«Блажен! что в возрасте, когда
волнение страстей изводит нас впервые из нечувствительности, когда
приближаемся степени возмужалости, стремление его обратилось к познанию
вещей».
А. Н. Радищев, «Слово о Ломоносове»
С промыслов возвращались поздней
осенью. Давно уже по-осеннему шумит море, ночи становятся все темнее, на
улице все ненастней. По всем поморским селам с нетерпением ждут
промышленников. Женщины молятся о «спопутных ветрах», гадают, смотрят,
куда повернется умывающаяся на пороге кошка, даже сами выходят
заговаривать «поветерье», бьют поленом по высокому шесту, на котором
водружена «махавка», сажают на щепку таракана и спускают его с
приговором: «Поди, таракан, на воду, подыми, таракан, севера». Ребятишки не слезают с колокольни, дежурят на крышах
домов, высматривая далекие паруса. И когда появляются свои
«матушки-лодейки», встречать промышленников сбегается стар и млад.
«Выехавшего в Архангельск с трескового
лова промышленника, — писал во второй половине XVIII века архангельский
краевед Александр Фомин, — узнать можно, как говорится, без подписи. Они
как с тучной паствы быки отличаются румяностью лица и полностию тела».
Свежая и вкусная треска и в особенности тресковая печень, которою прямо
объедаются поморы, напряженный труд на морском воздухе наливают их силой
и здоровьем.
Выросший не по годам, крепкий, смелый и
живой мальчик Ломоносов возвращался с промыслов вместе со всеми. Но
никто не вышел встречать судно Ломоносовых.
По местному преданию, возвратившись из
первого плавания, Михайло Ломоносов застал родную мать в жестокой
горячке, от которой она скончалась через девять дней. Однако вероятнее,
что она умерла годом раньше, и Михайло попал на отцовское судно уже
сиротою.
Дом помора не мог оставаться без
хозяйки. Василий Дорофеевич скоро женился второй раз, на дочери
крестьянина соседней Троицкой Ухтостровской волости, Федоре Михайловне
Уской, но с нею прожил недолго. 14 июня 1724 года она умерла. Не прошло и
четырех месяцев, как отец Ломоносова, воротившись с промыслов, вступил
11 октября 1724 года в третий брак, на этот раз со вдовою, как сказано в
метрической записи, Ириною Семеновою, а по известиям, доставленным И.
Лепехину, — дочерью «вотчины Антониева Сийского монастыря, Николаевской
Матигорской волости крестьянина Семена Корельского».
Сосватали их проворно. И не старая еще
вдова, как видно, охотно пошла за самостоятельного и крепкого
куростровца Ломоносова, который был на виду у всех двинян. По давнему
обычаю, как венчают в церкви вдовцов, «венцы» не держат над головами, а
ставят на плечо. Так венчали и Ломоносова. Потом справляли свадьбу, на
которой пировала вся деревня. Тяжело на душе было только у Михайлы.
Он не мог позабыть родную мать и часто
посещал ее могилу на погосте, совсем неподалеку от дома. Окружающая
среда толкала его искать утешения в религии. Но Ломоносов был своеволен и
обладал беспокойным умом. Он не довольствовался готовыми ответами,
которые давала ему церковь. Мало того, он усомнился в самой церкви и
стал упрямо искать своих собственных путей.
В ту пору по всему Поморью шла
ожесточенная «пря» о правой и неправой вере, что само по себе должно
было привлечь внимание впечатлительного и жадно прислушивавшегося ко
всему подростка. И вот, как сообщает первая академическая биография
Ломоносова, на «тринадцатом году младой его разум уловлен был
раскольниками, так называемого толка беспоповщины: держался оного два
года, но скоро познал, что заблуждается». Сведения эти можно считать
достоверными. Вопрос о старообрядцах был больной и запретной темой в
царской России. В официальной биографии Ломоносова, уже признанного
первым поэтом России, без достаточных оснований об этом и не было бы
сказано ни одного слова.
Ломоносов пережил у себя на родине
сложный душевный конфликт, вызванный как складывавшейся семейной
обстановкой, так и совершавшейся в нем внутренней работой мысли. Внешним
выражением этого конфликта является сохранившаяся в исповедальных
книгах Куростровского прихода за 1728 год запись, что «Василий Дорофеев
Ломоносов и жена его Ирина» явились, как и полагается, к исповеди и
причастию, а «сын их Михайло» не сделал этого «по нерадению». Факт этот
надо признать очень серьезным при том значении, какое имел этот обряд в
крестьянской среде и какое придавалось ему государственной властью.
