именно Тютчева изобразил Толстой в образе дипломата Билибина в романе «Война и мир»:
«И канцлер и наш посланник в Вене знали
его и дорожили им. Он был не из того большого количества дипломатов,
которые обязаны иметь только отрицательные достоинства, не делать
известных вещей и говорить по-французски для того, чтобы быть очень
хорошими дипломатами; он был один из тех дипломатов, которые любят и
умеют работать, и, несмотря на свою лень, он иногда проводил ночи за
письменным столом. Он работал одинаково хорошо, в чем бы ни состояла
сущность работы. Его интересовал не вопрос "зачем?”, а вопрос "как?”. В
чем состояло дипломатическое дело, ему было все равно; но составить
искусно, метко и изящно циркуляр, меморандум или донесение — в этом он
находил большое удовольствие. Заслуги Билибина ценились, кроме
письменных работ, еще и по его искусству обращаться и говорить в высших
сферах.
Билибин любил разговор так же, как он
любил работу, только тогда, когда разговор мог быть изящно-остроумен. В
обществе он постоянно выжидал случая сказать что-нибудь замечательное и
вступал в разговор не иначе, как при этих условиях. Разговор Билибина
постоянно пересыпался оригинально-остроумными, законченными фразами,
имеющими общий интерес. Эти фразы изготовлялись во внутренней
лаборатории Билибина, как будто нарочно портативного свойства, для того
чтобы ничтожные светские люди удобно могли запоминать их и переносить из
гостиных в гостиные. И действительно, les mots de Bilibine se
colportaient dans les salons de Vienne <отзывы Билибина расходились
по венским гостиным>, как говорили, и часто имели влияние на так
называемые важные дела.
Худое, истощенное, желтоватое лицо его
было все покрыто крупными морщинами, которые всегда казались так
чистоплотно и старательно промыты, как кончики пальцев после бани.
Движения этих морщин составляли главную игру его физиономии. То у него
морщился лоб широкими складками, брови поднимались кверху, то брови
спускались книзу, и у щек образовывались крупные морщины. Глубоко
поставленные, небольшие глаза всегда смотрели прямо и весело».
В этом портрете есть только одна, но
существенная неточность: Тютчев умел, но, в отличие от Билибина, никогда
не любил работать и сам признавал свою «чудовищную лень». Именно лень и сыграла с ним злую шутку.
В аристократическом Петербурге никто не
умел говорить так хорошо, как Федор Иванович, и не было никого, кто был
бы так умен. Его изумительная проницательность восхищала окружающих,
удивленных «поразительной меткостью его предсказаний». Его уму было присуще свойство «охватывать борьбу во всем ее исполинском объеме и развитии».
Революции в Европе 1848-1849 годов, стремительный бег событий и
крушение политической системы, остававшейся незыблемой на протяжении
трех десятилетий, — все это ощутимо усилило потребность не только
властей, но и общества в глубоком анализе постоянно меняющейся ситуации.
Нужны были долгосрочные прогнозы — и Тютчев откликнулся на вызов
времени.
Под непосредственным впечатлением от
революционных событий в Западной Европе он на французском языке
продиктовал Эрнестине Федоровне текст записки, которая впоследствии
получила название «Россия и Революция». Ее публикация за пределами
России произвела сенсацию и принесла автору европейскую известность.
Записка диктовалась быстро, буквально на одном дыхании, — и 12 апреля
1848 года работа была завершена. Тютчев понимал, что ему довелось
наблюдать конец важнейшего этапа европейской и мировой истории. Доселе
даже очень прозорливые мыслители смотрели на ход истории исключительно с
точки зрения Запада, который, хотя и признавал материальные силы
России, решительно отказывал ей в праве влиять на мировые процессы.
Тютчев оспорил это положение и взглянул на ситуацию с другой стороны.
Российская империя — это неотъемлемая часть единого органического
целого, и европейский Запад составляет лишь половину этого великого
целого. Отныне с европоцентризмом должно быть покончено.
Федор Иванович был энциклопедически
образованным человеком и понимал, что ход истории можно попытаться
объяснить сменой доктрин или принципов — именно так объясняли его
представители немецкой идеалистической философии. Но он осознавал
ограниченность подобных воззрений, ибо знал, что в истории есть еще и
противоположные интересы, — и уже появились мыслители, объясняющие все
исторические события, исходя из борьбы различных материальных интересов.
Однако и этот взгляд на вещи не позволял дать исчерпывающее объяснение
происходящим революциям, которые в тот момент еще не были завершены.
Тютчев взглянул на ситуацию в ее
незавершенности, абстрагировался от вещей и обстоятельств не очень
существенных и осознал важнейшее противоречие своего времени. Он
предельно упростил уравнение со множеством неизвестных и сделал смелый
вывод: «Давно уже в Европе существуют только две действительные силы —
Революция и Россия». Революция не может стать объединяющим началом, а
старый европейский мир показал свою неспособность "создать что-либо
такое, что могло бы быть принято европейским обществом как законная
власть”». Такую власть может
предложить лишь Россия. Не исключено, что противостояние революционной
Европы и консервативной России может закончиться тем, что Российская
империя обуздает революцию и создаст «Великую Греко-Российскую Восточную
Державу», столицей которой станет древний Царьград. Один из
исследователей увидел в этом выводе просто утопию, другой —
историософское мифотворчество поэта.
