Пятница, 22.11.2024, 17:10


                                                                                                                                                                             УЧИТЕЛЬ     СЛОВЕСНОСТИ
                       


ПОРТФОЛИО УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА   ВРЕМЯ ЧИТАТЬ!  КАК ЧИТАТЬ КНИГИ  ДОКЛАД УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА    ВОПРОС ЭКСПЕРТУ

МЕНЮ САЙТА
МЕТОДИЧЕСКАЯ КОПИЛКА
НОВЫЙ ОБРАЗОВАТЕЛЬНЫЙ СТАНДАРТ

ПРАВИЛА РУССКОГО ЯЗЫКА
СЛОВЕСНИКУ НА ЗАМЕТКУ

ИНТЕРЕСНЫЙ РУССКИЙ ЯЗЫК
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

ПРОВЕРКА УЧЕБНЫХ ДОСТИЖЕНИЙ

Категории раздела
ЛОМОНОСОВ [21]
ПУШКИН [37]
ПУШКИН И 113 ЖЕНЩИН ПОЭТА [80]
ФОНВИЗИН [24]
ФОНВИЗИН. ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [8]
КРЫЛОВ. ЕГО ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [6]
ГРИБОЕДОВ [11]
ЛЕРМОНТОВ [74]
ЛЕРМОНТОВ. ОДИН МЕЖ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ [131]
НАШ ГОГОЛЬ [23]
ГОГОЛЬ [0]
КАРАМЗИН [9]
ГОНЧАРОВ [17]
АКСАКОВ [16]
ТЮТЧЕВ: ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК И КАМЕРГЕР [37]
ИВАН НИКИТИН [7]
НЕКРАСОВ [9]
ЛЕВ ТОЛСТОЙ [32]
Л.Н.ТОЛСТОЙ. ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [16]
САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН [6]
ФЕДОР ДОСТОЕВСКИЙ [21]
ДОСТОЕВСКИЙ. ЕГО ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [7]
ЖИЗНЬ ДОСТОЕВСКОГО. СКВОЗЬ СУМРАК БЕЛЫХ НОЧЕЙ [46]
ТУРГЕНЕВ [29]
АЛЕКСАНДР ОСТРОВСКИЙ [20]
КУПРИН [16]
ИВАН БУНИН [19]
КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ [122]
АЛЕКСЕЙ КОЛЬЦОВ [8]
ЕСЕНИН [28]
ЛИКИ ЕСЕНИНА. ОТ ХЕРУВИМА ДО ХУЛИГАНА [2]
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ [25]
МАРИНА ЦВЕТАЕВА [28]
ГИБЕЛЬ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ [6]
ШОЛОХОВ [30]
АЛЕКСАНДР ТВАРДОВСКИЙ [12]
МИХАИЛ БУЛГАКОВ [33]
ЗОЩЕНКО [42]
АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН [16]
БРОДСКИЙ: РУССКИЙ ПОЭТ [31]
ВЫСОЦКИЙ. НАД ПРОПАСТЬЮ [37]
ЕВГЕНИЙ ЕВТУШЕНКО. LOVE STORY [40]
ДАНТЕ [22]
ФРАНСУА РАБЛЕ [9]
ШЕКСПИР [15]
ФРИДРИХ ШИЛЛЕР [6]
БАЙРОН [9]
ДЖОНАТАН СВИФТ [7]
СЕРВАНТЕС [6]
БАЛЬЗАК БЕЗ МАСКИ [173]
АНДЕРСЕН. ЕГО ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [8]
БРАТЬЯ ГРИММ [28]
АГАТА КРИСТИ. АНГЛИЙСКАЯ ТАЙНА [12]
СЕНТ-ЭКЗЮПЕРИ [33]
ФРИДРИХ ШИЛЛЕР [24]
ЧАРЛЬЗ ДИККЕНС [11]
СТЕНДАЛЬ И ЕГО ВРЕМЯ [23]
ФЛОБЕР [21]
БОДЛЕР [21]
АРТЮР РЕМБО [28]
УИЛЬЯМ ТЕККЕРЕЙ [9]
ЖОРЖ САНД [12]
ГЕНРИК ИБСЕН [6]
МОЛЬЕР [7]
АДАМ МИЦКЕВИЧ [6]
ДЖОН МИЛЬТОН [7]
ЛЕССИНГ [7]
БОМАРШЕ [7]

Главная » Файлы » СТРАНИЦЫ МОНОГРАФИЙ О ПИСАТЕЛЯХ И ПОЭТАХ » НАШ ГОГОЛЬ

Глава 3. Гимназия
08.01.2016, 16:03
... Я почитаюсь загадкою для всех... Здесь меня называют смиренником, идеалом кротости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом угрюмый, задумчивый, неотесанный... Вы меня называете мечтателем, опрометчивым, как будто бы я внутри сам не смеялся над ними. Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем.
    Гоголь — матери, Нежин, март 1828 года

