25 июля 1839 года петербургский цензор Фрейганг подписал
к выпуску в свет тетрадь стихотворений, имевших общий заголовок "Мечты и
звуки”. Автору их было всего лишь семнадцать лет от роду, хотя перед
тем он успел уже напечатать, за полной своей подписью – Н. Некрасов,
целый ряд стихотворений в "Сыне Отечества”, в "Литературной газете” и в
"Прибавлениях к «Инвалиду»”. Некоторые из этих юношеских опытов даже
обратили на себя внимание любителей поэзии.
После цензурного разрешения можно было приступить к
печатанию книги, но, как рассказывал впоследствии сам Некрасов, им
овладели тревожные сомнения, и он решил показать раньше свою рукопись
признанному королю тогдашних поэтов – Жуковскому. Последний отнесся к
юному собрату с теплым сочувствием, увидав в его стихах несомненные
задатки поэтического дарования, однако печатать книгу не советовал. К
сожалению, было уже поздно: среди знакомых Некрасова прошла на сборник
его стихов подписка, и часть полученных от нее денег была израсходована.
– В таком случае, – сказал Жуковский, – не выставляйте, по крайней мере, полного вашего имени на книге. Ограничьтесь инициалами.
Совет этот Некрасов принял к сведению, и в начале следующего года "Мечты и звуки” явились в свет за скромной подписью H. H.
Книг выходило в те времена сравнительно
немного, и круг вопросов, которых журналы имели право касаться, был до
чрезвычайности узок; почти о каждой напечатанной книжке, как бы ничтожно
ни было ее значение, непременно появлялись поэтому более или менее
пространные рецензии. "Мечты и звуки” Некрасова не составили исключения
из общего правила и вызвали целую кучу отзывов: в "Литературной газете”,
в "Отечественных записках”, в "Современнике”, в "Северной пчеле”, даже в
"Русском инвалиде” и в "Журнале Министерства народного просвещения” (из
видных органов промолчал, кажется, один только "Сын Отечества”
Полевого, быть может, потому, что на его страницах Некрасов по
преимуществу печатал свои стихи). В "Журнале Министерства народного
просвещения” стихотворец Менцов, очевидно знавший о возрасте автора
книги "Мечты и звуки”, дал один из наиболее сочувственных отзывов:
рецензент исходил из того мнения, что при разборе сочинений столь юного
поэта задача критики не в определении их литературной ценности и
значения, а лишь в решении вопроса – есть ли у поэта признаки таланта,
обещает ли он в будущем создать произведения, достойные внимания и
памяти. "И потому да не дивятся читатели, – замечал Менцов, – если мы
будем судить г-на Некрасова (критик считал возможным разоблачить
инициалы) снисходительнее, нежели, может быть, следовало
бы: похвалами умеренными и справедливыми мы имеем целью ободрить его
прекрасный талант и поощрить к дальнейшим трудам в пользу отечественной
словесности”. Далее рецензент осыпал похвалами отдельные пьесы сборника,
защищал юного автора от возможных упреков в подражательности и, в
заключение, предрекал Некрасову завидную известность и почетное место в
истории русской литературы, под тем, впрочем, условием, если он будет
"развивать свое природное дарование изучением творений поэтов,
признанных великими от всего просвещенного мира, и чтением лучших Теорий
Изящного”.
Такою же мягкостью проникнута была и коротенькая заметка "Современника”, написанная, вероятно, самим Плетневым:
"Здесь не только мечты и звуки, как
выразился поэт, но и мысли, и чувства, и картины. Книжка, заключающая в
себе почти одни лирические стихотворения, исполнена разнообразия. В
каждой пьесе чувствуется создание мыслящего ума или воображения. Наша
эпоха так скудна хорошими стихотворениями, что на подобные явления
смотришь с особенным удовольствием. У г-на H. H. заметна только
некоторая небрежность в отделке стихотворений”.