Для Тютчева все сферы жизни общества были
пронизаны политикой: политика охватывала всё и относилась ко всему.
Однако заключение, к которому пришел дипломат Тютчев, не имело
непосредственного отношения к практическим нуждам российской внешней
политики. Это была своеобразная игра ума мыслителя, идеологию которого
один из его оппонентов очень точно назвал «политическим пантеизмом».
Более того, это был абстрактный вывод философа, пожелавшего стать
политическим мыслителем, осознавшего важнейшую историческую альтернативу
своей эпохи и постигшего тот практически недостижимый предел, к
которому всегда будет стремиться императорская Россия в ее неизбежном
противостоянии революционному Западу.
«Мой муж полагает, что пора, наконец, и
друзьям, и недругам нашим понять ту очевидную истину, что Россия
защищает прежде всего не собственные интересы, а принцип власти, который
она представляет всегда и повсюду, — объясняла Эрнестина взгляды
Тютчева, — и что принцип этот столь неотъемлем от ее сущности, что она,
если так можно выразиться, обречена всегда и повсюду поддерживать и
защищать всякую законную власть — до тех пор, по крайней мере, пока эта
защита и поддержка будет возможна. Но несомненно также и то, если эта
власть окажется неспособной к дальнейшему существованию, Россия будет
обязана, во имя того же принципа, взять власть в свои руки, дабы не
уступить ее Революции. Всякий беспристрастный ум поймет, что именно в
этом и заключается разгадка всей русской истории за последние 150 лет».
Федор Иванович не остановился перед
крайними выводами. Он предсказал неизбежность войны России с Западной
Европой и предположил, что будущее чревато распадом Австрийской империи.
Россия поглотит ее славянские земли и осуществит соединение двух
церквей — православной и католической. Эту мысль Тютчев сформулировал в
другой своей записке, «Папство и Римский вопрос». В истории Европы
настанет новая эра: «…православный император в Константинополе,
повелитель и покровитель Италии и Рима; православный папа в Риме,
подданный императора». Такова итоговая
тютчевская формула. Федор Иванович предполагал подробно обосновать ее в
трактате «Россия и Запад», работа над которым велась в 1848—1849 годах.
«Россия и Революция» и «Папство и Римский вопрос» мыслились автором как
отдельные главы этого большого труда.
Изменение в служебном положении нашего
героя предоставило ему удобный случай заняться этим обширным замыслом. 1
февраля 1848 года Тютчев был назначен чиновником особых поручений V
класса и старшим цензором при Особой канцелярии Министерства иностранных
дел. Новое назначение позволяло надеяться на скорое получение
очередного чина, и действительно уже 5 мая он его получил и стал
статским советником. Должность
старшего цензора давала возможность беспрепятственно — по долгу службы —
знакомиться с любыми западноевропейскими книжными новинками, не
исключая и тех, что были запрещены в России. У Федора Ивановича появился
уникальный шанс быть одновременно востребованным как властями, так и
думающей частью европейского общества. Он мог бы составить себе
общеевропейскую известность в качестве политического писателя. Именно к
такому выводу пришел причастный к миру журналистики барон Карл фон
Пфеффель, родной брат Эрнестины Федоровны. Дело было за малым. Следовало
просто приложить немного усилий и дать себе труд изложить на бумаге
собственные мысли, но Тютчеву был физически неприятен сам факт писания, —
и он не воспользовался своим даром.
Предоставим слово Эрнестине Федоровне:
«Тютчев ненавидит писать, он удовлетворяется тем, что, набросав нечто
вроде перечня своих идей, он затем развивает их, диктуя мне. Я не устаю
удивляться точности его выражений, возникающих в совершенно законченном
виде, — кажется, будто он читает их в открытой книге. Ни задержки, ни
колебания, ни единой запинки — это поток, который течет легко и
свободно. Но если даже ему и присущ дар политика и литератора, то нет на
свете человека, который был бы менее, чем он, пригоден к тому, чтобы
воспользоваться этим даром. Эта леность души и тела, эта неспособность
подчинить себя каким бы то ни было правилам ни с чем не сравнимы. Его
здоровье, его нервозность, быть может, порождают это постоянное
состояние подавленности, из-за которого ему так трудно делать то, что
другой делает, подчиняясь требованиям жизни и совершенно незаметно для
себя. Это светский человек, оригинальный и обаятельный, но надо
признаться, рожденный быть миллионером, чтобы иметь возможность
заниматься политикой и литературой так, как это делает он, то есть как
дилетант. К несчастью, мы отнюдь не миллионеры…»
Это был приговор, который вынесла любящая женщина. «Чаровник»,
«Любимый», «Любимчик» — так Эрнестина Федоровна именовала мужа в
письмах, однако эмоции не сказались на ее способности трезво его
оценивать.