1

Гимназия, или лицей, как называли ее в городе в подражание названию Царскосельского лицея, который, однако, сильно отличался от нее уже тем, что был расположен во флигеле царского дворца и находился вблизи от столицы, была феноменом царствования Александра, неким исключением из правил на фоне Руси, медленно тянущей свои обозы вперед по пути прогресса. Это движение ее, которому пытался придать (и придал) ускорение Петр, которое замедляли, прерывали или вновь пускали галопом цари и самозванцы, немецкие принцессы и голштинские принцы, которое обрело широкий бег при бабке Александра и встало как вкопанное при его отце, при самом Александре как бы вырвалось на европейский простор: русские полки, дошедшие до Парижа, донесли до него не только победные знамена, но и освежили русское самосознание, как бы проветрившееся в этом марше, в этом мучительно‑радостном освобождении сил, которые стягивали постромки предшественника Александра.
Александр открыл границы и камеры Петропавловской крепости, открыл шлагбаумы для обмена мыслями. Были разрешены частные типографии. Державин воспел воцарившийся на русском троне Закон.
«Дней александровых прекрасное начало», — писал о тех днях Пушкин.
Лицеи или высшие учебные заведения были открыты в Царском, в Ярославле, в Одессе, в Нежине. То было признание заслуг Украины в деле русской культуры, заслуг самого Нежина в истории Малороссии. Некогда в Нежине собирались рады, на которых избирали гетманов Левобережья, некогда в центре его, на том месте, где воздвигалось здание гимназии, стоял домик князя А. А. Безбородко, окруженный огромным парком, в котором он принимал матушку‑императрицу.
Эту землю вместе с тремя тысячами душ крестьян Безбородко завещал на «обеспечение» будущего учебного заведения, которое должно было стать рассадником наук и нравственности. В уставе гимназии, утвержденном царем, было записано: «Управление гимназии есть четырех родов: 1. Нравственное. 2. Учебное. 3. Хозяйственное. 4. Полицейское».
Как всегда, нравственность не могла обойтись без надзора — в стенах гимназии свистала розга. Пороли и Гоголя. Нестор Кукольник, учившийся с ним вместе в гимназии, вспоминал, что Гоголь кричал пронзительно. Потом по пансиону разнеслась весть, что он «сошел с ума». «До того искусно притворился, — писал Кукольник, — что мы все были убеждены в его помешательстве».
Директор гимназии И. С. Орлай нехотя прибегал к этим мерам. Орлай, как вспоминает тот же Кукольник, «даже хворал, подписывая приговор».
Иван Семенович Орлай был одним из тех людей, которых новое царствование призвало под свои знамена. Выходец из Венгрии, он нашел в России вторую родину и отдал ей все свои таланты и знания. В девятнадцать лет Орлай уже был профессором, слушал лекции в Вене и во Львове, в Кенигсбергском университете, где философию, например, читали «по тетрадкам Канта». В 1821 году, когда Орлай заступил на директорство в Нежине, оп был и доктор медицины, и доктор философии — одно время он состоял даже гофхирургом при Павле Первом. Орлай участвовал в войне 1812 года и оперировал раненых в госпиталях.
Страстный почитатель языка Горация и Тацита, он зазывал к себе учеников, угощал их обедом и за столом беседовал с ними по‑латыни.
В лицее Орлай стремился внедрить методы швейцарского педагога Песталоцци, весьма популярного тогда в Европе. Главным постулатом учения Песталоцци было взаимопонимание учащихся и учителей. Подбирая штат воспитателей, Орлай старался прежде всего найти людей образованных, мыслящих, умных, способных вывести своих воспитанников на широкую дорогу общеевропейской культуры. И ему удалось — за малым исключением — найти педагогов, которые соответствовали этой задаче. Многие из них, как и сам Орлай, имели за плечами один‑два института или университет, знали несколько языков и были энциклопедически образованны. Были среди них и греки, и венгры, и французы, и итальянцы, и швейцарцы, и русские.
Нелегко было Орлаю управляться с этим разноязыким составом, с разными самолюбиями и отношением к педагогической науке. Одни были истинные ревнители своего предмета, другие больше думали о процветающем в низинном Нежине «огородике», то есть о выращивании огурчиков, и выгодной женитьбе на дочках нежинских торговцев табаком и колбасников. Почти у всех учителей были собственные дома в городе, они пускали к себе па постой гимназистов, торговали через подставных лиц изделиями своего огорода.
Но ко всем ним Орлай находил свой подход. О стиле его управления говорит выписка из «Журнала конференции Гимназии Высших наук»: «Г‑н Директор изъявил свое желание, чтобы каждый из присутствующих в заседаниях на счет управления гимназии объявлял свои мысли свободно и вольно, хотя бы случилось то против какой‑либо меры, предлагаемой самим Господином Директором, и чьи окажутся основательнейшими суждения, записывать в параграфах журнала под его именем».
Наверное, поэтому время Орлая в Нежинской гимназии считалось потом временем «беспорядков». Но из этих‑то «беспорядков», из этой свободы общения профессоров с директором, а учащихся с профессорами и родился дух гимназии, который не так‑то легко было вытравить из нее, когда Орлай ушел.
Красивый, всегда с иголочки одетый, Иван Семенович являл собой образец человека высоких помыслов и нравственной чистоты. Именно таких людей, как И. С. Орлай, имел в виду Карамзин (сам, кстати, принадлежавший к их плеяде), когда писал, что не нововведения спасут Россию, не переписывание па русский язык Наполеонова кодекса, а собирание вокруг трона голов независимых, честных, ставящих выше всех благ благо отечества.
Гоголю повезло — он видел таких людей. Его детство и юность прошли под знаком их влияния, и сам он по воспитанию и образу мыслей принадлежал к их эпохе, а не к той, которая уже занималась на горизонте. Это важно отметить, так как большая часть сознательной жизни Гоголя пала на иное время, о котором речь еще впереди.
Пожалуй, самым большим богатством гимназии была библиотека, начало которой положил почетный попечитель граф А. Г. Кушелев‑Безбородко, внучатый племянник А. А. Безбородко, по существу и основавший Нежинский лицей. Он старался полагаться на опыт Царскосельского лицея, пансион при котором сам окончил. Граф подарил гимназии две с половиной тысячи томов, а когда Гоголь кончал гимназию, в библиотеке было уже семь тысяч книг. То была по преимуществу переводная литература и литература историческая.
