Он действительно в то время слишком высоко созрел для того, чтобы заключать
в себе это юношеское чувство; моя же душа была тогда еще молода; я мог принимать
живей к сердцу то, для чего он уже простыл.
- Гоголь — П. А. Плетневу, декабрь 1846 года
1
Пушкин давно задумал издание, которое должно было противопоставить торговому
направлению в литературе строгую меру искусства. Журнал должен был быть не
только литературным, но и, как сейчас говорят, общественно‑политическим. Идея о
нем зародилась еще во времена «Литературной газеты», которой так и не удалось
стать подлинной газетой Пушкина. Ее узколитературный характер, отсутствие прозы
и критики сделали ее пищей одиночек: подписчиков не было, популярности тоже.
По подсчетам вездесущей «Пчелы», в то время в России один журнал издавался
на 674 тысячи человек. В то же время во Франции — на 52 тысячи, в Англии — на 46
тысяч, в Париже — на 3700 человек, в Берлине — на 1070. Даже в отсталой Испании
один журнал обслуживал 50 тысяч человек. С журналами и читателем в России было
худо. Берясь за издание «Современника», Пушкин вступал на неблагодарный путь
борьбы с массовым спросом и массовым потреблением, уже зарождавшимися тогда в
России.
Сенковский поставил дело литературы на широкую ногу. Номера редактируемой им
«Библиотеки для чтения» выходили вовремя и поспевали к подписчику к сроку, что
было невиданным делом на Руси, где книжки журналов привыкли опаздывать на
месяц‑два, а то и на полгода. Даже Гоголь должен был поставить в заслугу Осипу
Ивановичу Сенковскому эту оперативность. Тем более он негодовал на «Московский
наблюдатель», который выходил нерегулярно, поворачивался медленно и не мог
соперничать хотя и с толстою (по величине объема), но поворотливою
«Библиотекой». Как ни прискорбно это признать, но «Библиотека» была первым
массовым журналом в России. Да и пушкинский «Современник», может быть, никогда
не состоялся бы, не будь этого раздражающего факта существования пошлой
«Библиотеки».
Нужен был орган, который помог бы подлинной литературе обрести своего
защитника и покровителя. Нужно печатное мнение, противопоставленное мнениям
«Библиотеки» и «Пчелы». В начале 1836 года Пушкин получает разрешение на издание
«Современника». Он приглашает в ближайшие сотрудники Гоголя, Одоевского,
Вяземского, Розена, ведет переговоры с литературною Москвою, думает о
привлечении Белинского. Гоголь в этом списке занимает первое место. И не только
потому, что Пушкин рассматривает его как автора, но и оттого, что Гоголь берется
вести библиографию и критический отдел журнала. Это предполагает уже большую
короткость отношений между ним и Пушкиным.
Но... одно дело — литературное единомыслие перед лицом Булгарина и
Сенковского, высокий контакт поверх личных отношений, контакт в сфере искусства;
другое — когда вместе берешься делать журнал. Журнал один, и мнение у него
должно быть единым, одним, как и политика в отношении литературных соперников, и
оценка конкретных явлений словесности. Тут раздваиваться, противоречить себе
весьма опасно. Литературная политика, какая она ни есть, все же политика, а та
требует ущемления личного мнения и личного вкуса во имя единства.
Вот это‑то испытание единством и предстояло выдержать Пушкину и
Гоголю, когда они сошлись над составлением первого номера «Современника». И
здесь надо отметить различие, которое все явственней проступало меж ними во
взглядах, в характерах и в течении их несхожих судеб. Если Гоголь на исходе 1835
года заряжен желанием смеяться (что он и осуществляет в «Женитьбе» и «Ревизоре»,
«Носе» и «Коляске»), если он полон жизни и надежд на нее («все трын‑трава»), то
Пушкин полон иным:
- Поредели, побелели
- Кудри, честь главы моей...
- Сладкой жизни мне не много
- Провожать осталось дней:
- Парка счет ведет им строго,
- Тартар тени ждет моей.
- Не воскреснем из‑под спуда,
- Всяк навеки там забыт:
- Вход туда для всех открыт.
- Нет исхода уж оттуда.
Холод, охлаждающий эти стихи, исходит из той неведомой бездны, которая
видится уже поднявшемуся на перевал своей жизни Пушкину. Перед лицом этой
беспощадной истины он все ищет спасения, ищет выхода и помышляет о
бегстве. Пушкин пишет стихотворение «Странник», где герой бежит из
города, из дома, от семьи, бежит от жизни самой, чтоб там найти и покой и свет.
«Давно, усталый раб, замыслил я побег...» — писал Пушкин в 1834 году. Но тогда
он хотел бежать в «обитель дальную трудов и чистых нег». Теперь перед ним
открывается еще более дальняя даль. Там свет неясный светит и спасенья «тесные
врата».