Молодой Ломоносов впервые проявил в этом свою мятежную и непокорную
натуру.
Старообрядцы были вокруг него повсюду.
Ломоносов встречал их во время своих плаваний на Мезень и у себя на
Курострове, где у староверов было свое особое кладбище. В
старообрядчестве проявлялись, особенно на первых порах, элементы
антифеодальной борьбы, народного протеста против все усиливающегося
гнета крепостнического государства, После разгрома движения Степана
Разина и Булавинского восстания старообрядчество становилось прибежищем
всех недовольных. Петровские реформы, проводившиеся за счет крепостного
крестьянства, усилили сопротивление старообрядцев.
Старообрядчество пустило глубокие корни
на севере. Оно росло не только за счет местного, но и прошлого люда. В
укрытые за непроходимыми лесами скиты уходили крестьяне и солдаты,
измученные бесконечными поборами, рекрутчиной, лихоимством властей и
произволом помещиков.
Большую известность приобрел с конца
XVII века староверческий скит, основанный братьями Андреем и Семеном
Денисовыми на реке Выг, в Олонецком крае. Они охотно принимали к себе
всех, ищущих пристанища, не справляясь об их прошлом.
Неоплаченный безответный труд
«послушников» позволил быстро окрепнуть «обители». Начав с «толчеи», на
которых в неурожайные «зеленые годы» мололи древесную кору, чтобы
подмешивать ее в пищу, выговцы постепенно обзавелись своими заправскими
мельницами, кузницей, занялись гонкой смолы и дегтя, обработкой кож,
даже устроили меднолитейную мастерскую. Они разрабатывали за десятки
верст от монастыря пустующие земли, развели многочисленный скот,
прокладывали дороги через гати и топкие места, завели собственные рыбные
и зверобойные промыслы на Белом море. Наконец, выговцы повели крупную
торговлю хлебом и не только снабжали им Беломорский север, но и взялись
за доставку его в Петербург и притом на новоманерных судах, согласно
последним указам Петра I. Когда в 1703 году Петр шел с войском через
олонецкие леса, выговцы были страшно напуганы. В монастыре были
приготовлены «смолье и солома», и они готовились «огнем скончатисе». Но
Петр посмотрел на дело здраво и не стал разорять пустынь. Он лишь
приписал выговцев к Повенецким горным заводам, обязав работать на
государство.
Льготы, дарованные Петром, и успехи в
«мирских делах» и торговле дали возможность окрепнуть выговской обители,
превратившейся в целый городок. В разросшейся пустыни процветали
различные ремесла: шитье шелком и золотом, резьба по дереву, финифтяное
дело. Выговцы завели иконописные мастерские и устроили особые кельи, где
«грамотницы и грамотники» усердно занимались перепиской старинных книг.
Они выработали особое четкое и тщательное «поморское письмо»,
приближающееся по начертанию к печатным шрифтам XVI века. Из выговской
пустыни расходились по всему Поморью книги в кожаных переплетах с
медными застежками, украшенные тонкими цветными рисунками, выведенными
на добротной бумаге.
Всей новой, стремительно развивавшейся
культуре петровского государства выговские начетчики стремились
противопоставить свою «образованность», для чего были способны учиться
даже у ненавистных им «никониан». Андрей Денисов под видом «купца»
обучался в Киевской академии «грамматическому и риторическому разуму», а
его брат Семен изучил «пиитику и часть философии»: Возвратившись в
пустынь, Денисовы собрали вокруг себя искусных живописцев, знатоков
церковного устава, древней истории и старинных распевов. Они стали
готовить в своей среде искушенных начетчиков и полемистов. В глуши
Заонежья возникла своеобразная старообрядческая школа, где изучали
логику и риторику, составляли различные руководства и грамматики, в
которых прославлялась «дражайшая премудрость» — «яко все злато пред нею
песок малый и яко брение вменится пред нею серебро».