Недаром в гимназии так любили именно историю — это было влияние эпохи, находившейся под впечатлением выхода одиннадцати томов «Истории Государства Российского» Карамзина (они тоже стояли на полках лицейской библиотеки) и чтения романов Вальтера Скотта. Среди гимназистов образовалось даже историческое общество, где самостоятельно переводили иностранных историков и составляли полную всемирную историю из компиляций и самостоятельных изысканий. Константин Базили, одноклассник Гоголя, написал для этого труда тысячу пятьсот страниц рукописного текста.
В этом увлечении отнюдь не был повинен гимназический историк «козак» Моисеев, как называл его Гоголь, который больше интересовался своими нарядами, чем историческими занятиями учеников. Он заставлял зубрить главы из учебника Кайданова и ограничивался на лекциях пересказом этих глав. Моисеев был знаменит в Нежине тем, что обхаживал дочерей торговцев красным товаром. Не в силах привлечь их своей внешностью, он старался броситься в глаза необычным платьем. Особенно почитал Моисеев голубой цвет и являлся в гимназию в голубом сюртуке, голубом шарфе и голубых панталонах. Будучи некоторое время инспектором пансиона, он и пансионеров переодел в голубой демикотон.
Над ним посмеивались! однажды Моисеев, желая поймать воспитанника Гоголя‑Яновского на том, что тот не слушает урока, внезапно оборвал рассказ и спросил: «Господин Гоголь‑Яновский, а по смерти Александра Македонского что последовало?» Гоголь (весь урок рисовавший вид за окном и скучавший) вскочил и бодро ответил! «Похороны». Класс грохнул.
Подсмеивались и над «батюшечкой» Волынским, который читал в гимназии катехизис, священную историю и толкование евангелия, шалили на уроках Билевича, преподававшего политические науки, Никольского. Никольский, остановившийся в своих пристрастиях и знаниях по части российской словесности на середине XVIII века, вызывал всеобщее осуждение. Ему подсовывали стихи Языкова, Пушкина, выдавая их за свои — он правил их и говорил, что они не соответствуют правилам слога. Однажды кто‑то подложил ему на кафедру стихотворение Козлова «Вечерний звон». Никольский прочитал и написал: «Изряднехонько». Про Пушкина и Жуковского он говорил: «Эта молодежь» — и предпочитал им Хераскова, Сумарокова и Ломоносова. Впрочем, эта страсть Никольского к XVIII веку имела своим следствием то, что, как писал Н. В. Кукольник, «он положительно заставил нас изучать русскую литературу до Пушкина и отрицательно втянул нас в изучение литературы новейшей».
Но наряду с одиозными фигурами учительской теократии были в Нежине и профессора, которых уважали в классах и за стенами гимназии. Таковы были младший профессор немецкой словесности Федор Иванович Зингер и профессор французской словесности Иван Яковлевич Ландражин, которые не только отлично знали свой предмет, но и давали воспитанникам читать книги из своих личных библиотек, принимали их дома, где велись литературные и ученые собеседования, где читали в подлиннике французских и немецких классиков, переводили Шиллера, немецких романтиков, а то и самого Вольтера. Таков был молодой профессор ботаники Никита Федорович Соловьев, которого Орлай выписал из Петербурга. Таковы были Казимир Варфоломеевич Шапалинский, одинаково блестяще знавший и математику, и русскую литературу, и профессор естественного права Николай Григорьевич Белоусов. О Шапалинском один из соучеников Гоголя, П. Г. Редкий (впоследствии известный ученый‑юрист), писал: «Безукоризненная честность, неумытная справедливость, правдолюбивое прямодушие, скромная молчаливость, тихая серьезность, строгая умеренность и воздержание в жизни, отсутствие всякого эгоизма, всегдашняя готовность ко всякого рода самопожертвованиям для пользы ближнего... вот основные черты нравственного характера этого чистого человека».
В мае 1825 года в гимназии появился профессор естественного права Николай Григорьевич Белоусов. Белоусов учился в Киевской духовной академии, которую окончил в 15 лет. Затем он поступил в Харьковский университет, считавшийся лучшим учебным заведением на Украине. «Харьков называли украинскими Афинами», — писал учитель латинского языка в Нежинской гимназии И. Г. Кулжинский. Особенно силен был в университете философский факультет, на котором с 1804 по 1816 год читал лекции профессор Иоганн Шад, рекомендованный в Харьков Гёте и Шиллером.
Два аттестата, выданные Белоусову по окончании университета, свидетельствовали, что он обучался по этико‑филологическому отделению философского факультета и по юридическому факультету «с отличными успехами».
Белоусов был уже человек нового поколения — поколения, близко стоящего к поколению Гоголя. Их разделяли какие‑то десять лет. Они, собственно, и учились в одно время, и начинали свой путь при одних обстоятельствах. Вкусы, одежда, взгляды на историю и литературу (которую любил и почитал профессор естественного права) — все у них было общее. Да и сам предмет, который преподавал Белоусов, был той наукой, на которую особенно обращены взоры юношества, — то была наука личного и государственного поведения, основанного на началах естественности и справедливости.
Даже когда Белоусов стал инспектором пансиона (отделения для казеннокоштных студентов, находившегося в стенах гимназии) и в его обязанности была включена необходимость следить за своими подопечными (то есть докладывать в письменной форме об их умонастроении и поступках), он с неохотою писал свои «рапорты» и «доносы», как назывались в те времена такого рода бумаги. «Пансион наш теперь на самой лучшей степени образования, — писал Гоголь матери, —...и этому всему причина — наш нынешний инспектор; ему обязаны мы своим счастием — стол, одеяние, внутреннее убранство комнат, заведенный порядок, этого всего вы теперь нигде не сыщете, как только в нашем заведении. Советуйте всем везть сюда детей своих: во всей России они не найдут лучшего». «Я не знаю, можно ли достойно выхвалить этого редкого человека, — рассказывает он Г. Высоцкому. — Он обходится со всеми нами совершенно как с друзьями своими, заступается за нас против, притязании конференции нашей и профессоров школяров. И, признаюсь, ежели бы не он, то у меня недостало бы терпения здесь окончить курс — теперь, по крайней мере, могу твердо выдержать эту жестокую пытку».