Странник, как и герой «Пророка», «безверием томим». В пути ему встречается
юноша, который читает Книгу — ее страницы и освещены тем таинственным светом,
который манит странника, и юноша указывает ему путь к спасенью.
- Как раб, замысливший отчаянный побег...
- духовный труженик... —
пишет о страннике Пушкин.
«Усталый раб» и «духовный труженик» — одно лицо. Это поэт, который силится
порвать круг земной жизни и страшится пустоты.
- «Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
- И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
- И смерть меня страшит».
- «Коль жребий твой таков, —
- Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
- Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
- И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
- Тогда: «Не видишь пи, скажи, чего‑нибудь», —
- Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
- Я оком стал глядеть болезненно‑отверстым,
- Как от бельма врачом избавленный слепец.
- «Я вижу некий свет», — сказал я наконец.
- «Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света;
- Пусть будет он тебе единственная мета,
- Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
- Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.
Стихотворение «Странник» написано по мотивам книги Д. Беньяна «Странствие
паломника», но, как всегда, Пушкин вкладывает в чужой сюжет свою судьбу. В
обстоятельствах жизни странника много общего с обстоятельствами жизни Пушкина.
То же непонимание со стороны дома и города, то же деспотическое желание близких
удержать его возле себя.
Побег кончается возвратом, возвращением в круг жизни и круг искусства.
В Михайловском, где Пушкин получает запрос Гоголя о сюжете комедии, он пишет
«...Вновь я посетил». Ни тени веселого настроения, которого ждет от него Гоголь,
нет в нем. Эти стихи тоже прощание, но светлое, просветленное, открывающее
дорогу тем, кто идет вослед. «Племя младое, незнакомое» уже заслоняет побелевшую
главу Пушкина. Он это чувствует, но не ропщет. Среди этого племени — Гоголь.
Пушкину тридцать шесть лет, Гоголю двадцать шесть. Эти десять лет, как пропасть,
разделяют их.
Как раз в те дни, когда готовился к печати первый номер журнала, Пушкин
уехал в Святые Горы. Он поехал туда хоронить мать. Он положил ее рядом со своим
дедом и бабкой, возле стен Святогорского монастыря. Небольшое кладбище все
поросло травой. На крутогорбых его склонах ютились могилы монахов с безымянными
каменными надгробьями. И здесь Пушкин выбрал место для себя:
- ...но ближе к милому пределу
- Мне все б хотелось почивать...
Он уже думал о том, что там, Гоголь еще весь был здесь.
Позвав Гоголя в журнал, Пушкин рассчитывал на его молодость, на трудолюбие,
на разносторонние таланты. Он рассчитывал и на его преданность и послушание.
Но он забывал о характере Гоголя, о его самолюбии, о том, что Гоголек, как
называл его Жуковский, был не тот Гоголек, который наведывался к нему из
Павловска со своими тетрадями и робко ждал, когда они с Натальей Николаевной
встанут от чая, а Гоголь, который при всем благоговении к своему кумиру
уже чувствовал право говорить с ним как равный.
Гоголь пришел в журнал, чтобы помочь Пушкину, чтоб быть рядом с Пушкиным,
чтобы отстоять дело Пушкина. То было святое дело искусства, высокого искусства,
которое одно только и могло удовлетворить их. Но ничто высокое не обходится без
вязкого, ничто великое не рождается на чистом месте — оно порой из грязи растет,
из навоза, оно на журнальном суглинке восходит, на перегное. И нужны годы, чтоб
оно выросло. С этой простой истиной не хотел считаться молодой сотрудник
Пушкина. Он сразу взял круто, он взял ту неимоверно высокую ноту, которая
грозила сорвать все дело, изолировать «Современник» от текущей литературы и
обескровить его как журнал. Доселе не являвшийся на страницах периодических
изданий (за исключением нескольких мельканий), Гоголь решил громко сказать свое
слово и разом очистить поле литературной брани.
Меж тем тут требовалось умение лавировать, маневрировать, учитывать и другие
самолюбия, и реальность борьбы. Вести ее в одиночку было невозможно. Нужны были
хитрость, осторожность, возвышение над страстями, но возвышение не высокомерное,
не абсолютистское, а дипломатическое, тактическое.
При всех своих житейских способностях к дипломатии, к маневру и
обвораживанию нужных лиц Гоголь не показал той же гибкости на поприще
журнальном. Он тут же открыл огонь из всех батарей и, главное, во все стороны,
не щадя ни противников, ни сочувствующих, ни возможных союзников «Современника».