Выговская пустынь сыграла некоторую
роль в распространении образования на севере. Но при этом необходимо
подчеркнуть, что выговские «пустынножители» ставили перед собой крайне
реакционные цели, ибо стремились, по их собственным словам, «весь народ
возвратить к старинным временам, преданиям и обычаям». Здоровая энергия
северного крестьянства, находившая выход в деятельности Выга, получала
искаженное применение. Мятежные ревнители старины отстаивали исторически
обреченное дело. Старообрядческая культура хотя и достигла довольно
высокого уровня, однако оставалась целиком средневековой и
схоластической. Она замкнулась в рамках старой феодальной культуры
Московской Руси. И эти рамки еще сузились. В скитах царило страшное
изуверство. Выговские писатели неустанно прославляли тех, что «за
древлецерковное благочестие огнем скончалися», то есть сожгли себя
заживо. С «книжной премудростью» уживались невыносимая темнота,
невежество и суеверие.
Сближение Ломоносова со старообрядцами
возникло из его тяги к знанию, к ревниво оберегаемым книгам, которые,
казалось, скрывают «неисчислимую премудрость». Но его постигло жестокое
разочарование. Ломоносов скоро убедился, что все эти «сокровенные книги»
не таят в себе ничего, что могло бы действительно ответить на волнующие
его вопросы, что весь спор, все мученичество и ожесточение вызваны
нелепым и слепым упорством из-за буквы и обрядовых мелочей, превращенных
гонимыми и преследуемыми людьми в символ их «вечного спасения».
Ломоносов, как Иван-царевич в сказке, пошел к старообрядцам за «живой
водой», а нашел у них только темное мудрствование и закоренелую
нетерпимость ко всякому движению мысли. Старообрядцы, по их собственным
словам, ненавидели «мудрых философов, рассуждающих лица небесе и земли и
звезд хвосты аршином измеряющих». А юному Ломоносову как раз хотелось
измерять хвосты комет и разгадать тайну северного сияния.
Столкнувшись с затхлым и темным миром старообрядчества, Ломоносов должен был отшатнуться от него.
Михайло Васильевич Ломоносов рос и формировался под могучим воздействием петровского времени.
Петра Великого хорошо знали на севере.
Совсем еще не старые люди помнили, как 28 июля 1693 года, в пятницу,
Петр I «объявился от Курострова» на семи стругах. Петр поразил северян
своей кипучей энергией, простотой обращения, любовью к морю. Они
привыкли видеть, как он в простом шкиперском платье толкался среди
русских и иноземных лоцманов и матросов, жадно присматривался ко всему,
пытливо расспрашивал об устройстве судов и обычаях на море, закладывал и
спускал на воду первые русские корабли, толковал и пировал с Бажениными
на Вавчуге, где на крошечном (в две сажени шириной) островке накрывали
для него стол и где он в 1702 году собственноручно посадил два кедра в
память двух спущенных кораблей. По местному преданию, бывая у Бажениных,
Петр несколько раз пешком проходил через весь Куростров, направляясь в
Холмогоры или из Холмогор.
В семье Ломоносовых хорошо помнили
Петра. Умерший в 1727 году Лука Ломоносов должен был принимать участие
во встрече и проводах Петра, как один из видных и зажиточных «мирских
людей». Видал Петра и Василий Дорофеевич, и притом не только на
Курострове, но, кажется, и в самом Архангельске. С его слов дошел до нас
известный анекдот о холмогорских горшках. Однажды в Архангельске Петр
увидал на Двине множество барок и других «сему подобных простых судов».
Он справился, что это за суда и откуда они. Ему ответили, что это мужики
из Холмогор везут разный товар на продажу в Архангельск. Петр пошел
смотреть и стал переходить с одного судна на другое. Нечаянно под ним
проломился трап, и он упал в баржу, нагруженную глиняными горшками.
«Горшечник, которому сие судно с грузом принадлежало, посмотрев на
разбитой свой товар, почесал голову и с простоты сказал царю: — Батюшка,
теперь я не много денег с рынка домой привезу. — Сколько ты думал домой
привезти? — спросил царь. — Да ежели б все было благополучно, —
продолжал мужик, — то бы алтын с 46 или бы и больше выручил». Петр дал
холмогорцу червонец, чтобы он не пенял на него и не называл причиной
своего несчастья. «Известие сие, — как пометил Якоб Штелин, собиравший
устные рассказы о Петре, — было получено от профессора Ломоносова,
уроженца Холмогор, которому отец его, бывший тогда при сем случае,
пересказывал».