Жена Федора Ивановича не просто привыкла к
России, она полюбила эту страну Ей очень нравилась деревенская жизнь в
Овстуге, и она готова была навсегда переселиться в это имение и
встретить там старость. Но Федор Иванович и слышать не хотел об этом. С
одной стороны, он был безразличен к судьбе родового имения и у него
совершенно отсутствовала «шишка собственности», с другой — просто
физически не мог «существовать без газет, без новостей и впечатлений!». Каждое лето Эрнестина Федоровна проводила несколько месяцев в деревне, а затем возвращалась «к ярму петербургской жизни».
В 1849 году это возвращение было омрачено неожиданной утратой: за
границей скончалась графиня Нессельроде. Федор Иванович потерял женщину,
с которой его связывали на редкость приязненные отношения: в течение
нескольких лет он был украшением салона графини Марии Дмитриевны и
пользовался ее неизменной поддержкой. Тютчев принадлежал к чрезвычайно
узкому кругу избранных друзей хозяйки первого по своей значимости
великосветского салона столицы. Для этих немногих графиня была, по
словам лицейского товарища Пушкина и очень крупного чиновника барона
Модеста Андреевича Корфа, «везде и во всех случаях, самым верным,
надежным и горячим, а по положению своему и могущественным другом.
Сколько вражда ее была ужасна и опасна, столько и дружба — я испытал это
на себе многие годы — неизменно заботлива, охранительна, иногда даже до
ослепления и пристрастия». Смерть
супруги государственного канцлера глубоко поразила Тютчевых. Федора
Ивановича едва не хватил удар. Через две недели после погребения
Эрнестина Федоровна написала брату: «…и вот отныне мой муж поистине стал
сиротой в Петербурге. Вообще теперь наше пребывание во многом потеряло
свою привлекательность из-за смерти или отсутствия многих из тех, кто
составлял наш узкий дружеский круг».
Прошла молодость, и светская жизнь
превратилась для Эрнестины Федоровны в непосильную тяжесть, которая
усиливала раздражение от того, что «Любимчик» органически связан с
ежедневным пребыванием в свете. Интересы супругов пришли в столкновение.
Конфликт вызревал медленно и подспудно.
Сначала Эрнестина Федоровна, которой приходилось думать о будущем
шестерых детей, лишь подтрунивала над отсутствием деловой хватки у мужа:
«Если бы вы только знали, какие огромные возможности умножить свое
состояние кроются в этой стране для здравомыслящего человека,
обладающего некоторым деловым чутьем. Мы же ничего не делаем, мы только
тратим, потому что мой муж, давая прекрасные советы другим, не может
придумать ничего такого, что было бы выгодно для его собственной семьи.
Он похож на знаменитых врачей, которых приглашают для консультации в
безнадежных случаях, благодаря точности их диагнозов, но лечить
хронические заболевания им скучно, а потому, несмотря на все свои
знания, они не могут разобраться даже в подагре. Семья для него —
заболевание хроническое и неизлечимое, — таким образом, в отношении нас
он не в счет». Это было написано
весной 1850 года. А уже осенью в письме Эрнестины Федоровны появились
новые нотки: она сообщила брату, с которым всегда делилась сокровенным, о
своем желании на несколько месяцев уехать за границу без мужа. Что же
случилось за эти пять месяцев? Между двумя этими письмами произошло
событие, изменившее жизнь и судьбу нашего героя. Он познакомился с
Еленой Денисьевой…
Летом 1850 года у Тютчева была надежда
получить «курьерскую дачу» и побывать в Германии. Однако курьерская
экспедиция, которая ему была твердо обещана и на которую он так
рассчитывал, не состоялась. Возникли какие-то затруднения, но уже не
было графини Марии Дмитриевны, чтобы их разрешить, сам же Федор Иванович
не смог с ними справиться и отказался от своих прав на поездку. Лето
ему суждено было провести в Петербурге. Эрнестина Федоровна заметила
возбуждение мужа, но приписала его тому состоянию ожидания, в котором он
обычно находился накануне отъезда на Запад. «Пытаясь обмануть свою
потребность в перемене мест, он две недели разъезжал между Петербургом и
Павловском. Он нанял себе комнату возле Вокзала и несколько раз
оставался там ночевать, но мне кажется, что с этим развлечением уже
покончено и теперь мы перейдем к чему-нибудь новому. Я слышу разговоры о
поездке на Ладожское озеро, которая продлится 4 дня, а потом он,
вероятно, отправится ненадолго в Москву, чтобы повидаться с матерью, а
там наступит осень, и все встанет на свои места». Увы, все на свои места не встало.
Комната возле Вокзала была снята для
встреч с Лелей — Еленой Александровной Денисьевой, которая была моложе
Тютчева на 23 года. Девушка рано осталась без матери и жила на попечении
тетки Анны Дмитриевны Денисьевой, инспектрисы Смольного института
благородных девиц. Служебная квартира инспектрисы находилась в Смольном,
и ее племянница Лёля, хотя формально и не была смолянкой, имела
возможность посещать занятия в институте. Дочь отставного майора,
лишенного права на повышение в чине за вызов на дуэль своего полкового
командира, росла и воспитывалась вместе с девушками из высшего общества.
Более того, благодаря положению своей тетки она пользовалась гораздо
большей свободой, чем они.