Он написал статью «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», в
которой не оставил камня на камне от всего, что производилось русским печатным
станком. В маленьких рецензиях, которые должны были составить библиографический
отдел журнала, он тоже был крайне строг. Так он, например, почти начисто списал,
как ничтожные, «Исторические афоризмы М. Погодина», на которого Пушкин
рассчитывал как на свою важную опору в Москве. Досталось от Гоголя и комедии
Загоскина «Недовольные;). Этот юноша писал о далеко не юноше Погодине, что у
того виден „юношеский порыв". Про комедию Загоскина было сказано, что она
никакая не комедия и „действия" в ней „нет вовсе". Гоголь потешался над жалкими
изделиями литературной кухни, давая волю воображению. Про альманах „Мое
новоселье" он написал: „Какое странное чувство находит, когда глядим на него:
кажется, как будто на крыше опустелого дома, где когда‑то было весело и шумно,
видим перед собою тощего мяукающего кота". Он перечислял авторов этого альманаха
и добавлял: „кроме того, написали еще стихи буква С., буква Ш., буква Щ.", а
повести некоего Я. А. „Убийственная встреча" отвел две убийственных строки: „Эта
книжечка вышла стало быть где‑нибудь сидит же на белом свете и читатель ее".
Пушкину пришлось большинство из этих рецензий снять. Снял он и отзыв Гоголя
о комедии Загоскина. Но то же самое позволил себе Гоголь и в статье, и никакая
правка уже не могла спасти ее — скрепя сердце Пушкин должен был согласиться на
печатание ее, хотя понимал: хлопот не оберешься.
Нож гильотины упал прежде всего на Сенковского, и голова барона Брамбеуса
под крики и завывания смеха покатилась с плахи на площадь. Две трети статьи
Гоголь отвел «Библиотеке для чтения». Он даже помиловал «Северную пчелу» и «Сына
отечества» и их издателей — Булгарина и Греча, и весь свой гнев обратил на
«слона между... четвероногими», как он назвал журнал Сенковского.
Гнев был направлен и на Сенковского лично, и на его способы редактуры, и на
дух издания, отдающего литературным рынком, и на ученость Сенковского, и на
художественные сочинения Сенковского, и на монополию Сенковского. В черновом
варианте статья была еще резче, но и того, что осталось, было достаточно.
Булгарин, которого, повторяем, Гоголь помиловал (всего лишь назвав «Северную
пчелу» «корзиной, в которую сбрасывал всякий, что ему хотелось»), замер в шоке.
Он долго не мог сообразить, кто же автор статьи — сам Пушкин, князь Вяземский
или еще кто‑то. На Гоголя даже не пало его подозрение, он не мог предположить,
что такую дерзость позволит себе самый молодой из сотрудников. Доброжелательно
предупреждал он Пушкина, что трудно будет поэту вести журнал, доброжелательно
оговаривал свое расположение к будущему изданию (когда вышли в свет объявления о
подписке на «Современник»), надеясь втайне, чтов нем ни тронут его, — и на тебе!
Что же говорить о Сенковском, которого в статье обвиняли в жульничестве, в
коммерции на почве литературы, в плагиате, в отсутствии знания Востока, в
наглости, в невежестве, в потакании своим литературным приятелям. Обиделась и
Москва, новый журнал которой — «Московский наблюдатель» — Гоголь назвал вялым и
неповоротливым, неспособным противостоять «Библиотеке». О редакторе «Московского
наблюдателя» В. П. Андросове говорилось, что его имя слишком неизвестно, ибо
стоящий во главе журнала «должен быть видным лицом». Не заслужил одобрения и
восславивший Гоголя «Телескоп». И ему ставилось в вину, что он недостаточно
сильно действовал против Сенковского, который, пока его противники
разворачивались, собрал пять тысяч подписчиков.
Такое отделение всей журналистики от «Современника» не было на руку Пушкину.
Он почувствовал это, как только вернулся в Петербург из Михайловского; из Москвы
уже шли слухи о недовольстве статьей Гоголя. Никто не знал автора статьи, но все
приняли ее за программу журнала. Пушкину пришлось поспешно отступать. Гоголь
требовал только великого, то есть подобного себе, и это был его юношеский
просчет — так считал Пушкин.
Он объявил об этом открыто в третьем номере «Современника», напечатав
реплику некоего А. Б., будто бы присланную из Твери, — в ней говорилось о
несогласии со многими положениями автора статьи «О движении журнальной
литературы». Пушкин в сноске к реплике и от своего имени замечал, что мнения эти
«выражены с юношескою живостию и прямодушием» и оттого не могут быть сходны с
его собственными. А. Б. называл статью Гоголя «сбивчивой», в некоторых местах —
забавной, а в некоторых — невежественной, и советовал молодому автору: «Врачю,
исцелися сам!»
Реплика А. Б. появилась, когда Гоголя уже не было в России. Но нарекания и
обиды в связи со статьей он пережил, еще будучи сотрудником Пушкина. Кто знает,
что стояло за правкой статьи, за безжалостным вымарыванием из нее дорогих сердцу
автора мест, за снятием подписи Гоголя (вначале она была), за устранением из
текста упоминаний о тех оскорблениях, которые нанес г. Гоголю редактор
«Библиотеки для чтения».