2

Прибытие Никоши в гимназию запомнилось соучениками его как явление комическое. Какой‑то слуга или дядька привел его, завернутого во множество фуфаек и курток, чуть ли не в тулуп, и повязанного поверх головы теплым маменькиным платком. Дядька долго развертывал его и распоясывал, все с любопытством смотрели на эти его усилия, пока из одежек но выглянуло худенькое личико мальчика с длинным носом, пугливо озирающегося по сторонам. Он сразу насупился, нахохлился, и слезы выдавились у него из глаз, когда собравшиеся вокруг гимназисты стали отпускать по его адресу шуточки.
Испуг Гоголя по приезде в далекий город понятен. Его растерянность среди множества сверстников тоже. Как‑никак это была не Полтава, где у отца было полгорода знакомых, и не поветовое училище, где учителя и ученики размещались в трех небольших классах. Еще подъезжая к гимназии, он поразился ее белым колоннам, высоте здания, большим окнам и господству этого строения над низкорослым Нежином. В передней их встретил швейцар или сторож — солдат с синим пятном под глазом, но зато ручки дверей были бронзовые, лестница, по которой его повели наверх, — широкая, а от простора приемной залы у него закружилась голова. Никоша хватался за рукав дядьки Симона, оглядывался на черниговского прокурора Е. И. Бажанова, привезшего его в своей карете, и взгляд его говорил: «Возьмите меня обратно».
Таковы же были его первые письма к «Папиньке и Маминьке»: «О! естлибы Дражайшие родители приехали в нынешнем месяце, — писал он, — тогда бы вы услышали что со мною делается. Мне после каникул сделалось так грустно что всякий божий день слезы рекой льются и сам не знаю от чего, а особливо когда спомню об вас то градом так и льются...»
Письмо это относится к тому времени, когда Никоша уже был определен на квартиру к немцу Е. Зельднеру, который взялся — за хорошую плату — быть наставником сына Василия Афанасьевича.
Получив это послание, Василий Афанасьевич так расстроился, что заболел. Узнав об этом, жена Андрея Андреевича Ольга Дмитриевна Трощинская писала Марии Ивановне: «Не стыдно ли ему занемочь от того, что Никоша скучает в пансионе без вас». Василий Афанасьевич сначала хотел взять сына домой, но потом раздумал и послал в Нежин нарочного с запросом Зельднеру.
Обиженный недоверием, немец отвечал ему: «Сын ваш очень не разсудный мальчик во всех делах... и он часто во зло употребляет ваше отеческой любов...» В наказание за то, что он подверг родителей печали, Зельднер оставил его после обеда без чая. Оправдываясь, он писал, что «без маленькие благородние наказание не воспитывается ни один молодой человек...».
Житье с Зельднером, который требовал от Василия Афанасьевича то сушеных вишен, то еще каких‑то даров из экономии Васильевки, жизнь, продолжавшаяся до перехода в 1822 гаду на казенный кошт, была горькой, обидной. Немец не только допекал Никошу своей аккуратностью и жадностью; теперь каждая фраза его переписки с папенькой и маменькой просматривалась и цензуровалась: вместо призывов о помощи и жалоб на бумаге появлялись уверения в счастливом времяпрепровождении и хороших успехах.
А успехов не было. Гоголь учился дурно, особенно не успевал по языкам, и Иван Семенович Орлай, делавший снисхождение сыну Василия Афанасьевича, с которым они были соседи и которого он знал по встречам у Дмитрия Прокофьевича, писал в Васильевку: «Я знаю, сколь много любите вы сына своего, а по сему считаю, во‑первых, нужным уведомить вас, что он здоров и хорошо учится... Жаль, что ваш сын иногда ленится, но когда принимается за дело, то и с другими может поравняться...»
Добрый Орлай щадил самолюбие и чувства отца Гоголя, потому что отметки Никоши по всем предметам оставляли желать лучшего. Два года, которые он провел в Полтаве, не подготовили его к поступлению в гимназию. У других за плечами были годы пребывания в училищах и пансионах, занятия на дому с первостатейными учителями — многие из однокашников Гоголя знали до поступления в лицей латынь, французский и немецкий языки, свободно читали Вольтера и Руссо. Таков был, например, Нестор Кукольник, вечный антагонист Гоголя, которому Гоголь сначала сильно завидовал. Все давалось беспечному Нестору — и науки, и игра в бильярд, и гитара в его руках пела, и нежинские дамы рано стали обращать на него внимание. Нестор Кукольник, как и Василий Любич‑Романович или Редкий, был учеником, который знал, может быть, более, чем некоторые из учителей и профессоров, случалось, профессора обращались к ним за помощью, чтобы перевести какое‑то трудное место из Горация или вспомнить полузабытый факт из «Истории крестовых походов» Мишо.