В ведении Анны Дмитриевны находился тот
самый класс, в котором обучались Дарья и Екатерина Тютчевы. Федор
Иванович, навещая своих дочерей-смолянок, часто посещал и их
инспектрису, где и познакомился с ее племянницей. Один из родственников
оставил воспоминания о Лёле в ту пору: «Ученье ее шло вообще очень
неправильно и главнейше ограничивалось только усвоением французского
языка; но природа одарила ее большим умом и остроумием, большою
впечатлительностью и живостью, глубиною чувства и энергией характера, и
когда она попала в блестящее общество, она и сама преобразилась в
блестящую молодую особу, которая при своей большой любезности и
приветливости, при своей природной веселости и очень счастливой
наружности всегда собирала около себя множество блестящих поклонников».
Лёля рано начала выезжать в свет и
пользовалась большим успехом. Однако рассчитывать на блестящую партию ей
не приходилось. Майорская дочка была бесприданницей. В свет она
выезжала вместе с теткой. Вместе они бывали и у Тютчевых. «Денисьевы,
тетка и племянница, обедают у нас завтра», — писала Эрнестина Федоровна
Анне Тютчевой. Анна Дмитриевна любила играть в карты, не обременяла племянницу неусыпным надзором и не следовала пушкинскому совету:
Вы также, маменьки, построже
За дочерьми смотрите вслед:
Держите прямо свой лорнет!
Не то… не то, избави Боже!
Лёля Денисьева вращалась в
аристократическом кругу и пользовалась немыслимой для барышни из высшего
общества свободой. Тетка нередко оставляла ее подолгу гостить в разных
богатых домах — у людей, с которыми она не была связана родственными
узами. Это противоречило существовавшим в дворянском обществе правилам
поведения. Смолянка могла остаться погостить в семье своей институтскои
подруги, а молодая девушка — у близких родственников. Лёля же бывала в
гостях у тех, кто не был ее родственником и чью репутацию нельзя было
назвать безупречной.
Одним из таких домов был семейный дом
Александра Гавриловича Политковского, в свое время имевшего славу
русского Монте-Кристо. Политковский не имел состояния, но щедрою рукой
«сыпал золотом» и устраивал роскошные приемы. В его доме велась крупная
карточная игра, в которой не гнушались принимать участие даже
генерал-адъютанты императора и начальник штаба корпуса жандармов генерал
Дубельт, однако там избегали бывать люди щепетильные. Лишь после
скоропостижной смерти Александра Гавриловича выяснилось, что он
растратил более миллиона рублей из средств, предназначенных для помощи
увечным и заслуженным воинам. Были и другие дома в Петербурге, где
постоянно собирались литераторы, актеры, музыканты и где свободно бывала
Лёля, но куда девицам на выданье путь был заказан.
В одном из таких домов Елена Денисьева
познакомилась с беллетристом графом Владимиром Александровичем
Соллогубом. По осторожному предположению родственника Лёли, этот
покоритель женских сердец «имел на нее нехорошее влияние».
Можно лишь догадываться, в чем оно заключалось. Тютчев — уже после
смерти Елены Александровны — однажды малодушно предпринял попытку к
самооправданию перед родственником и в этом контексте помянул автора
«Тарантаса» графа Соллогуба, своего светского знакомого и записного
волокиту:
«Феодор Иванович указывал, что Лёле было
уже двадцать пять лет, когда они сошлись между собою, что она много
вращалась и прежде в таком легкомысленном и ветреном обществе, какое
собиралось у Политковских или у графа Кушелёва-Безбород ко, где всегда
была окружена массою поклонников, в числе которых был и такой сердцеед,
как граф Владимир Александрович Соллогуб, и т. д.».
Итак, великий русский поэт познакомился с
молодой женщиной. Она не была для него ни дамой полусвета, ни невинной
барышней. Всё началось как заурядное «васильковое дурачество». Возле
Вокзала в Павловске была снята комната, где Тютчев иногда оставался
ночевать. «Увлечению этому, как говорили, не только не
противодействовала, а, скорее, даже напротив — содействовала его супруга
Эрнестина Феодоровна, не думая, чтобы с этой стороны могла ей грозить
какая-либо серьезная опасность, и видя в нем весьма полезный громоотвод
против других увлечений более зрелыми и более, по ее мнению, опасными
красавицами большого света, за которыми тогда ухаживал Феодор Иванович.
Поклонение женской красоте и прелестям женской натуры было всегдашней
слабостью Феодора Ивановича с самой ранней его молодости, -поклонение,
которое соединялось с очень серьезным, но обыкновенно недолговечным и
даже очень скоро преходящим увлечением тою или другою особой. Но в
данном случае его увлечение Лелею вызвало с ее стороны такую глубокую,
такую самоотверженную, такую страстную и энергическую любовь, что она
охватила и все его существо, и он остался навсегда ее пленником, до
самой ее кончины. Зная его натуру, я не думаю, чтобы он за долгое время
не увлекался кем-нибудь еще, но это были мимолетные увлечения, без
всякого следа, Лёля же несомненно привязала его к себе самыми крепкими
узами»{207}.