У Гоголя были основания гневаться на Сенковского. Тот назвал его в
«Библиотеке» писателем «грязным», он зарезал главу из его романа по причине ее
подражательности неистовой французской словесности (которой сам подражал), он в
рецензии на «Ревизора» невинно предлагал изменить финал комедии, женить
Хлестакова на Марье Антоновне. Он играл именем Гоголя, выставив это имя на
обложке своего журнала и не напечатав ни одной его строки. При этом он широко
публиковал Пушкина, Жуковского и превозносил их до небес, как бы вдвое унижая их
молодого единомышленника. Он ни во что не ставил его, даже не стремясь залучить
Гоголя в свой журнал, хотя, казалось бы, должен был это делать для подписки. Для
него Кукольник был Гёте, а Гоголь — Поль де Кок.
Да и маменька, без ума влюбленная в сына, писала ему, что сочинения
Брамбеуса, которые ей так нравятся, наверное, принадлежат Никоше, но только он
скрывает свое авторство. Гоголь мог предполагать, что такого рода догадки она
высказывала и другим. Вся Полтавщина могла считать его сочинителем бездарных
творений барона.
Конечно, журнал Сенковского был журнал. В нем присутствовали и смесь,
и наука, и финансы, и политика, и изящная словесность. В нем даже являлись
недурные философские статьи. Это было чтение, способное занять самые разные
вкусы и сословия в долгие зимние вечера, в дороге, в деревенском безделье, в
кондитерской, когда скучающий городской человек только делает вид, что занят, а
на самом деле смотрит в окно и выглядывает, не пробежит ли мимо какая‑нибудь
шляпка. «Библиотеку», не моргнув, можно было закрыть на любом месте и открыть на
любом месте, не неся никаких потерь, она, как приправа к обеду, не мешала есть
обед. А иное воображение могло найти в ней для себя обильную пищу.
Рядом с сочинениями Пушкина, Жуковского, Державина, Вяземского, Ершова,
Даля, Одоевского, Дениса Давыдова, Лермонтова, Козлова, с обстоятельными
статьями о хлебопашестве оно могло отыскать и пикантные страницы из повестей
самого барона.
В повестях этих описывались страсти. Тут влюблялись в
женщин‑мертвецов, мрачные разбойники нападали на женщин и мертвецы вели записи в
дневниках, тут лица взрывались «судорожною игрою жил», «челюсти» прекрасных
героинь «сощелкивались» и «корчь крючила» их пальцы. Более всего отличался барон
по части клубнички. Он писал об «обуреваемых роскошию грудях», о «душе женщины,
испаряющейся из тела в горячий туман любви». «Почему такая душа, — рассуждал он,
— не попадает в жесткое, медное мужское тело, а душа мужская — смелая, гордая,
брыкливая, жадная крови, увлаженная началами всех высоких добродетелей и всех
нечистых страстей, душа без страха... не завалится случайно в тихое, роскошное,
пуховое тельце девушки?» Срывая покровы с сокровенного, барон описывал «гром,
молнию, удар и дождь», которые возникают как следствие «наэлектризованности»
героя и героини.
Одним словом, противно было читать. Но — читали. «Вкуса никакого», — писал
Гоголь о повестях Брамбеуса, и это относилось не только к вкусу самого
Сенковского, но и раскупавшей его толпы. Драматизм ситуации состоял в том, что,
защищая Сенковского, Пушкин косвенно вынужден был защищать и вкус толпы — то
самое отношение к литературе, которое ему было чуждо, враждебно.
Гоголь это знал. Он понимал, как противоречит себе Пушкин, как он уступает
обстоятельствам, — он судил Пушкина, он был молод.
2
Еще до этого инцидента Гоголь позволял себе пикироваться с Пушкиным,
посмеиваться над ним, иронизировать на его счет. Сочинения самого Гоголя той
поры дают нам лучшие представления о природе их отношений. В них видны и бытовые
расхождения, и поэтические, расхождения в тактике, в привычках, в понимании
задачи и облика поэта. Пушкин в этих сочинениях поминается не раз. И всякий раз
стрелы Ученика пролетают как бы мимо Учителя, но вместе с тем весьма
близко от него. То поручик Пирогов невзначай роняет фразу о Пушкине, приравнивая
его в своих вкусах к Булгарину и Гречу, то Поприщин, переписывая бездарный
куплет, замечает: «Должно быть, Пушкина сочинение», то Иван Александрович
Хлестаков признается целому уезду, что он с Пушкиным на дружеской ноге.