Плетнев, несомненно, тоже хорошо знал, кто
скрывается под таинственными инициалами; но автор третьей рецензии,
помещенной в "Северной пчеле”, прямо заявляет, что имя поэта ему "вовсе
неизвестно”, что оно, "кажется, в первый раз является в нашей
литературе”. И, тем не менее, подобно рецензенту "Журнала Министерства
народного просвещения”, рецензент "Северной пчелы” начинает с положения,
что снисходительность – одно из главных условий критики, имеющей перед
собою первые опыты юношеского пера, особенно когда в них приметно
дарование, которое впоследствии может развернуться; дарование же H. H.,
по мнению критика, не подлежит никакому сомнению и возбуждает самые
приятные надежды. Как и Менцов, он ставит лишь на вид юному поэту
необходимость "образовать свой талант долгим изучением искусства и
беспрерывным наблюдением за самим собою”.
Далеко не так легко и снисходительно отнесся к "Мечтам и
звукам” анонимный критик "Литературной газеты” (где Некрасов не раз
помещал перед тем свои стихи), а равно и Белинский в "Отечественных
записках”. Оба отзыва до того сходны по мыслям, по тону и самому слогу,
что и в первом из них можно было бы заподозрить перо Белинского (тем
более что последний сотрудничал и в "Литературной газете”), если бы не
существовало прямых указаний на принадлежность этой рецензии Галахову.
"Особенность подобных г-ну H. H. поэтов и писателей вообще, – говорилось в рецензии, – заключается в том, что они суть нечто до тех пор, пока не издадут полного собрания своих сочинений: тогда они становятся ничто”. "Название Мечты и звуки совершенно характеризует стихотворения г-на H. H.: это не поэтические создания, а мечты молодого человека, владеющего стихом и производящего звуки правильные, стройные, но не поэтические”.
Почти то же и почти в тех же выражениях высказал и
Белинский в "Отечественных записках”. Если проза может еще
удовлетворяться гладкой формой и банальным содержанием, то "стихи
решительно не терпят посредственности”. Читая такие стихи, вы чувствуете
иногда, что автор их – человек несомненно благородный и искренний, но в
то же время видите, что эти благородные чувства
"…так и остались в авторе, а в
стихи перешли только отвлеченные мысли, общие места, правильность,
гладкость и – скука. Душа и чувство есть необходимое условие поэзии, но
не ими все оканчивается: нужна еще творческая фантазия, способность вне
себя осуществить внутренний мир своих ощущений и идей и выводить вовне
внутренние видения своего духа… Прочесть книгу стихов, встретить в них
все знакомые и истертые чувствованьица, общие места, гладкие стишки и
много-много, если наткнуться иногда на стих, вышедший из души в куче
рифмованных строчек, – воля ваша, это чтение или, лучше сказать, работа
для рецензентов, а не для публики, для которой довольно прочесть о них в
журнале известие, вроде: выехал в Ростов”.
Мы потому так подробно остановились на
шуме, вызванном в литературе первым поэтическим выходом Некрасова, что
шум этот, несомненно, оказал большое и существенное влияние на
дальнейшую судьбу поэта. Авторитетный отзыв Белинского, высказанный в
марте 1840 года, сразу заглушил все сочувственные голоса, и о "Мечтах и
звуках” установилось с тех пор прочное мнение как о книжке стихов до
последней степени ничтожных и бесталанных.
"Интерес книжки в том, – читаем в энциклопедическом
словаре Брокгауза и Эфрона (в статье С. А. Венгерова), – что мы здесь
видим Некрасова в сфере совершенно ему чуждой, в роли сочинителя баллад с
разными страшными заглавиями, вроде "Злой дух”, "Ангел смерти”, "Ворон”
и т. п. "Мечты и звуки” характерны не тем, что являются собранием
плохих стихотворений Некрасова и как бы низшей стадиею в творчестве его, а тем, что они никакой стадии (курсив словаря) в
развитии таланта Некрасова собою не представляют. Некрасов, автор
книжки "Мечты и звуки”, и Некрасов позднейший – это два плюса, которых
нет возможности слить в одном творческом образе”.