Узы были действительно крепкими. 20 мая
1851 года у Тютчева и Денисьевой родилась дочь Елена, Лёля-маленькая.
История получила широкую огласку: слишком заметное положение в свете
занимали как камергер высочайшего двора, так и инспектриса Смольного
института. Скандал едва не повлиял на судьбы Екатерины и Дарьи Тютчевых.
Начальница Смольного института госпожа Леонтьева, озабоченная
подмоченной репутацией своего учебного заведения, начала интриговать
против сестер-смолянок, стремясь всеми правдами и неправдами их удалить
из института, и только обширные связи их отца в высших сферах помешали
ей довести дело до конца. Однако всем Тютчевым эта интрига попортила
много крови. Эрнестина Федоровна была искренне убеждена, что «испытала
бы некоторое удовольствие при виде того, как четвертуют несчастную Леонтьеву».
Начальница отыгралась на беззащитной
инспектрисе. Анна Дмитриевна Денисьева была вынуждена покинуть свое
место, получив, впрочем, очень большую для того времени пенсию — три
тысячи рублей в год. На эти деньги они с Лелей впоследствии и жили.
«…При всех исключительных качествах своего ума, при всем своем
поэтическом даровании и основательном, высоком и многостороннем
утонченном даровании и основательном, высоком и многостороннем
утонченном образовании и при всей ни с чем не сравнимой прелести и
обаятельности своей беседы, Феодор Иванович был все-таки большой эгоист и
никогда даже не задавался вопросом о материальных условиях жизни Лёли,
которая все время жила на счет своей тетушки — maman, живя у нее и с
нею», — вспоминал их родственник.
Отставной гусарский майор Денисьев,
георгиевский кавалер и обладатель Золотого оружия «За храбрость»,
проклял дочь и едва не вызвал Тютчева на дуэль. Молва утверждала, что
Федор Иванович, дабы избежать неприятностей, поспешил уехать за границу.
Однако документы не подтверждают эти слухи. Тяжелее всех пришлось Елене
Александровне. Общество от нее отвернулось, а бывшие подруги, за
исключением одной, покинули ее. Денисьева искала и нашла свое утешение в
религии, усердно молилась, пожертвовала все имевшиеся у нее драгоценные
вещи на украшение иконы Божьей Матери в соборе всех учебных заведений
близ Смольного монастыря. И относительное успокоение ей было ниспослано.
Реальный мир остался неизменным, но
отношение к нему Елены Александровны изменилось радикально. Точнее,
молодая женщина придумала свой собственный мир, центром которого стал
Федор Иванович. «Мой боженька» — так
называла она Тютчева и только себя считала его подлинной женой. Трагизм
ситуации усиливался ошибочным мнением Денисьевой, что ее избранник
состоит с Эрнестиной Федоровной в третьем по счету браке, а не во втором, как
это было в действительности. (Не исключено, что поэт сознательно ввел
возлюбленную в заблуждение.) Различие было принципиальным, ибо по
канонам Православной церкви четвертый брак не мог быть разрешен. Даже
развод Тютчева с женой или ее смерть не дали бы Елене Александровне
возможности узаконить свои отношения с отцом ребенка. О том, что она
была в этом убеждена, свидетельствует в воспоминаниях муж ее сводной
сестры: «Богу угодно было, — говорила она мне, — возвеличить меня таким
браком, но вместе и смирить меня, лишив нас возможности испросить на
этот брак церковное благословение, и вот я обречена всю жизнь оставаться
в этом жалком и фальшивом положении, от которого и самая смерть
Эрнестины Федоровны не могла бы меня избавить…» Положение
же Эрнестины Федоровны не было жалким, но тоже было фальшивым: все
знали о связи ее мужа с Лелей Денисьевой. Еще в конце лета 1850 года
Тютчевы переехали в новую просторную квартиру на Невском проспекте у
Аничкова моста, но из-за безденежья не смогли приобрести новую мебель
для гостиной. Обсуждая эту проблему с братом, Эрнестина Федоровна
грустно заметила: «Боюсь, что ради гостиной нам придется совершить
безумство, а настроение у нас обоих такое не легкомысленное, что, боюсь,
пострадает от этого гостиная…» В этой
квартире, местоположение которой так нравилось госпоже Тютчевой, они
прожили почти два года. 27 мая 1852 года Тютчевы покинули Петербург и
отправились в Овстуг. Федор Иванович выдержал в деревне лишь до конца
июня и поспешил вернуться в Петербург. Его жена с детьми, кроме
учившегося в пансионе Дмитрия, осталась зимовать в Овстуге. Это был
фактический разъезд супругов. Благопристойность была сохранена,
супружеские отношения — нет. Разлука продолжалась шесть месяцев.