Все это сильно ущемляло Гоголя в глазах товарищей и в его собственных глазах — первые годы в гимназии, пока не раскрылись его таланты, он чурался общества, жил одиноко и все просил у папеньки о возвращении.
Но минул год, и он обжился. К тому же в марте 1822 года отец добился привилегии для сына: его перевели в штат казеннокоштных воспитанников. А. Г. Кушелев‑Безбородко крайне редко допускал такие переходы — лишь ходатайство Трощинского (и тут помог благодетель!) заставило его снизойти к просьбам Василия Афанасьевича. А. А. Трощинский писал матери своей Анне Матвеевне: «К Василию Афанасьевичу я... посылаю теперь изрядный подарок, чрез ходатайство Дмитрия Прокофьевича молодым графом Кушелевым‑Безбородко ему делаемый, — включением его сына Никоши в число воспитанников, содержимых в Нежинской гимназии па его иждивении и, следовательно, на будущее время В. А. освобождается от платежа в оную гимназию, за своего сына, в год по 1200 рублей. Он с прошедшей масляницы не успел составить и подать Дмитрию Прокофьевичу записки, по коей должно было просить графа Безбородко о помещении его сына на гимназическое содержание, а между тем и без оной записки Дмитрий Прокофьевич успел удовлетворить в том его писание. Вот черта, изображающая благодетельное к нему Дмитрия Прокофьевича расположение».
* * *
Позже Гоголь признавался матери, что вынес в стенах гимназии много обид и оскорблений, много несправедливостей со стороны его товарищей. Физическая слабость всегда унижает мальчика в глазах сверстников, а Никоша постоянно хворал, не залечивались его уши, которыми он страдал после перенесенной в детстве золотухи. Потом он заболел скарлатиной, и воспаление ушей возобновилось.
На первых порах в пансионе Гоголь — мишень для насмешек, изгой, нечто вроде Акакия Акакиевича в департаменте. Никаких способностей он не обнаруживает, наоборот, его корят как непослушного, неуспевающего. Непослушание — проявление характера, гордости, о которой пока еще никто не знает, но которая вспыхивает вдруг, обнаруживая, как кажется педагогам, упрямство и непочтительность. Его не принимают в игры, в умственные собеседования и в предприятия амурного характера.
Романы крутили с нимфами из предместий. Они приходили в гимназию стирать белье, простоволосых и полуодетых, их можно было встретить на речке, в прачечной. Тут же назначались свидания, составлялись парочки, отсюда расходились по классам рассказы о запретных удовольствиях любви. Откровенность и простота этих отношений, которые Гоголь мог наблюдать еще в патриархальной Васильевке, больно били по его поэтическому воображению.
Это была не та любовь, о которой он грезил, она, с одной стороны, унижала его мечты, снижала их, с другой — заставляла парить еще выше. Он жил как бы в двух мирах — идеальном и реальном, и спор их, их соперничество в его душе заставляли его страдать. Он рано задумался о двойственной природе человека.
Но в гимназии мало кто подозревал об этом. Насмешки и прозвища «таинственный карла», «пигалица», «мертвая мысль» разбивались, о него, как о скалу (об этой твердости юного Гоголя вспоминал В. И. Любич‑Романович), он умел ответить на них молчанием (потому и «таинственный карла»), которое, может быть, стоило ему скрытых слез. Излечивал его от обид город, рынок, где он покупал у торговок любимый им грушевый квас, аоставшиеся от угощения медяки раздавал нищим.
А еще он проводил время в саду гимназическом с садовником Ермилом, который охотно рассказывал ему о деревьях и цветах, о своей жизни, о Нежине. В саду, в парке он находил покой, отдохновение, тут писал свои пейзажи, пруд, деревья или речку Остер, мостик над ней, садовую изгородь. Его рука ловчее всего выводила виды. недвижная природа легче давалась ему, люди выходили какими‑то неестественно застывшими. Он писал природу без людей. В старом парке на аллеях, посыпанных песком, стояли белые статуи, высокие липы подпирали своими черными стволами роскошные зеленые кроны. Их зелень отражалась в стеклянно застывших прудах.
Сюда, подальше от людей, Никоша и забирался со своими картонами и пастельными карандашами. К зиме 1823 года у него накопилось уже несколько картин, и он просит отца прислать рамки, ибо иначе их перевезти нельзя — нежный слой пастели может стереться в дороге. «Сделайте милость, дражайший папинька, вы, я думаю, не допустите погибнуть столько себя прославившимся рисункам». О других успехах — учебных — почти ни слова: «Учусь хорошо, по крайней мере, сколько дозволяют силы».