Тут и пародия на самого себя («Помните ли вы адрес? на имя Пушкина в Царское
Село»), и намек на неразборчивость Пушкина в знакомствах, на доступность его
личной жизни взгляду толпы, на некоторую публичность ее. В той редакции
«Ревизора», которую слушал в исполнении Гоголя поэт, Хлестаков рассказывал, как
Пушкин пишет стихи: «А как странно сочиняет Пушкин. Вообразите себе: перед ним
стоит в стакане ром, славнейший ром, рублей по сту бутылка, какова только для
одного австрийского императора берегут, — и потом уж как начнет писать, так перо
только тр... тр... тр... Недавно он такую написал пиэсу: Лекарство от холеры,
что просто волосы дыбом становятся. У нас один чиновник с ума сошел, когда
прочитал. Того же самого дня приехала за ним кибитка и взяли его в больницу...»
Реплика эта поразительно совпадает со строками из письма Пушкина к жене от
11 октября 1833 года из Бол‑дина: «Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних
губерниях? Вот как описывают мои занятия: Как Пушкин стихи пишет — перед ним
стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет
писать! — Это слева».
Но образ пишущего Пушкина впоследствии трансформировался совсем в другое
лицо — в некое подобие человека, мимо которого проскакивает, пробегая по
вверенному ему департаменту, Хлестаков. «Я только на две минуты захожу... с тем
только, чтобы сказать: это вот так, это вот так, а там уже чиновник для
письма... пером только: тр, тр... пошел писать...» Это отчасти и о себе. Это сам
Хлестаков (как и Гоголь в свое время), чиновник для переписывания: и
писание и переписывание смешиваются здесь не случайно, образуя двойной оборот
иронии, направленной и на низкое уважение публики к труду литератора, и на
Пушкина косвенно.
Гоголь позволяет себе так играть с Пушкиным в своей комедии.
Безусловно, это игра, это обыгрывание пушкинской известности с примесью
гоголевской иронии по отношению к этой известности, гоголевского снижающего
юмора. Тут и смех, и слезы, и неразгаданная улыбка Гоголя, который, почитая
Пушкина, все же позволяет себе и щекотать своего кумира.
Демократ Гоголь иронизирует над аристократом Пушкиным, про которого он почти
в то же самое время пишет Данилевскому: «Пушкина нигде не встретишь, как только
на балах».
Гоголь как бы и в бытовом смысле отталкивается от Пушкина, противопоставляя
его шумному образу жизни уединение одинокого художника. Тут не сходятся уже не
два разных гения, но и два типа творца, один из которых — удачливый,
гармонический и гениально‑беспечный Пушкин, второй — весь жертва искусству,
изгой света и обычаев его, обитатель чердака, лишенный женского общества, —
Гоголь. Скрытая, очень глубоко скрытая ирония и критика слышится здесь у Гоголя,
она весело задрапирована гомерическими подробностями о роме, который берегут
только для австрийского императора, и о цене этого рома («по сту рублей
бутылка»).
Смех и ирония падают как будто бы на всех этих поручиков Пироговых и
Хлестаковых, на их вкусы, мешающие Булгарина с Пушкиным, Сенковского с Пушкиным,
и т. д., но и по касательной проходят и по самому поэту. Таково уж свойство
гоголевского смеха: он как бы обращен в две стороны — в сторону тех, кто судит о
предмете, и на сам предмет.
Гоголь благоговеет перед Пушкиным, но он видит и незавидную участь
поэта — участь быть игрушкой в руках судьбы, которая, вознося, может и унизить.
Поворачиваясь к нам комической стороной, Пушкин в сочинениях Гоголя (в этих
обмолвках и репликах по поводу его) одновременно и трагичен, ибо его имя игрушка
в руках света, в руках толпы.
Так играла в то время с именем Пушкина булгаринская «Пчела», именуя Пушкина
«нашим Поэтом», «нашим Гением». Она присваивала Пушкина, указывала на свои права
на него, как демонстрируют эти права поручик Пирогов и Хлестаков. Пушкин в их
рассказах — средство похвастаться «высоким» знакомством, может быть, близостью к
царю, с которым поэт лично беседует. Это все равно что похвастаться своим
знакомством с графом Кочубеем, который тоже стоит в перечне «знаменитостей» у
Хлестакова, и знакомством с которым, как мы помним, хвастал перед маменькой и
провинцией сам Гоголь.
Так что, как ни близки были Пушкин и Гоголь в то время, как ни сталкивала,
ни сводила их за одним делом судьба, они и дело‑то это понимали уже каждый
по‑своему, мудрость Пушкина не сходилась с нетерпимостью Гоголя, с его
преувеличениями, с его амбицией.
И сам Гоголь был иным, вовсе не тем, за кого его принимали и читатель, и
зритель, и критика, и опять‑таки Пушкин. Еще в статье «Несколько слов о
Пушкине», вошедшей в «Арабески» и бывшей сплошным панегириком Пушкину, он
определил это различие. Защищая Пушкина от остывшей к нему публики, от упреков
тех, кто винил Пушкина в отходе от высоких тем его поэтической молодости, Гоголь
защищал и себя, и свое право на «обыкновенное» в искусстве. Конечно, писал он,
какой‑нибудь горец или иной романтический герой «гораздо ярче какого‑нибудь
заседателя» или «нашего судьи в истертом фраке, запачканном табаком», но «они
оба — явления, принадлежащие к нашему миру». Конечно, описывать «заседателя»
невыгодно с точки зрения успеха у публики, но, черпая со дна жизни, поэт «ничуть
не теряет своего достоинства», а «даже, может быть, еще более приобретает его».