Михайло Ломоносов наслышался много
всяких рассказов о Петре. Всюду, где бы он ни был — плыл ли он по морю,
ходил ли по улицам Архангельска или бродил по Курострову, — все
напоминало о Петре, громко говорило об огромной созидательной работе,
которая шла во всем крае. Появление Петра на севере всколыхнуло двинскую
землю, наполнило ее деловым шумом и оживлением. Поморское крестьянство,
в значительной своей массе, радостно встретило Петра. Поморам были
близки и понятны его интересы и устремления. Они, пожалуй, меньше других
крестьян крепостной России испытывали тяготы петровских преобразований и
в то же время отчетливей видели и ощущали непосредственные выгоды от
петровских реформ, быстрое развитие порта и судостроения и общий подъем
хозяйственной и торговой жизни своего края.
Михайло Ломоносов принадлежал к той
поморской среде, которая поддерживала Петра и в его начинаниях и на
которую Петр опирался в своей деятельности на севере.
Героическая личность Петра должна была
неудержимо привлекать к себе воображение молодого помора. Смутное, но
горячее стремление к какой-то большой деятельности рано поселилось в его
неукротимом сердце. Он гордился родным севером и мечтал стать
участником славных дел своего народа. Петр Великий пробудил и призвал к
новой жизни юношу Ломоносова. И он прекрасно понимал, что именно
петровские преобразования определили и его жизненный путь. И не
случайно, конечно, свою короткую надпись к статуе Петра (1750) Ломоносов
оканчивает такими искренними словами:
Коль много есть ему обязанных сердец!
В 1711 году Петр I пожаловал Федора
Баженина чином экипажмейстера Архангельского адмиралтейства. С той поры
до самой смерти (1726) Федор Баженин прожил в Соломбале, а управление
верфями и обширным хозяйством перешло к его брату Осипу, никуда не
отлучавшемуся из Вавчуги.
После смерти Осипа Баженина (1723) в
дело вступила родная дочь Осипа Анисья Евреинова, которая достроила
незаконченные два галиота и уже в августе 1724 года доносила, что «оба
галиота со всеми припасами и людьми отпущены на Грумант для звериного
промысла».
Сохранилось описание Вавчугской верфи,
составленное в это время. Из него видно, что вся река Вавчуга у устья
находилась в общем владении Осипа и Федора Бажениных. Все постройки на
верфи были сосновые, некоторые весьма значительных размеров. Верфь была
снабжена всем необходимым для пильного дела: «пялами, каждое о
нескольких колесах и пилах, с подъемными снастями, санями и железными
полозами в семь сажен длины, по коим ходят бревна, двумя валами,
пильными рамами, шестью железными молотами, 29 железными пилами
заносными, долотами, ломами, шестернями, жерновами, водяными колесами,
блоками, обручами». При мельнице были большой амбар, рабочая изба,
кузница, сарай для уголья, амбар с корабельными и хозяйственными вещами.
Юноше Ломоносову приходилось много раз
бывать на вавчугских верфях. Стоило только спуститься с куростровской
возвышенности на Большой Езов луг и пересечь вытекающую из Петухова
озера речушку Езовку, как вскоре пойдут одна за другой ровдогорские
деревеньки, и вот уже с высокого угора виднеются широкие просторы
Большой Двины.
Справа за песчаными отмелями резко
выделяется поросший густым хвойным лесом мыс, метко прозванный Рыбьей
головой. Наискось от него, на противоположном берегу, теряется в синем
тумане Усть-Пинега. Слева за рекой высокую гряду лесистого берега словно
замыкает стройная церковь Чухчеремы, а напротив Ровдогор берег словно
раздвигается, открывая отступившие в глубь зеленые холмы, где и
расположилась Вавчуга. На песчаных уступах по обе стороны раскинулись
беспорядочные кучки серых домов, а посреди высится большой двухэтажный
деревянный дом и неподалеку от него каменная церковь.
Голые остовы кораблей и недостроенные
карбасы заполняют более низкое пространство по направлению к деревеньке,
носящей название Лубянки. Во всей округе толкуют, что она населена
беглыми солдатами, которых скрыли Баженины, принявшие их на свои верфи.
Под угором на песчаном берегу реки
всегда можно найти пустой карбас. Недолго приходится ждать и попутчиков.
Подростки, женщины, даже старухи весело садятся на весла, вычерпывают
воду деревянной «плицей», правят к берегу, а такой богатырь, как
Ломоносов, мог и один управиться с лодкой.
Переправившись на другой берег и
подымаясь по песчаному склону к Вавчуге, он прежде всего наталкивался на
большую прямоугольную наковальню, вросшую в землю почти на самом краю
обрыва. По преданию, на ней работал сам Петр.