На самого поэта приговор Белинского и Галахова
подействовал между тем самым угнетающим образом: с этого, по крайней
мере, момента, как будто уверившись в своей поэтической бездарности, он в
продолжение нескольких лет пишет стихи только юмористического
характера, главным же образом – пытает силы в области прозы. Как
известно, в роли беллетриста и критика Некрасов далеко не пошел, и в
смысле непосредственной ценности литературное творчество его за
пятилетие (1840–1844) является совершенно бесплодным. Другое дело –
незримая, подспудная, так сказать, работа таланта, когда, сдерживаемый
насильно в известных рамках, он судорожно бился в поисках своей
настоящей дороги: указанные годы имели, конечно, огромное значение для
определения основного характера некрасовской поэзии. Об этом, впрочем,
ниже; теперь же остановимся на минуту на возникающем невольно вопросе:
насколько был прав или неправ Белинский в суровом осуждении первых
поэтических опытов Некрасова? И верно ли держащееся до сих пор мнение,
будто опыты эти не стоят решительно ни в какой связи с позднейшим
обликом "музы мести и печали”?
Взятая сама по себе, книжка "Мечты и звуки”, несомненно,
очень слаба, так что у Белинского (к тому же только что переехавшего из
Москвы в Петербург и не подозревавшего, что Некрасов еще так зелен)
было очень мало данных для того, чтобы отнестись к ней как-нибудь иначе.
Другое дело – критика наших дней. Для нас "Мечты и звуки”, – если бы
это была и действительно вполне бездарная в художественном отношении
книга, – имеют интерес совершенно особого рода: это – первый опыт поэта с
могучими поэтическими силами, и крайне любопытно знать, нет ли в этом
опыте, хотя бы и в зачаточном виде, элементов того настроения, которое
так ярко сказалось в его позднейшем творчестве. Подходя к вопросу с
такой точки зрения, рассматривая "Мечты и звуки” с высоты почти
семидесяти лет, мы должны признать чересчур суровым приведенный выше
отзыв С. А. Венгерова. Прежде всего, нельзя сказать, что в "Мечтах и
звуках” Некрасов является в роли сочинителя страшных баллад, так как
баллад этих (не по заглавию только страшных) в книжке ничтожное
меньшинство, всего две-три из общего числа сорока четырех пьес; а затем
нужно заметить, что уже самая нелепость содержания и примитивность формы
обличают их принадлежность к наиболее раннему, отроческому периоду
творчества Некрасова. Со слов сестры поэта известно, что, покидая
шестнадцатилетним мальчиком отцовский дом, он увез с собою толстую
тетрадь с детскими стихотворными упражнениями. ("За славой я в
столицу торопился”, – вспоминал он на смертном одре). Это было 20 июля
1838 года, а с сентябрьской книжки "Сына Отечества” за тот же год стихи
Некрасова уже стали печататься.
Позволительно также предположить, что молодой поэт, уже
сумевший перед тем написать незаурядное стихотворение "Жизнь”, и
поместил-то эти баллады в свой сборник единственно ради внешнего его
округления, а быть может, и ради… умилостивления безмерно строгой тогда
цензуры. Следы ее властной руки можно найти в этом сборнике не только в
виде разбросанных там и сям точек. Так, в стихотворении "Поэзия” читаем:
Я владею чудным даром, Много власти у меня, Я взволную грудь пожаром, Брошу в холод из огня; Разорву покровы ночи, Тьму веков разоблачу, Проникать земные очи В мир надзвездный научу… Возложу венец лавровый На достойного жреца Или в миг запру в оковы Поносителя венца. Не
надо обладать особенной проницательностью, чтобы догадаться, что
последний стих в первоначальном тексте читался, по всей вероятности: "Я
носителя венца”, и что печатной своей нелепой формой он обязан
мнительности цензора Фрейганга, которому всякий "венец” (хотя бы то был
венец Нерона) казался чем-то неприкосновенным. Быть может, об этой
именно остроумной цензорской поправке вспоминал Некрасов двадцать пять
лет спустя, когда в уста не в меру ретивого стража печати вкладывал
следующее признание:
Да! меня не коснутся упреки, Что я платы за труд вас лишал. Оставлял я страницы и строки, Только вредную мысль исключал. Если ты написал: "Равнодушно Губернатора встретил народ”, Исключу я три буквы: "Ра-душно” Выйдет… Что же? Три буквы не в счет! Если заодно со "страшными” балладами исключить из сборника и некоторое количество просто бесцветных и бессодержательных детских стишков,
вроде "Турчанки” (у которой кудри – "вороновы перья, черны, как гений
суеверья, как скрытой будущности даль”) или "Ночи” ("Ах туда, туда, туда
– к этой звездочке унылой чародейственною силой занеси меня, мечта!”),
то большинство пьес книги окажется проникнуто весьма определенным
взглядом на жизнь, на достоинство и призвание человека, поэта в
особенности, – взглядом, который ни в каком случае нельзя назвать
"полюсом, противоположным” позднейшей некрасовской поэзии.