В этой статье Гоголь впервые обосновывал свою главную поэтическую идею —
извлечь «необыкновенное» из «обыкновенного». Это уже была цель Гоголя, а не
Пушкина, как, впрочем, судья в истертом фраке и заседатель были героями Гоголя,
а не Пушкина. Пушкин мог коснуться их, обежать их жизнь сочувственным взглядом,
но понять их изнутри, как Гоголь, он уже не мог. Точнее, у него была другая
задача.
«Чем предмет обыкновеннее, — писал Гоголь в статье о Пушкине, — тем выше
нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное...» И это «тем выше»
относилось не столько к Пушкину, сколько к автору статьи.
Сходясь, Гоголь и Пушкин отталкивались, в сближении самоопределялись, ясней
видели каждый свое назначение. Пожалуй, Пушкину в этом смысле и не нужен был
Гоголь (он когда‑то так определялся по отношению к Державину), но Гоголю нужен
был Пушкин.
Отсюда его намеки и наскоки, его амбициозные параллели и прозрачные
оговорки. Все в них — и близость и далекость, и солидарность и соперничество.
Точно так же поступит с Гоголем позже Достоевский. В первой же своей повести
«Бедные люди» он не только выразит несогласие с его «Шинелью» (в оценке
Девушкина), но и спародирует гоголевский стиль в творениях бездарного литератора
Ратазяева. Самоопределяясь, Достоевский будет отталкиваться от Гоголя. Наследуя,
он будет противоречить ему, поклоняясь его авторитету, посягать и на авторитет.
Итак, за всеми этими «играми» скрывалось нечто серьезное. Свершилось это все
на отрезке 1833—1836 годов, во время наинтенсивнейшего сотрудничества
Пушкина и Гоголя, их прямого союза на литературной почве.
И не только литературной. Гоголь бывает у Пушкина (Пушкин реже — у Гоголя),
читает ему свои повести и пьесы, Пушкин правит корректуру «Арабесок» (и, может
быть, «Миргорода»), пишет рецензии на «Вечера», хвалит «Ревизора» и через
Вяземского и Жуковского хлопочет о постановке того на сцене. Пушкин смеется
«Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» и
«Женитьбе». Он в курсе всех дел и планов Гоголя.
Чуть что Гоголь отправляет к нему слугу с запиской, чтоб Пушкин то‑то прочел
и, если надо, выправил (да, да, так и просит «поправить»). Наконец,
Пушкин привлекает Гоголя к участию в «Современнике». И не просто привлекает, а
делает его главным автором и сотрудником журнала. Это ли не доверие и не
близость?
Пушкин — заступник Гоголя на житейском поприще. Именно Пушкин печатает в
«Современнике» не принятые нигде сцены из «Владимира III степени» и отвергнутый
всюду «Нос». Чего же еще? «Чего же боле?» — можем мы сказать словами самого
Пушкина. И... тем не менее все далее отходят поэты друг от друга, отходят и
творчески и лично, что выливается во внезапный отъезд Гоголя за границу, отъезд
без прощания с Пушкиным.
3
Пушкин вернулся из Михайловского в те дни, когда «Ревизор» репетировался в
театре. Он обещал Гоголю побывать на премьере, но не смог — траур по случаю
смерти матери все еще держал его дома. Он и делами «Современника» не мог как
следует заниматься, хотя надо было готовить в печать материалы второго номера.
Едва управившись со вторым номером, Пушкин выезжает в Москву, чтоб на месте
внести разъяснения по поводу нападок Гоголя на московские журналы. Он
успокаивает Погодина, «наблюдателей» — авторов «Московского наблюдателя), ищет
знакомства с Белинским, которого хочет привлечь в журнал.
Кстати, имя Белинского было упомянуто в черновом тексте статьи Гоголя, но не
появилось в печати. О Белинском Гоголь писал: «В критиках Белинского,
помещающихся в „Телескопе", виден вкус, хотя еще не образовавшийся,
молодой и опрометчивый, но служащий порукою за будущее развитие,
потому что основан на чувстве и душевном убеждении». Самое удивительное, что в
письме А. Б., за которым скрывался Пушкин, было повторено то же самое, почти
слово в слово, только молодость и опрометчивость были поставлены в упрек Гоголю
как и неупоминание критик Белинского. «Жалею, писал А. Б., — что вы,
говоря о „Телескопе", не упомянули о г. Белинском. Он обличает талант, подающий
большую надежду...» У Гоголя, когда он прочитал это письмо, были основания
обижаться на Пушкина: ссылки на молодость и юношеские заскоки автора статьи «О
движении журнальной литературы» почти выдавали и имя автора ее — самым молодым
сотрудником Пушкина был Гоголь. Вполне возможно, что с текстом письма А. Б.