Наверху у плотины расположилась пильная
мельница Бажениных. Небольшой ручей стремительно сбегает по камням
вниз. Невдалеке открывается живописное озеро, на котором один за другим
высятся поросшие лесом большие острова. Справа, совсем близко от берега,
тянется длинная изумрудно-зеленая ровная дорожка, загибающаяся по
направлению к середине озера. Гряда устроена на озере искусственно — на
ней вьют корабельные канаты.
Особенно хорошо на Вавчуге осенью.
Пасмурное серое небо удивительно гармонирует с великолепием осеннего
убора окружающих лесов. В зеркальной глади озера среди широких листьев
кувшинок колышутся желто-оранжевые отражения цепенеющих деревьев.
Исполинские сосны трепещут над водой рядом с буро-красной осиной и еще
сохранившей зеленую листву черемухой, а над ними подымаются
прозрачно-зеленые, словно светящиеся, лиственницы и иссиня-черные ели.
Огромная сосна словно наклонила мохнатые темные лапы над кроваво-красной
рябиной. Вдоль прибрежной полосы хвощей и осоки серебристой стрелкой
взметнулась какая-то рыба.
Большие острова разбивают озеро на
несколько заливов. Ближайший, самый высокий остров называется Городище.
Отсюда на десятки верст вокруг открывается замечательный вид на туманные
разливы Северной Двины. На нижнем уступе Городища, недалеко от воды,
подрастают два молодых кедра, посаженные Петром I в 1702 году в память
двух спущенных кораблей. Рядом притаился маленький, почти круглый
островок, напоминающий мохнатую шапку. Наверху его, среди кустарников и
небольших деревьев, укрылась небольшая утоптанная площадка, всего
двенадцать шагов в длину и пять в ширину, где врыт в землю небольшой-
деревянный стол. Здесь уединялся и пировал с Бажениными Петр, когда
посещал Вавчугу.
Еще дальше, за широким проливом,
тянется большой угрюмый остров Кéкур, поросший густым хвойным лесом, за
ним не столь уже высокий Матренин остров и несколько болотистых
островков. Слева в конце озера образуется широкое устье, — там виднеются
остатки старой плотины, перегораживавшей Вавчугский ручей.
Бродя по Вавчуге, юноша Ломоносов
присматривался ко всему, толковал с опытными мастерами, любовался их
умной сноровкой, расспрашивал обо всех хитростях корабельного дела.
Ломоносов рос и развивался в кругу
самых разнообразных ремесленных и технических интересов. На двинских
островах жили и работали гончары, шорники, бондари, каменотесы, кузнецы,
судостроители. Быстрокурье славилось своими колесниками и санниками,
Ровдина гора — «купорами» (бондарями), Куростров — резчиками по кости.
Ранние подписи M. В. Ломоносова (1726 и 1730 гг.).
Мы
полагаем, что Ломоносов выучился грамоте не столь рано, как уверяют
некоторые биографы (А. Грандилевский и другие), полагающие, что он
научился читать еще от матери. Предположение, что Елена Сивкова была
грамотна и даже «обладала начитанностью», маловероятно, так как
грамотность женщин в среде северного духовенства, как и среди крестьян,
была чрезвычайно редким явлением. В доставленной в 1788 году академику
И. И. Лепехину Степаном Кочневым записке сказано, что Михайло
Васильевич, «не учась еще российской грамоте, ходил неоднократно за
море». И далее сообщает о юноше Ломоносове: «как пришел он с моря (по
внешнему виду — А. М.) уже взрослый, вознамерился учиться
российской грамоте, и обучал его оной той же Куростровской волости
крестьянин Иван Шубной, отец Федоту Ивановичу Шубному, который ныне при
Академии Художеств». Известие это, по-видимому, достоверно, хотя Иван
Афанасьевич Шубной был всего лет на семь старше Ломоносова и по
некоторым отзывам не особенный грамотей.
Другим его наставником был местный
дьячок Семен Никитич Сабельников, который был одним из лучших учеников
подьяческой и певческой школы при холмогорском архиерейском доме.
Обучение грамоте началось с псалтыри и часослова и шло весьма успешно.
По преданию, возможно, более позднему дьячок, обучавший Ломоносова,
скоро пал в ноги своему ученику и смиренно повинился, что обучать его
больше не разумеет.