Вот, например, диалог, в котором душа в ответ на соблазны тела гордо заявляет:
Прочь, искуситель! Не напрасно Бессмертьем я освящена! … И хоть однажды, труп бессильный, Ты мне уступишь торжество! В
другом стихотворении великолепный некогда, а теперь разрушенный Колизей
находит утешение в мысли, что хотя он и погиб, но уже много столетий
стоит, не обрызганный живой человеческой кровью. Или – стихотворение
"Мысль”:
Спит дряхлый мир, спит старец обветшалый…
Скрой безобразье наготы Опять под мрачной ризой ночи! Поддельным блеском красоты Ты не мои обманешь очи.
Все это выражено, правда, по-детски, в неярких и подчас
аляповатых стихах; однако сквозит во всем этом серьезное, вдумчивое
отношение к жизни; уже и здесь перед нами не просто лишь созерцательная
поэтическая натура, непосредственно и безразлично отдающаяся "всем
впечатленьям бытия”, а мыслящая душа, предъявляющая к жизни свои
требования и запросы.
Вот какие негодующие строки находим, например, в стихотворении "Жизнь”:
Из тихой вечери молитв и вдохновений Разгульной оргией мы сделали тебя, И гибельно парит над нами злобы гений, Еще в зародыше все доброе губя. Себялюбивое, корыстное волненье Обуревает нас, блаженства ищем мы, А к пропасти ведет порок и заблужденье Святою верою нетвердые умы. Поклонники греха, мы не рабы Христовы; Нам тяжек крест скорбей, даруемый судьбой; Мы не умеем жить, мы сами на оковы Меняем все дары свободы золотой. …Искусства нам не новы: Не сделав ничего, спешим мы отдохнуть; Мы любим лишь себя, нам дружество – оковы, И только для страстей открыта наша грудь. И что же, что оне безумным нам приносят? Презрительно смеясь над слабостью земной, Священного огня нам искру в сердце бросят И сами же зальют его нечистотой! За наслажденьями, по их дороге смрадной, Слепея, мы идем и ловим только тень; Терзают нашу грудь, как коршун кровожадный, Губительный порок, бездейственная лень. И после буйного минутного безумья, И чистый жар души, и совесть погубя, Мы с тайным холодом неверья и раздумья Проклятью предаем неистово тебя! Стихи
эти, правда, слишком явно навеяны страстным обвинением, которое великий
поэт бросил перед тем в лицо русскому обществу ("Дума” Лермонтова
появилась в том же 1839 году в январской книге "Отечественных записок”,
то есть всего за полгода до цензорского разрешения сборника "Мечты и
звуки”); и тем не менее нельзя отрицать, что в "Жизни” Некрасова
слышится и оригинальная нота, искренний религиозный пафос; некоторые
стихи не лишены и известной красоты и силы выражения. Во всяком случае,
так может "подражать” далеко не всякий семнадцатилетний стихотворец…
Самую миссию поэта юный Некрасов понимает в возвышенном, почти экзальтированном смысле:
Кто духом слаб и немощен душою, Ударов жребия могучею рукою Бесстрашно отразить в чьем сердце силы нет, Кто у него пощады вымоляет, Кто перед ним колена преклоняет, Тот не поэт! Кто юных дней губительные страсти Не подчинил рассудка твердой власти, Ho, волю дав и чувствам, и страстям, Пошел, как раб, вослед за ними сам, Кто слезы лил в годину испытанья И трепетал под игом тяжких бед, И не сносил безропотно страданья, Тот не поэт! На Божий мир кто смотрит без восторга, Кого сей мир в душе не вдохновлял, Кто пред грозой разгневанного Бога С мольбой в устах во прах не упадал, Кто у одра страдающего брата Не пролил слез, в ком состраданья нет, Кто продает себя толпе за злато, Тот не поэт! Любви святой, высокой, благородной Кто не носил в груди своей огня, Кто на порок презрительный, холодный Сменил любовь, святыни не храня; Кто не горел в горниле вдохновений, Кто их искал в кругу мирских сует, С кем не беседовал в часы ночные гений — Тот не поэт! Не
думаем, чтобы эти мысли были плодом одного только подражания
романтической школе: в значительной степени это искренние юношеские
мечты о высоком призвании писателя. Из другого стихотворения
("Изгнанник”) мы узнаем, что уже рано действительность грубою рукою
прикоснулась к светлым мечтаниям поэта и он "очутился на земле”.