Вернемся к событиям годичной давности — к
тому моменту, когда Лёля только что родила от Тютчева дочь Елену. Мы не
знаем, как реагировала Эрнестина Федоровна на появление у ее мужа
внебрачного ребенка. Однако достоверно известно, что Федор Иванович был в
это время в разлуке с женой, и вряд ли эта разлука была случайной. Его
письма, адресованные Эрнестине Федоровне, обширные выписки из которых я
приведу ниже, дают представление о характере поэта, о его отношении к
жене, о бушевавшей в семье Тютчевых буре… Как это ни покажется странным,
но в поведении поэта не было «ни лжи, ни раздвоенья». Его натура
органически сочетала вещи абсолютно несочетаемые — не желая прерывать
своих отношений с Лелей, он стремился не просто сохранить семью, что
было бы поступком обыденным и заурядным, но жаждал удержать
привязанность своей дорогой Нести. Отношения поэта с женой и с Лелей
меньше всего могут быть представлены, как банальный любовный
треугольник, тремя вершинами которого были немолодой мужчина, его
молоденькая любовница и постылая жена. Тютчев отличался от Стивы
Облонского из «Анны Карениной» или Бузыкина из «Осеннего марафона» не
только масштабом своей личности, но и своего рода уникальным отношением к
жене. И для Стивы Облонского, и для Бузыкина их законные жены были
только обузой, к которым они испытывали единственное чувство — чувство
вины, Бузыкин в большей, а Облонский — в меньшей степени. Тютчеву же
Эрнестина Федоровна была необходима, и он воспринимал ее присутствие в
своей жизни как предначертание судьбы, как Провидение. Ни при каких
условиях он не мог и не хотел с ней расставаться.
Итак, я предоставляю слово Федору
Ивановичу и напоминаю, что 20 мая 1851 года, то есть за полтора месяца
до написания первого из этих писем жене, у него родилась внебрачная
дочь.
«Что же произошло в твоем сердце, если ты
стала сомневаться во мне, если перестала понимать, перестала
чувствовать, что ты для меня — всё, и что в сравнении с тобою
все остальное — ничто? — Я завтра же, если это будет возможно, выеду к
тебе. Не только в Овстуг, я поеду, если это потребуется, хоть в Китай,
чтобы узнать у тебя, в самом ли деле ты сомневаешься и не воображаешь ли
ты случайно, что я могу жить при наличии такого сомнения? Знаешь, милая
моя кисанька, мысль, что ты сомневаешься во мне, заключает в себе нечто
такое, что способно свести меня с ума.
Итак, любовь моя к тебе — лишь вопрос
нервов, и ты говоришь мне этот вздор с выражением покорной убежденности.
Известно ли тебе, что со времени твоего отъезда я, несмотря ни на что, и
двух часов сряду не мог считать твое отсутствие приемлемым… Напрасно я
упрекаю себя в малодушии, в безумии, в болезни, в чем угодно. Ничто не
помогает. Это сильнее меня. Я с горьким удовлетворением почувствовал в
себе что-то, что незыблемо пребывает, несмотря на все немощи и все
колебания моей глупой натуры. А знаешь, что еще больше разбередило этот
цепкий инстинкт — столь же сильный, столь же эгоистичный, как инстинкт
жизни?.. Скажу тебе без обиняков. Это предположение, простое
предположение, что речь шла о необходимости сделать выбор (курсив мой. — С. Э.), — одной
лишь тени подобной мысли было достаточно, чтобы дать мне почувствовать
бездну, лежащую между тобою и всем тем, что не ты. И конечно, не то
чтобы мне нужно было сделать какое-то открытие на этот счет, — тут
возмутилась гордость моей привязанности к тебе.
Увы, милая моя кисанька, во многом я
бывал неправ… Я вел себя глупо, недостойно… По отношению к одной тебе я
никогда не был неправ, и это по той простой причине, что для меня
совершенно невозможно быть неправым по отношению к тебе…
Итак, я отправляюсь в дорогу — и самым кратчайшим путем… Мне не терпится позавтракать с тобою у тебя на балконе… <…>
До свидания, милая моя кисанька. Твой
бедный старик — старик, очень нелепый; но еще вернее то, что он любит
тебя больше всего на свете».
Через одиннадцать дней Тютчев вновь возвращается к теме разлуки.
«Милая моя кисанька, хочу воспользоваться
одной из своих добрых минут, — минут просветления, для того, чтобы
написать тебе спокойное и рассудительное письмо, такое письмо, которое
ты могла бы прочесть перед моим дагерротипом, не обращая к нему упреков.
Позавчера, в среду, я получил письмо от 4-го, написанное в комнате с
видом в сад и на маленькую церковь, той самой комнате, которую ты
предназначала мне. Но не смею слишком останавливать свои мысли на всем
этом из страха разбудить дремлющее чудовище… Ведь у меня нет
больше твоего всемогущего присутствия, чтобы его успокоить. Да, без тебя
мне многого стоит защищаться от него. В твоем письме разлит тихий
покой, некая безмятежность, которая благотворно на меня подействовала. Я
почувствовал себя живущим в твоих мечтаниях жизнью призрака. Этот вид
существования не противен мне. После всех моих беснований это так
успокаивает меня. Ах, милая моя кисанька, прости мне все те язвительные и
глупые упреки, которыми я тебя осыпал, нарушив свойственную тебе тихую
безмятежность, столь милую для меня, хоть я сам и делаю все от меня
зависящее, чтобы помешать тебе ею наслаждаться. Итак, как раз в то
время, как ты мирно читала покойного господина Карамзина, я, безумец,
своим письмом заронил тревогу в твои мысли. Извещение о моем приезде;
следующей почтой — отмена. Крики, причитания, безумствования. Ну,
согласись, милая моя кисанька, что порой я бываю поистине отвратителен.