Односельчане обращались теперь к
молодому грамотею, когда надо было подписать какую-либо бумагу.
Сохранилась подрядная запись (договор) на постройку куростровской церкви
от 4 февраля 1726 года, на которой «Вместо подрядчиков Алексея
Аверкиева сына Старопоповых да Григория Иванова сына Иконникова по их
велению Михайло Ломоносов руку приложил». В этой подписи
четырнадцатилетнего Ломоносова нет ни единой орфографической ошибки,
хотя почерк не приобрел еще твердости и законченности. Сохранилась и
другая расписка Ломоносова, за подрядчика Петра Некрасова, получившего
25 января 1730 года у выборного из прихожан «строителя» Ивана Лопаткина
«в уплату три рубли денег».
Постигнув грамоту, Ломоносов стал
усердно разыскивать книги. Русская северная деревня оказалась книгами не
скудна. Жаждущий чтения Ломоносов скоро разузнал, какие книги находятся
у каждого из его соседей. Особенно привлекала его семья зажиточного
помора Христофора Дудина, обладавшая целой библиотекой. Здесь, как
сообщает академическая биография, «увидел он в первый раз в жизни своей
недуховные книги. То были старинная славенская грамматика и арифметика,
напечатанная в Петербурге, в царствование Петра Великого для навигатских
учеников. Неотступные и усиленные просьбы, чтоб старик Дудин ссудил его
ими на несколько дней, оставалися всегда тщетными. Отрок, пылающий
ревностию к учению, долгое время умышленно угождал трем стариковым
сыновьям, довел их до того, что выдали они ему сии книги. От сего самого
времени не расставался он с ними никогда, носил везде с собою и,
непрестанно читая, вытвердил наизусть. Сам он потом называл их вратами
своей учености». Случилось это после смерти Христофора Дудина,
скончавшегося 12 июля 1724 года.
Славянская грамматика Мелетия
Смотрицкого (1578–1633), изданная в первый раз в Евю близ Вильно в 1618
году и напечатанная в 1648 году в Москве, была написана невразумительным
языком. Для ее преодоления требовалось много терпения и даже отваги.
Постичь по ней «известное художество глаголати и писати учащее» было
мудрено. «Что есть ударение гласа?» — мог прочесть Ломоносов и ломать
голову над ответом: «Есмь речений просодиею верхней знаменование». Или:
«Что есть словес препинание?» «Есть речи, и начертанием различных в
строце знамен, разделение». Но разобраться все же было можно. И это была
серьезная книга, содержащая, между прочим, и правила, как «метром или
мерою количества стихи слагати».
Другая книга всецело завладела
вниманием Ломоносова. Она тоже была отпечатана старым церковнославянским
шрифтом, украшена аллегорическими рисунками и носила название:
«Арифметика, сиречь наука числительная. С разных диалектов на славянский
язык переведенная и во едино собрана и на две книги разделена… в
богоспасаемом царствующем великом граде Москве типографским тиснением
ради обучения мудролюбивых российских отроков, и всякого чина и возраста
людей на свет произведена». Внизу, в рамке, окружавшей заглавие,
мелкими, едва приметными буквами было напечатано: «Сочинена сия книга
чрез труды Леонтия Магницкого». Издана книга была в 1703 году.
В предисловии Магницкий (1669–1739 или
1742) славит Петра, который «обрел кораблям свободный бег» и создал
грозный русский флот «врагам нашим вельми губно». Магницкий говорит, что
он внес в свой труд «из морских книг, что возмог», и что всякий, что
«хотяй быти морской пловец, навигатор или гребец», найдет в ней для себя
пользу. Привлекая в свою книгу разнообразный материал, Магницкий
пользовался сложившейся издавна на Руси терминологией, задачами из
старинных рукописных сборников, использовал народный технический опыт в
области землемерия и практической геометрии. Магницкий заботился о том,
чтобы его книга была понятна без наставника, лишь бы читатель был
настойчив и прилежен:
И мню аз яко то имать быть, что сам себе всяк может учить
Зане разум весь собрал в чин природно русский, а не немчин.
Магницкий стремился сделать свою книгу
как можно доступней и занимательней. Он внес в нее много затейливых и
замысловатых задач, развивающих смекалку и математическое мышление.