Ты осужден печать изгнанья Носить до гроба на челе, — сказал ему тогда таинственный голос, — Ты осужден ценой страданья Купить в стране очарованья Рай, недоступный на земле! И поэт не теряет бодрости; он даже полюбил свой крест: Теперь отрадно мне страдать, Полами жесткой власяницы Несчастий пот с чела стирать! За
туманно-романтической формой как будто чуется здесь и нечто
автобиографическое (печальное детство; разрыв с отцом, бросившим
юношу-поэта почти нищим на мостовой большого города), как будто слышится
искренняя нота горделивой уверенности в том, что, и "очутившись на
земле”, он не утратил стремления к идеалу: хотя бы "ценой страданья” он
придет все же в обетованную землю!
Красавица, не пой веселых песен мне! Они пленительны в устах прекрасной девы, Но больше я люблю печальные напевы… — читаем
в другой пьесе, интересной в том отношении, что здесь впервые выступает
образ матери Некрасова, воспетый им позже в таких чудных трогательных
стихах. Унылый напев, объясняет поэт, в особенности мил ему потому,
Что в первый жизни год родимая с тоской Смиряла им порыв ребяческого гнева, Качая колыбель заботливой рукой; Что в годы бурь и бед заветною молитвой На том же языке молилась за меня; Что, побежден житейской битвой, Во власть ей отдался я, плача и стеня… Следует
еще отметить глубокую религиозность, характеризующую сборник "Мечты и
звуки”. В каждом почти стихотворении встречаем упоминание о Боге, о
молитве, о необходимости "путь к знаньям верой осветить” и "разлюбить
родного сына за отступленье от Творца”. Дух сомнения представляется
Некрасову злым духом, и он советует не вверять сердца "его всегда
недоброму внушенью”:
Порыв души в избытке бурных сил, Святой восторг при взгляде на творенье, Размах мечты в полете вольных крыл, И юных дум кипучее паренье, И юных чувств неомраченный пыл — Все осквернит печальное сомненье! Напомнив
еще раз читателю, с какой точки зрения оцениваем мы "Мечты и звуки”,
резюмируем теперь наше общее впечатление. Книжка эта является, по нашему
мнению, не столько продуктом сознательного литературного подражания
романтической школе, сколько зеркалом детски неопытной и наивной, но
глубоко искренней, религиозно и поэтически настроенной юной души. Слабые
в художественном отношении, стихи эти обнаруживают тем не менее богатый
запас нетронутой душевной силы и свежего чувства. Позднейшему,
знаменитому Некрасову, кроме плохой формы, положительно нечего в них
стыдиться: по альтруистически возвышенному настроению своему "Мечты и
звуки” являются именно подготовительной, "низшей стадией” его
творчества, отнюдь не звучащей в нем диссонансом. И нам кажется, что
знакомство с этой "детской” книжкой Некрасова делает менее странным факт
"внезапного”, как обыкновенно думают, превращения посредственного
рассказчика и куплетиста в первостепенного лирика.
Отметим в заключение одну любопытную черту,
касающуюся внешней формы стихов сборника "Мечты и звуки”. Оказывается,
что уже в эту раннюю пору Некрасов не питал такого исключительного
пристрастия к ямбу, как Пушкин и поэты его школы: из сорока четырех пьес
сборника ямбом написана лишь половина, другая половина – амфибрахием,
дактилем и хореем (нет только излюбленного впоследствии Некрасовым
анапеста). Встречаются уже и столь характерные для позднейшего Некрасова
трехсложные рифмы:
Мало на долю мою бесталанную Радости сладкой дано. Холодом сердце, как в бурю туманную, Ночью и днем стеснено. В свете как лишний, как чем опозоренный, Вечно один я грущу… Довольно
часты также рискованные рифмы, которыми поэт и впоследствии не
брезговал: буду – минуту, слепо – небо, брата – отрада и т. п. |