3

Весною 1824 года в гимназии наконец разрешили театр. Тоскливый ход серых дней как бы подпрыгнул, сорвался с места, весь распорядок встал на дыбы, и время понеслось как в вихре, как в ярмарочном веселом круженье, которое захватило Никошу.
Гоголя приняли в труппу и предложили роль. То была роль Креона в трагедии В. Озерова «Эдип в Афинах». Понятно, почему она досталась Гоголю: Креон был некрасив, самолюбив и одинок.
У Гоголя было мало слов, все они, начиная с первой реплики, вели к разоблачению Креона, но, поскольку слов было мало, их следовало дополнять гримасами, жестами, еще сильнее подчеркивавшими зло в герое и делавшими его еще более отталкивающим. И актер старался. Зал негодовал, когда он появлялся рядом с благородным Тезеем, возвышенным в своем раскаянии Эдипом — Базили и жертвенно‑прекрасной Антигоной, которую играл Саша Данилевский. Одетая в античные одежды Антигона с нарумяненными щеками и в парике красноречиво обличала закутанного во все черное длинноносого Креона. Смерть принимал злодей, а добродетель, еще более возвышенная его падением, оставалась жить. Она праздновала свое избавление в виду прекрасных Афин, вблизи стройных колонн храма, чудесных видов и теплого неба юга. И мало кто знал в зале, аплодируя исчезновению страшного злодея, что эти картины, эти портики и колонны, равно как и видение снежно‑белых Афин на горизонте, написала его рука, что это он, еще более уродливый от нахлобученного на него черного парика, от черных одежд и кривых улыбок, которыми он изображал зло, воссоздал на грубо сшитом и вытканном дома холсте красоту, ушедшую в вечность.
А на другой день после «Эдипа» он играл старика в веселой малороссийской комедии, которую прислал ему отец. Это был уже не трагический злодей с черными космами, с бледным лицом и острым профилем, изрекающий хулы на мир и на себя. Это был деревенский «дядько», которого каждый сидящий в зале видел на завалинке у себя в селе. Гоголь в этой роли не произносил ни слова, он только двигался по сцене, покряхтывал, посапывал и почихивал, но зал не мог удержаться от хохота. Смеялись и хватались за животы и степенные воинские командиры, и дамы, и даже зашедший на представление «батюшечка» Волынский.
В те годы он все пристальнее начинает интересоваться литературой, переписывает в тетради стихи и просит «папиньку» прислать все новые и новые книги, о которых слышит от него же или от товарищей по учению. Тут и стихотворные трагедии, и баллады (может быть, Жуковского), и первые главы «Евгения Онегина». К 1825 году относится появление в гимназии рукописных журналов «Звезда», «Метеор литературы». Вокруг них объединяется все пишущее и сочиняющее, все пробующее себя в изящной словесности. Рядом с Гоголем мы видим и Нестора Кукольника, и Николая Прокоповича, и Василия Любича‑Романовича. Это друзья‑соперники, ценители и критики собственных сочинений и толкователи мировой литературы. Гоголь был искренен, когда писал в «Авторской исповеди», что его занятия литературой в гимназии начинались все в серьезном роде. За исключением нескольких эпиграмм, акростиха на приятеля своего Федора Бороздина и не дошедшей до нас сатиры «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан», все это попытки в историческом и романтическом духе, отвечающие общему духу литературы и моде того времени.
Начало 20‑х годов XIX века в российской литературе — это, с одной стороны, попытка осмыслить исторический путь России, открывшийся вдруг глазам после событий 1812 года, с другой — переработка сильного влияния немецкой романтической поэзии (выразившаяся в творчестве Жуковского), с третьей — влияние музы Байрона. В журнале «Вестник Европы» за 1823 год, который Гоголь просил прислать ему из Кибинец и который был прислан ему, мы находим несколько статей о романах Вальтера Скотта, полемику вокруг «Кавказского пленника» Пушкина, статью об альманахе «Полярная звезда», в котором печатались литературно‑критические обзоры А. А. Бестужева. В одном из таких обзоров, названном «Взгляд на старую и новую словесность в России», автор писал: «...Необъятность империи, препятствуя сосредоточению мнений, замедляет образование вкуса публики. Университеты, гимназии, лицеи, институты и училища разливают свет наук, но составляют самую малую часть в отношении к многолюдству России. Недостаток хороших учителей, дороговизна выписных и вдвое того отечественных книг и малое число журналов... не позволяют проницать просвещению в уезды. Но утешимся!.. Новое поколение людей начинает чувствовать прелесть языка родного и в себе силу образовать его. Время невидимо сеет просвещение, и туман, лежащий теперь на поле русской словесности, хотя мешает побегу, но дает большую твердость колосьям и обещает богатую жатву».
Что же оставалось мальчикам, сидевшим в глуши и получавшим бранимые Бестужевым журналы и альманахи с большим опозданием и по милости выписывавших их? Они подражали тому, что читали: подражали Вальтеру Скотту, Шиллеру, Гёте, Байрону и Пушкину, Жуковскому, Батюшкову, Козлову. Источником, питающим их исторические вымыслы, были и вышедшие в те годы летописи Нестора, и «История Государства Российского».
Повесть и трагедия Гоголя, печатавшиеся в гимназических изданиях, были написаны в том же духе. Название его трагедии «Разбойники» прямо повторяет название трагедии Шиллера, которого Гоголь изучал в 1825— 1826 годах. Он купил собрание сочинений немецкого поэта, изданное малым форматом, и не расставался с ним во время пасхальных каникул.
Любич‑Романович вспоминает, как горько отзывались в Гоголе насмешки над его «тягучею прозой». Однажды, пишет он, Гоголю был вручен приз за сочинение на историческую тему. Товарищи поднесли ему фунт медовых пряников. Гоголь швырнул подарок им в лицо и две педели не ходил в классы.
Но все это происходило уже позже, после 1825 года, который в судьбе Гоголя оказался переломным и принес ему много горя, сразу отделив его от детства и перенося в холодное мужество.