Среди них была и такая задача:
«Некий человек продаде коня за 156
рублей, раскаявся же купец нача отдавати продавцу глаголя: яко несть мне
лепо взята с сицеваго (такового) коня недостойного таковыя высокия
цены. Продавец же предложи ему ину куплю глаголя: аще ти мнится велика
цена сему коню быти, убо купи токмо гвоздие их же сей конь имать в
подковах своих ног, коня же возьми за тою куплею в дар себе. А гвоздей
во всяком подкове по шести и за един гвоздь даждь ми едину полушку, за
другой же две полушки, а за третий копейку, и тако все гвозди купи.
Купец же, видя, столь малу цену и коня хотя в дар себе взяти, обещася
тако цену ему платити, чая не больше 10 рублев за гвоздие дати. И
ведательно есть: коликиим купец проторговался?»
Магницкому удалось превратить свою
книгу в своеобразную энциклопедию математических знаний, крайне
необходимых для удовлетворения практических потребностей стремительно
развивающегося Русского государства.
В главе «О прикладах, потребных к
гражданству» Магницкий сообщает практические сведения по механике и
строительному искусству и закладывает основы технической грамоты: здесь
можно было найти способы определения высоты стен, глубины колодцев,
расхода свинца, чтобы «пульки лить», задачу рассчитать, «в каковых либо
часах или во иных махинах» зубчатые колеса, так чтобы числу оборотов
одного соответствовало число оборотов другого, и т. д.
Особенное внимание Магницкий уделял
морскому делу, поместив в своей книге целый ряд специальных статей, где
приводит правила, как определить положение меридиана, широты места, или,
как он говорит, «возвышения поля» (полюса), точек восхода и захода
солнца, вычисления наибольшей высоты прилива и т. п. Ценность книги
увеличивается приложенными к ней таблицами, необходимыми для различных
вычислений, связанных с навигацией.
Леонтию Магницкому удалось создать
оригинальную книгу, на которой воспитывались целые поколения
математически образованных русских людей, техников, мореплавателей и
ученых.
В то же время «Арифметика» Магницкого
не являлась сводом прикладных знаний и не была простым справочником для
практических нужд. Она прежде всего явилась широким общеобразовательным
курсом, сочетавшим глубокую теоретическую подготовку с постоянной
оглядкой на практику. В своей книге Магницкий указывает, что математика
занимается не только исследованием «наручных нам вещей», то есть
доступных опыту, а и таких, которые «токмо уму нашему подлежат», но
служат надежным путем для «приятия множайших наук».
«Арифметика» Магницкого уже на родине
открыла Ломоносову такие знания, которые не вытекали из
непосредственного опыта. Она познакомила его с математическим
обобщением, пробудила в нем стремление к постижению закономерностей
природы посредством математики, указала на меру, число и вес как основу
познания вещей.
Несомненно, что литературные и
художественные интересы Ломоносова также в значительной мере
определялись на его северной родине. «И как по случаю попалась ему
псалтырь, преложенная в стихи Симеоном Полоцким, то, читав оную
многократно, так пристрастился к стихам, что получил желание обучаться
сему искусству», — писал о Ломоносове Н. И. Новиков в 1772 году.
«Псалтырь» Полоцкого (1629–1680) вышла в
Москве в 1680 году. Книга была хорошо отпечатана и украшена большой
гравюрой на меди (по рисунку Сим. Ушакова), изображающей псалмопевца
Давида в храме. У ног его лира. Два воина с алебардами подчеркивают
глубину храмовой перспективы. За колоннами открывается небо и далекий
город. На аналое псалтырь, раскрытая на первом псалме. Эта «Рифмотворная
псалтырь» пришлась по вкусу старинным русским книжникам и получила
большое распространение.
А в предисловии Симеон Полоцкий обращался к читателю с такими словами:
Не слушай буих и ненаказанных
В тме невежества злобою связанных,
…Но буди правый писаний читатель,
Не слов ловитель, но ума искатель.
По «Псалтыри» Симеона Полоцкого
Ломоносов впервые познакомился с книжной поэзией, получил представление о
рифме и стихотворной речи, тем более наглядное, что ему была хорошо
знакома богослужебная псалтырь. С удивлением должен был он увидеть, как
почти одни и те же слова укладываются в стихи, становятся мерной речью. В
псалтыри, которую он сам «расстоновочно и внятно» читал нараспев на
клиросе, было сказано: «Блажен муж иже не иде на совет нечестивых, и на
пути грешных не ста, и на седалищи губителей не седе».