Но ты меня любишь, прощаешь меня и жалеешь. И к тому же, ты не можешь
скрыть от самой себя в такие минуты, что и на тебе лежит доля
ответственности за мои сумасбродства. Ведь ты же знаешь, что когда ты
тут, я никогда не кричу так громко…»
Следует подчеркнуть, что летом 1851 года,
несмотря на неоднократные обещания приехать к Эрнестине Федоровне и
детям, Тютчев так и не побывал в Овстуге.
Прошел год. Летом и осенью 1852 года,
когда жена и дети вновь жили в Овстуге, Федор Иванович не торопился
навестить их в своем родовом имении. Он по-прежнему каждый день бывал в
свете, где, несмотря на холеру, блестящие балы и рауты сменяли друг
друга — и камергер Тютчев везде был желанным гостем. Из Петербурга в
Овстуг шли письма, наполненные политическими новостями и светскими
сплетнями, тоской и жалобами на непрекращающуюся разлуку. Наш герой
сетовал как на Эрнестину Федоровну, так и на саму судьбу. Он искренне
недоумевал, почему его роман с Лелей повлиял на его брак и
взаимоотношения с женой. Поэтическая натура легко совмещала то, что в
реальной жизни было несовместимо в принципе, — и Тютчев не мог понять,
почему окружающие не разделяют его чувств.
«Последнее полученное от тебя письмо
всегда при мне до прибытия следующего. Ах, до чего жалки эти временные
облегчения, как все ничтожно и бессильно перед отсутствием. Что за
нелепость и что за измена по отношению к нам самим — эта разлука… Ну,
что же, пусть… Нам доказано теперь, что мы можем жить недели, даже целые
месяцы, в разлуке друг с другом. Остается предположить, что в кармане у
нас обещание, подписанное Господом Богом, что мы проживем по меньшей
мере сто лет… Судьба, судьба!.. И что в особенности раздражает меня, что
в особенности возмущает меня в этой ненавистной разлуке, так это мысль,
что только с одним существом на свете, при всем моем желании, я ни разу
не расставался, и это существо — я сам… Ах, до чего же наскучил мне и
утомил меня этот унылый спутник. <…>
Ах, милая моя киска, я кончаю тем, чем начал… Мы никогда не должны были бы соглашаться на эту разлуку».
Федор Иванович настойчиво хлопотал о том,
чтобы его старшая дочь Анна получила место фрейлины при дворе цесаревны
Марии Александровны. Эрнестина Федоровна жила в деревне и уверяла
родных, что не чувствует себя несчастной. Она понимала, что их
материальные обстоятельства настоятельно требовали строгой экономии,
которой можно было достичь лишь за счет продолжительного деревенского
уединения. Сделать решительный шаг Эрнестину Федоровну подтолкнула
получившая широкую огласку связь ее мужа с Денисьевой. Ее не угнетала
неизбежная скука деревенской жизни. Она любила русскую деревню и русскую
природу. «…Все это исполнено величия и бесконечной печали. Мой муж
погружается здесь в тоску, я же в этой глуши чувствую себя спокойно и
безмятежно. У меня всегда есть о чем подумать или, вернее, есть что
вспомнить». И все же она не могла не тревожиться за себя и за Федора Ивановича в ожидании предстоящей встречи.
Тридцать первого декабря 1852 года Тютчев
приехал в Овстуг. Его дочери были у всенощной и не прервали молитву
даже из-за приезда отца. Эрнестина Федоровна получила возможность
провести с мужем целый час с глазу на глаз. Она сказала ему: «…я в мире
никого больше не люблю, кроме тебя, и то, и то! уже не так!»
Накануне Тютчевы получили официальное известие о назначении Анны
фрейлиной цесаревны. Этой чести домогались многие, но Федор Иванович
обратился с просьбой к великой княгине Марии Николаевне и добился
успеха, написав ей не как верноподданный дочери императора, а как
мужчина — женщине. Я не могу отказать себе в удовольствии процитировать
этот блестящий образец тютчевского эпистолярного жанра:
«Сударыня, всякий раз, когда мне в жизни
выпадало счастье приблизиться к в<ашему> императорскому >
в<ысочеству>, в душе моей оставалось ощущение тепла и благодати.
Рядом с вами я всегда ощущал, что бремя жизни становится легче… Неужели
вы рассердитесь на меня за то, что в столь естественных обстоятельствах я
почти непроизвольно устремился к вашей руке, как стремятся к воздуху и
свету. — Нет, сердце в<ашего> и<мператорского>
в<ысочества> мне порукой, что, каков бы ни был исход моей просьбы,
ваше высочество соблаговолит не считать ее ни докучливой, ни
неуместной».