4

«Василий Афанасьевич приехал из Лубен без всякой уже надежды, — писала Ольга Дмитриевна Трощинская своему мужу в Киев 1 апреля 1825 года, — он был так слаб, что не мог уже говорить и на второй день праздника объявил мне желание видеть Марию Ивановну и проститься с нею, я же, узнавши, что она родила дочь Ольгу благополучно и находится, слава Богу, в хорошем состоянии, послала за нею вчера карету, он умер после обеда почти при мне, потому что я была у него беспрестанно, и он просил меня, чтоб я тотчас после его смерти отправила его в Яреськи к Ивану Матвеевичу, а оттуда уже в их деревню, где он и препоручил себя похоронить возле церкви. Все его желания я, кажется, исполнила, и вчера же его вывезли отсюда в карете, а между тем я послала тотчас нарочного козака в Яновщину с письмом к Анне Матвеевне (ибо она теперь там) и просила ее приготовить Марию Ивановну к этому несчастию».
Неожиданная смерть Василия Афанасьевича расстроила праздник в Кибинцах, куда по случаю пасхи съехалось много гостей. Старый хозяин велел прекратить музыку и вышел с обнаженной головой на крыльцо, чтоб проводить своего бывшего верного помощника.
А в Васильевке в это время напряжение ожидания достигло предела. Мария Ивановна, едва начавшая вставать, порывалась ехать в Лубны. Старшие девочки Аня и Лиза (самой старшей, Маши, не было дома, она училась в Полтаве у мадам Арендт) сидели у окон и повторяли: папа, папа. Волновалась и Татьяна Семеновна, чувствуя недоброе в затянувшемся молчании сына. Наконец, у ворот показалась карета. Приехала акушерка из Кибинец, жена доктора. Она сказала, что Василий Афанасьевич в Кибинцах и зовет Марию Ивановну и Анниньку к себе.
Быстро собрались, оставив Олю на попечении кормилиц и бабушек, и поехали. Но едва выехали за околицу, как навстречу показался верховой. Он остановил карету и подал жене доктора письмо. Мария Ивановна увидела, как побледнела ее соседка, пробежав глазами бумагу.
Страшное предчувствие охватило Марию Ивановну. Жена доктора, взглянув на нее, вспыхнула и сказала: «Воротимся. Василий Афанасьевич сам приедет». Аничка, сидевшая между двумя женщинами, испуганно смотрела то на акушерку, то на мать, которая вдруг покрылась смертельной бледностью. Лошади повернули. Взбежав на крыльцо, Мария Ивановна успела сказать, чтоб удалили от нее дочь, и уже в сенях услышала голос докторши. Та говорила Анне Матвеевне: «Приготовьте несчастную Марию Ивановну...». «Нет... нет... — закричала она, — не читайте, я не хочу слышать этого слова!..»
Ее почти без чувств увели в комнаты.
...Два дня тело Василия Афанасьевича в карете стояло на дворе. Его не вносили в дом, ибо не было гроба, гроб, присланный из Кибинец, оказался мал, пришлось срочно заказывать другой в Полтаве. Мария Ивановна боялась смотреть в окно, все еще не веря в случившееся. Она увидела мужа только в церкви, когда ее подвели к гробу, стоявшему на возвышении. Она заговорила с ним, стала шептать какие‑то ласковые слова, смысла которых, конечно, никто не понял. Она была уже как безумная, хотя слезы все не лились, они остановились в ней, замерзли, как и ее душа. А она говорила и говорила с ним и за него же отвечала, пока ее не взяли под руки и не попытались отвести от гроба. И тут она заплакала. «Машенька бедная утопает в слезах... — писала в Кибинцы Анна Матвеевна Трощинская. — Просит сделать такую могилу, чтоб и ей место было возле него... Сделали могилу на 2 гроба. Отрезала у покойника волос и спрятала его как будто для нее какое сокровище...»
Горе Марии Ивановны было настолько сильным, что оно уже не походило на обычные страдания по умершему.
Проходила неделя, другая, а она все молчала, ни с кем не разговаривала, никого не хотела видеть и не принимала пищи. Она худела, истаивала, едва передвигалась по комнате и не хотела видеть ни дочерей, ни тетушку, ни мать Василия Афанасьевича.
Спасли ее дети. Когда тетка Анна Матвеевна привела их к ней, поставила перед постелью, одетых в черные платьица, беспомощных, дрожащих от страха, от жалости к матери и самим себе, и сказала: «Ты, видно, не хочешь свидеться с Василием Афанасьевичем в лучшем мире? Он с ангелами, а ты никогда не будешь там, он берег свое здоровье для детей, а ты хочешь быть самоубийцей», — она очнулась. В тот день она впервые согласилась выпить рюмку вина пополам с водой.
О страшной новости Гоголь узнал от своего одноклассника А. Баранова, который ездил домой на каникулы. 23 апреля он написал матери письмо.
«Не беспокойтесь, дражайшая маминька! Я сей удар перенес с твердостию истинного христианина.
Правда я сперва был поражен ужасно сим известием, однако ж не дал никому заметить, что я был опечален. Оставшись же я наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою. По бог удержал меня от сего — и к вечеру приметил я в себе только печаль, но уже не порывную, которая наконец превратилась в легкую, едва приметную меланхолию...я имею вас и еще не оставлен судьбою. Вы одни теперь предмет моей привязанности; одни которые можете утешить печального, успокоить горестного. Вам посвящаю всю жизнь свою... Ах, меня беспокоит больше всего ваша горесть! Сделайте милость, уменьшите ее, сколько возможно, так, как я уменьшил свою... Зачем я теперь не с вами? вы бы были утешены. Но через полтора месяца каникулы — и я с вами...»
Письмо это написано для матери, для ее утешения, в нем скрыт страх за ее здоровье и переживания. Он старается казаться спокойным, чтоб внушить на расстоянии это спокойствие Марии Ивановне. Но уже на следующий день в Васильевку летят строки, в которых дает себе волю отчаяние. Это уже не беловик, а черновик с помарками и кляксами, с зачеркиваниями и подозрительными водяными пятнами, похожими на слезы: «мне хочется вас видеть, — пишет он, — слышать, хочется говорить с вами, но пространство (ах, бесчеловечное) разлучает нас...»
Любовью своей он хочет вернуть мать к жизни. Сердцем своим, ранее защищенным любовью отца, чувствует он свою потерю. Через два года, вспомнив в одном из писем домой об отце, он напишет: «...не знаю, как назвать этого небесного ангела, это чистое высокое существо, которое одушевляет меня в моем трудном пути, живит, дает дар чувствовать самого себя и часто в минуты горя небесным пламенем входит в меня... В сие время сладостно мне быть с ним...»
С этой поры начинается внутренняя перестройка в Гоголе. Доселе дремавшая воля, воля, находившаяся в беспечном усыплении детства, вдруг оживает. Она обнаруживает себя в способности к стройности, организованности, к сознательно умышленному руководству беспорядком чувств. Нет уже мальчика, есть юноша, заглядывающий в свое будущее, есть человек, который уже готов к выбору. «Зачем предаваться горестным мечтаниям? — пишет он матери. — Зачем раскрывать грозную завесу будущности? Может быть, она готовит нам спокойствие и тихую радость, ясный вечер и мирную семейственную жизнь... Что касается до меня, то я совершу свой путь в сем мире и ежели не так, как предназначено всякому человеку, по крайней мере буду стараться сколько возможно быть таковым».
Понятие судьбы отныне будет пребывать с ним. Судьба и рок должны воплотиться в воле живущего, в его личном стремлении преодолеть свою смертность и исполнить долг.
Теперь вся его любовь, вся неистраченная благодарность и сочувствие обращаются к дому, к сестрам своим, которым он остался за отца, к родным и близким. Смерть отца как бы разбудила его душу, отомкнула ее для излияний душевных, которых он стыдился до сих пор.