(или, во всяком случае, с его идеями) Пушкин был вынужден познакомить в Москве и
Погодина и Шевырева.
Так или иначе, по он отмежевывался от Гоголя, и Гоголь, если не знал это, то
чувствовал. В своей статье он косвенно задел и А. Ф. Смирдина, а со Смирдиным
Пушкин уж вовсе не хотел ссориться. И несмотря на льстивые замечания в статье
Гоголя о деятельности книгоиздателя Смирдина, несмотря на видимое отделение
Смирдина от Сенковского, статья все же била и но Смирдину — прибыль от издания
«Библиотеки» извлекал и он.
Было ли произнесено имя Гоголя как автора нашумевшей статьи в Москве и
Петербурге, неизвестно. Думаем, что Пушкин скорей всего сохранил тайну авторства
Гоголя, чтоб не подвести его. Об этом говорит тот факт, что Булгарин,
откликнувшийся на первый номер пушкинского журнала в статье «Северной пчелы» от
6 июня 1836 года, еще не знал, по ком бить. Он бил наугад, он разил всех, на
кого накопился его гнев, но более всего налегал на издателя, подозревая все же
его в нанесении «Пчеле» кровных обид. «Пчела» заступалась не только за себя, но
и за Сенковского, она гоголевские упреки в незнании Сенковским Востока
переносила на Пушкина и ядовито спрашивала: «А разве вы, г. Издатель, в
„Путешествии в Арзрум" обнаруживаете это знание?» На замечание гоголевской
статьи о том, что у нас отстает поэзия, она восклицала: «Довольно странная
жалоба со стороны Поэта!»
Нет, Булгарин явно грешил на Пушкина, и это еще раз объясняет необходимость
появления в «Современнике» письма А. Б.
И тем не менее Пушкин, находясь в Москве, занимается делами Гоголя. Он
встречается со Щепкиным и хлопочет о постановке на московской сцене «Ревизора».
Он пишет в Петербург письмо Наталии Николаевне о том, чтобы она позвала Гоголя и
передала ему, что в Москве его любят и лучше поймут и поставят его комедию.
Гоголь откликается через Щепкина, что ему все равно, что он уже остыл к
«Ревизору» и как его поставит Москва — ему безразлично. Щепкин зовет его в
Москву, просит лично почитать актерам текст комедии, он отказывается. Есть ли
причина отказа только «Ревизор» и его неудача на сцене Александринки? Или Гоголь
не хочет являться в Москву после Пушкина, после его отмежеваний от
Гоголя?
На поверхности все было хорошо. Первый номер пушкинского журнала
демонстрировал единство Пушкина и Гоголя, их тесное сотрудничество. Рядом со
стихами Пушкина, с «Путешествием в Арзрум» были напечатаны повесть Гоголя и
драматические сцены Гоголя. Налицо был союз — ни одна тучка не омрачала его. В
этом же номере Пушкин обещал читателям в скором времени отозваться на новую
комедию Гоголя «Ревизор», он печатал заметку о «Миргороде» и «Арабесках» и
называл «Тараса Бульбу» творением, достойным Вальтера Скотта. Он объявлял, что
«г. Гоголь идет вперед...».
Но г. Гоголь уже печатал в «Санкт‑Петербургских ведомостях» объявление о
своем отбытии за границу. В прибавлениях к этой газете 17 мая 1836 года
появилась строка: «...Николай Гоголь, 8‑го класса; спрос.[ить] в Малой Морской,
в доме Лепена, 1». 1 — это означало, что он едет один, без слуги и близких.
Рядом с его именем стояли имена каких‑то французов и француженок, был даже
мещанин Дмитрий Донской с Выборгской стороны, граф Мусин‑Пушкин с дворовым
человеком, камергер Г. фон Нордин, некто Викториано де ля Кусета из Испании и
другие. Через педелю в этих списках появилась и фамилия Данилевского — Гоголь
уговорил и его прокатиться по Европе.
А во все стороны летели письма Гоголя, объясняющие внезапное решение
покинуть Россию. Надо было растолковать его маменьке, Москве, извиниться перед
Загоскиным, что он не смог сам прибыть на обсуждение своей пьесы, перед Щепкиным
— за то, что не приедет читать «Ревизора» актерам Малого театра, перед Аксаковым
— за то, что возложил на него хлопоты по постановке комедии. Всем им (москвичам)
он обещает, что по возвращении поселится в Москве, что отъезд ему необходим
ввиду полного непонимания, которое он обнаружил в холодном Петербурге, что к
тому зовут его и личные огорчения и недуги. «Еду за границу, там размыкаю ту
тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный,
писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины.