Фрейлине Тютчевой следовало поспешить к
своей должности. Однако Федор Иванович, несмотря на свой всегдашний
страх одиночества в дороге, уклонился от того, чтобы отправиться в
Петербург вместе с Анной. От Овстуга до Петербурга было несколько дней
пути (только до Москвы поездка занимала четыре дня),
отец и дочь были бы обречены на неизбежные многочасовые разговоры в
замкнутом пространстве кареты — и Тютчев опасался неизбежных объяснений
со взрослой дочерью по поводу своих отношений с Лелей. Эрнестина
Федоровна справедливо полагала, что барышне их круга неприлично
путешествовать одной, и настаивала на совместной поездке в столицу
камергера высочайшего двора и фрейлины цесаревны. Федор Иванович был
обижен тем, что жена не стремилась удержать его возле себя после
шестимесячной разлуки. У супругов были тяжелые объяснения. Не желая
стать дополнительным поводом для родительской распри, Анна настояла на
том, чтобы уехать одной, и пустилась в путь в сопровождении горничной и
управляющего их родовым имением.
Отношение Эрнестины Федоровны к мужу
изменилось: она стала испытывать нечто похожее на жалость, тем более что
его очевидная бытовая неустроенность давала для этого достаточно
поводов. Поэт и раньше не отличался особой опрятностью, а теперь,
лишенный заботы жены, и вовсе опустился. И Эрнестина Федоровна поспешила
написать фрейлине Тютчевой: «Прошу тебя, милая Анна, отложи, если
можешь, немного денег, чтобы бедный папа мог немного приодеться по
возвращении, он ужасно оборвался…»
Тютчев задержался в Овстуге. Не только
Эрнестина Федоровна, но и дочери поэта были осведомлены о его романе с
Денисьевой. Смолянки Дарья и Екатерина знали, что связь отца с их бывшей
подругой продолжается, и, разумеется, прервали все отношения как с ней,
так и со своей старой инспектрисой, хотя Анна Дмитриевна всегда была к
ним очень добра. Привыкшая к жизни в свете старушка огорчалась, что ее
все забыли. Тютчев попытался взять под защиту тетку своей возлюбленной и
не постеснялся заговорить об этом с незамужней дочерью. Во время
прогулки с Екатериной он завел разговор на эту трудную тему и сказал,
что они напрасно не пишут Анне Дмитриевне и боятся опечалить этим
Эрнестину Федоровну: та якобы удивлена их отношением к бывшей
инспектрисе Смольного. Китти прекрасно понимала, что написанное из
Овстуга письмо Денисьевой поставит ее и Долли в необходимость навестить
отставную инспектрису по возвращении в Петербург, и отмолчалась, решив
посоветоваться с новоиспеченной фрейлиной. Ответ Анны был категоричен:
«…Я считаю все эти фальшивые и неловкие демонстрации смехотворными и
ненужными. Старушке Денисьевой не нужны ни вы, ни ваша дружба, ни ваши
письма, и не будь она старой дурой, она бы понимала, что вы ее терпеть
не можете на законном основании. Несчастье не в том, что люди не
понимают друг друга, а в том, что они делают вид, что не понимают».
Это письмо дает исчерпывающее представление о сформировавшемся
характере фрейлины и объясняет, почему впоследствии недоброжелатели
будут иронично называть Анну «Ave Tutcheflf» — «Святая Тютчева».
Двадцать пятого января 1853 года, всего
лишь через двенадцать дней после поступления Анны во дворец, цесаревна
представила свою новую фрейлину императору Николаю I. Анна навсегда
запомнила этот день. Представление происходило в маленькой дворцовой
церкви, сразу же после обедни. Государь задал ей два-три вопроса, а
затем вечером в театре был занят не столько спектаклем, сколько новой
фрейлиной: он в несколько приемов и довольно долго разговаривал с
девушкой в маленькой императорской ложе. Придворные, привыкшие держать
нос по ветру, сразу же заметили и должным образом оценили этот явный
знак августейшего внимания — отныне фрейлина Тютчева могла чувствовать
себя при дворе уверенно и на скользком дворцовом паркете стоять твердо.
Анна быстро сблизилась с женой наследника, стала ее доверенной фрейлиной
и даже начала играть некоторую политическую роль, способствуя передаче
цесаревичу Александру Николаевичу различных записок и меморандумов.
Тем временем светское общество злословило
по поводу затянувшегося пребывания Эрнестины Федоровны в Овстуге.
«Закончил я вечер у Карамзиных-Мещерских, где опять много говорили о
тебе и о том, когда ты всего вероятнее можешь вернуться. По правде
сказать, подобные благожелательные толки о тебе мне совсем
разонравились, ибо совершенно ясно, что все эти добрые души уже
рассматривают тебя как нечто почти несуществующее, как поэтическое
воспоминание — и в этом существенная разница между их и моей точкой
зрения… Ах, милая моя киска, когда же ты станешь для меня реальностью!»
Федор Иванович решил положить конец «нелепой бессмыслице нашей разлуки»
и нашел довольно оригинальный выход из сложившейся ситуации. 22 марта
1853 года он сообщил жене, что приготовил для семьи квартиру на нижнем
этаже, а сам поселился в том же доме Сафонова, но отдельно, на втором
этаже. Эта комбинация позволяла сохранить благопристойность и избежать супружеских отношений. |