5

На летние каникулы 1825 года Гоголь везет с собою уже не только картины, но и «сочинения», о содержании которых умалчивает и которые предназначались для подарка папиньке. С тех пор упоминания о «сочинениях» начинают вытеснять в его письмах сообщения о занятиях рисованием и живописью. Каждый раз в Васильевке узнают о новых его «трудах» или «произведениях», о которых он всегда отзывается темно и двусмысленно. Эта секретность объясняется не только скрытностью его натуры, но и боязнью за свое детище. Первые опыты Гоголя не получили одобрения его товарищей. Гоголь мог сойти еще как оформитель, кропотливый рисовальщик виньеток и бордюров на обложках гимназических альманахов, как литератор же считался весьма «средственным».
Но уже в те годы он жаждал или всего, или ничего: полупризнание, снисходительное одобрение его не могли удовлетворить. Он не цеплялся за свои листки, не пытался их сохранить, спасти удачную строчку или абзац, а может, и целую главу. Он уничтожал вес, и это было неосознанным признанием своей способности начать все сначала.
В одном из писем домой он пишет: «В рассуждении же сочинения скажу вам. что я его не брал, но оно осталось между книгами в шкафу. Но это небольшая беда, ежели оно и точно пропало, я постараюсь вам вознаградить новым и гораздо лучшим».
В гимназии он обживается и, вернувшись с летних каникул, сообщает маменьке, что товарищи встретили его хорошо, что он принят в пансионе как свой. Его светлое настроение нарастает и наконец взрывается приступом веселья и радости, когда в гимназии вновь открывается театр: «Вы знаете, какой я охотник всего радостного? Вы одни только видели, что под видом иногда для других холодным, угрюмым таилось кипучее желание веселости (разумеется, не буйной) и часто в часы задумчивости, когда другим казался я печальным, когда они видели или хотели видеть во мне признаки сентиментальной мечтательности, я разгадывал науку веселой, счастливой жизни, удивлялся, как люди, жадные счастья, немедленно убегают его, встретясь с ним».
Это признание прямо относится к участию Гоголя в спектаклях, в длящихся «четыре дня сряду» представлениях, где он, по свидетельству своих однокашников, блеснул как никогда.
Дадим слово Нестору Васильевичу Кукольнику: «Нам поставлено было в обязанность каждый раз, когда у нас будут спектакли, непременно и прежде всего сыграть французскую или немецкую пиэсу. Гоголь должен был также участвовать в одной из иностранных пиэс. Он выбрал немецкую. Я предложил ему роль в двадцать стихов, которая начиналась словами: „О майн Фатер!", затем шло изложение какого‑то происшествия. Весь рассказ оканчивался словами: „нах Праг". Гоголь мучился, учил роль усердно, одолел, выучил, знал на трех репетициях, во время самого представления вышел бодро, сказал: „О майн Фатер!", запнулся... покраснел... но тут же собрался с силами, возвысил голос, с особенным пафосом произнес: „нах Праг!" — махнул рукой и ушел... И слушатели, большею частью не знавшие ни пиэсы, ни немецкого языка, остались исполнением роли совершенно довольны... Зато в русских пиэсах Гоголь был истинно неподражаем, особенно в комедии Фонвизина „Недоросль", в роли г‑жи Простаковой...»
Гоголь сильно нажимал на комическую сторону роли, но, когда в последнем действии обеспамятевшая от всеобщего предательства Простакова начинала рвать на себе волосы и клясть судьбу, зрители готовы были простить ей все.
В ту весну гимназия «открыла» Яновского. На место задумчивого «карлы» явился пересмешник и комик, острого глаза которого теперь побаивались. Он всегда мог «изобразить», и это не забывалось, приклеивалось к тому, кого он изображал, как и прозвище или кличка, на которые он тоже был мастер.
Его теперь уже просят как об одолжении об участии в вечеринке, в чтении литературном. Он принят в компании и в кружки не как наблюдатель, а как заводила и равный. Едва в классе произносится фамилия Яновского, как головы тут же поворачиваются в ожидании шутки, каламбура, веселого представления, которое разряжает скуку урока. При нем начинают опасаться нести чушь, врать (хотя он сам охотник прихвастнуть), впадать в пафос, декламировать возвышенное. И когда Кукольник, уже в ту пору сочинявший свои трагедии на высокие темы (которые он и писал чрезвычайно высоким слогом), начинал читать их, завывая и закатывая очи горе, о нем говорили: «Возвышенный опять запел!» «Возвышенный» — так прозвал его Гоголь.
«Думаю, удивитесь вы успехам моим, — признается он маменьке, — которых доказательства лично вручу вам.
Сочинений моих вы не узнаете. Новый переворот настигнул их. Род их теперь совершенно особенный. Рад буду, весьма рад, когда принесу вам удовольствие». О каком же удовольствии идет речь? Об удовольствии веселья: «весна приближается. Время самое веселое, когда весело можно провесть его», «как весело провели бы мы время вместе», «еще половина, и я опять с вами, опять увижу вас и снова развеселюсь во всю ивановскую».
Эти заявления подтверждаются делом — текстами самих писем. «Спиридон, т. е. Федор Бороздин, — пишет Гоголь, — точно в гусарах и отличный гусар из самого негодного попа. Кто бы думал? — Сам генерал его уважает. — Баранов находится в собственном благоприобретенном и родовом своем поместье; преосторожно, прехитро, преинтересно ловит мух, сажает в баночку, обшивает полотном, запечатывает фамильным потомственным гербом и рассматривает при лунном свете». А вот еще одно письмо Г. Высоцкому в Петербург: «У нас теперь у Нежине завелось сообщение с Одессою посредством парохода, или брички Ваныкина. Этот пароход отправляется отсюда ежемесячно с огурцами и пикулями, и возвращается набитый маслинами, табаком и гальвою. Семенович Орлай, который теперь обретается в Одессе, подманил отсюда Демирова‑Мышковского[6], которому давно уже гимназия открыла свободный, без препятствий пропуск за пьянство, и по сему поводу пароход совершил седьмую экспедицию для взятия в пассажиры Мышковского, а на место его в гувернеры высадил директорскую ключницу, ростом в сажень с половиною, которая привела было в трепет всю челядь гимназии высших наук Безбородко, пока один Бодян не доказал, что русский солдат чорта не боится, и в славном сражении при Шурше оборотил передние ее челюсти на затылок...»
«Но неужели мы должны век серьезничать, — спрашивает он, как бы оправдываясь, — и отчего же изредка не быть творителями пустяков, когда ими пестрится жизнь наша? Признаюсь, мне наскучило горевать здесь и, не могши ни с кем развеселиться, мысли мои изливаются на письме и забывшись от радости, что есть с кем поговорить, прогнав горе, садятся нестройными толпами в виде букв на бумагу...»
Здесь не только вся будущая фразеология Гоголя и причудливость его образов («мысли садятся буквами на бумагу»), но и определение природы своего дара и его истоков. Вот где начало — забыться в радости, прогнать горе, развеселиться с кем‑нибудь.
Категория: НАШ ГОГОЛЬ | Добавил: admin
Просмотров: 934 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
ПИСАТЕЛИ И ПОЭТЫ

ДЛЯ ИНТЕРЕСНЫХ УРОКОВ
ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКИЕ ЗНАНИЯ

КРАСИВАЯ И ПРАВИЛЬНАЯ РЕЧЬ
ПРОБА ПЕРА


Блок "Поделиться"


ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ЗНАНИЯ

Поиск

Друзья сайта

  • Создать сайт
  • Все для веб-мастера
  • Программы для всех
  • Мир развлечений
  • Лучшие сайты Рунета
  • Кулинарные рецепты

  • Статистика

    Форма входа



    Copyright MyCorp © 2024 
    Яндекс.Метрика Яндекс цитирования Рейтинг@Mail.ru Каталог сайтов и статей iLinks.RU Каталог сайтов Bi0