Пророку нет славы в отчизне, — пишет он Погодину. —...Я не оттого еду за
границу, чтобы не умел перенести этих неудовольствий. Мне хочется поправиться в
своем здоровьи, рассеяться, развлечься и потом, избравши несколько постояннее
пребывание, обдумать хорошенько труды будущие. Пора уже мне творить с большим
размышлением».
Но это уговоры, заговоры, не вся правда слышится тут. Гоголь утаивает часть
правды, ту правду, которая тоже обратила его мысли к отъезду, — правду о
неудачном сотрудничестве с Пушкиным. Он и раньше держал всех в неведении
относительно своей близости к изданию Пушкина, он и до этого делал вид, что лишь
сочинениями своими участвует в «Современнике», так что и отступать в этом смысле
ему теперь было легче. Легче на словах, в письменных объяснениях с приятелями,
но не перед самим собой. Потому что это было, безусловно, еще одно
поражение. Так же как после истории с «Ганцем», после провала надежд
занять кафедру в Киеве, после несостоявшегося профессорства в Петербургском
университете (откуда его просто уволили в связи с упорядочением штатного
расписания) он имел основание для отчаяния. Он вновь сходил с кафедры, и так же,
как тогда, «неузнанный» и, пожалуй, освистанный, если принять в расчет прием
«Ревизора». «Все против меня, — жаловался он Щепкину. — Чиновники пожилые и
почтенные кричат, что для меня нет ничего святого... Полицейские против меня,
купцы против меня, литераторы против меня...»
Как всегда, он преувеличивал, раздувал в собственных глазах размеры
несчастья и сам же раздражался от создания собственной фантазии, но таково уж
было свойство его воображения: что оно создавало, то и было для Гоголя
действительностью.
Он зря досадовал и на Пушкина, он забывал, в каком состоянии Пушкин затеял
журнал. Впрочем, мог ли он понять Пушкина? Пушкина, который, вернувшись 23 мая
из Москвы, где он улаживал свои издательские дела, сразу же отправился на дачу,
где его жена ждала — уже четвертого — младенца, Пушкина, уставшего и
«простывшего», Пушкина, не имеющего ни минуты, которую бы он мог уделить своему
молодому соратнику?
Что делать? Ему было не до Гоголя, во всяком случае, не в такой степени до
Гоголя, как хотелось бы Гоголю и на что он имел право рассчитывать как
единственный его достойный Ученик. Он давно уже вышел из‑под крыла Учителя, но
вместе с тем все еще находился под ним, оно его согревало, защищало, и позже,
говоря о том, что светлые минуты его жизни были минуты, в которые он творил,
Гоголь добавит: «Когда я творил, я видел перед собой Пушкина».
Нет, не так просто ему было отрываться от Пушкина, оставлять его одного в
России. Еще в ту пору, когда маменька писала ему отзывы о его сочинениях и
восхваляла их, он советовал ей: «Не судите, моя добрая маменька, о литературе.
Потому что, может быть, в самом Петербурге литературу умеют ценить и понимать
какие‑нибудь пять человек». Среди этих пятерых первым был Пушкин. Отрываться от
него — значило отрываться от надежного берега, от светящего над гобой солнца, от
воздуха, которым дышишь. Все было гиль и суета по сравнению с тем, что рядом жил
и творил Пушкин.
Он с болью рвал эту нить, и это, быть может, была самая сильная боль, какую
он ощущал при расставании с родиной.
6 июня 1836 года, когда корабль, перевозящий пассажиров в Кронштадт, отчалил
от Английской набережной, увозя за границу Гоголя, Пушкин был в Петербурге. В
июне он еще жил на Дворцовой набережной, то есть в получасе ходьбы от того
места, откуда отплыл Гоголь. Ни Пушкин, ни провожавший княгиню Веру Федоровну и
сына Павла, уезжавших в одной партии с Гоголем, князь Вяземский, ни Гоголь не
знали, чтоподписчикам уже разосланы, а в кондитерских и книжных лавках появились
на столах свежие оттиски «Северной пчелы» со статьей Булгарина «Мнение о
литературном журнале Современник, издаваемом Александром Сергеевичем Пушкиным на
1836 год». Это был прощальный залп Фаддея Венедиктовича в сторону Гоголя,
последнее яростное изрыгание его бессильных мортир в адрес безымянного автора
беспардонной статьи.
Выстрел Булгарина не докатился до ушей Гоголя. Он стоял на палубе маленького
кораблика (в Кронштадте их ждал большой корабль «Николай Первый») и грустно
глядел на отплывающий гранит. Вяземский махал ему платком. Отплывал гранит,
дворцы на набережной, шпиль Петропавловки, видный из окон квартиры Пушкина, и
сам Пушкин.
«Даже с Пушкиным я не успел и не мог проститься, — напишет Гоголь Жуковскому
в первом письме из‑за границы, — впрочем, он в этом виноват». |