А у Симеона Полоцкого он прочел:
Блажен муж, иже во злых совет не вхождаше,
Нижé на путях грешных человек стояше;
Нижé на седалищех восхоте седети
Тех, иже не желают блага разумети.
Стихи эти были написаны по старой силлабической системе, основанной на равенстве числа слогов в строке.
Почти через тридцать лет этот же псалом
переложил сам Ломоносов уже новым, русским стихом, создателем которого и
суждено было стать «ума искателю» из Холмогор.
Чем шире становился умственный горизонт
Ломоносова, чем больше он всего видел и узнавал, тем безотрадней
казалась ему окружающая жизнь и беспокойней на сердце. Дома ему скоро
житья не стало. Его страсть к книгам вызвала озлобление его последней
мачехи, которая постоянно попрекала упрямого и своевольного подростка. И
спустя много лет в письме к И. И. Шувалову (31 мая 1753 года) Ломоносов
с горечью вспоминает «злую и завистливую мачеху, которая всячески
старалась произвести гнев в отце моем, представляя, что я всегда сижу по
пустому за книгами. Для того многократно я принужден был читать и
учиться, чему возможно было, в уединенных и пустых местах, и терпеть
стужу и голод, пока я ушел в Спасские школы».
Жизнь в родном доме становилась для
Ломоносова невыносимой. Добродушный и стареющий год от году Василий
Дорофеевич во всем слушался жены. Но он хорошо видел, что в семье
неладно, и по-своему решил остепенить сына. С. Кочнев сообщает, что
когда Ломоносов «подрос близ двадцати лет, то в одно время отец его
сговорил было в Коле у неподлого человека взять за него дочерь, однако
он тут жениться не похотел, притворил себе болезнь, и потому того
совершено не было».
Решение уйти из дому давно и настойчиво
созревало в нем. Но он ждал и раздумывал. Он не просто собирался бежать
без оглядки от попреков и унижений. Он твердо решил найти свой путь в
жизни и приобрести знания, к которым стремился со всей страстью юности.
Он толковал с бывалыми людьми и разведывал, где можно учиться.
У себя на родине Ломоносов приобрел
разнообразные и немалые познания, но школьного обучения ему так и не
привелось узнать. Высказываемое иногда в литературе о Ломоносове
предположение, что он мог обучаться в «словесной школе» при Холмогорском
архиерейском доме, лишено основания. Школа эта была устроена в 1723
году для подготовки церковнослужителей. В нее принимали только
священнических и причетнических детей, и Ломоносов попасть в нее не мог.
Скрыть свое происхождение в Холмогорах он, разумеется, не мог. Да и
учиться ему в этой школе было нечему. В ней преподавались только
славянская грамматика, церковный устав, чтение и пение. Единственным
учителем был иеромонах Виктор, родом с Украины. Только в 1730 году в
школе было введено преподавание начальных основ латинского и греческого
языков по примеру низших классов московской Славяно-греко-латинской
академии.
Тогда же в Холмогоры прибыли два новых
учителя: Лаврентий Волох и Иван Каргопольский. Последний, судя по
фамилии, был природный северянин. В 1717 году Иван Каргопольский вместе с
двумя своими товарищами, как и он, воспитанниками московской
Славяно-греко-латинской академии, Тарасием Посниковым и Иваном
Горлицким, по воле Петра I был отправлен «для лучшего обучения во
Францию», в Париж, где пробыл пять лет, слушая лекции по философии и
другим наукам в знаменитой Сорбонне, и получил аттестат. В 1723 году
«парижские студенты» возвратились в Россию и были отосланы в
распоряжение синода, где их «свидетельствовали в науках», поручив
перевод с латинского языка. После этого они года два еще не могли
получить работы, пока Посникова не приняли учителем в низшие классы
Славяно-греко-латинской академии, а Горлицкий устроился переводчиком в
только что открывшуюся Петербургскую Академию наук, после того как
преподнес Екатерине I составленную им грамматику французского языка.
Каргопольский же, промыкавшись еще несколько лет на «иждивении»
Московской синодальной конторы, получил, наконец, назначение учителем в
Холмогоры. Здесь он не ужился с архиереями и скоро потерял место.
Этот беспокойный человек, долго
скитавшийся по свету, не мог не привлечь к себе внимания Ломоносова,
жадно тянувшегося к знанию и «ученым людям». Да и сам Каргопольский,
попав в Холмогоры, должен был заметить талантливого юношу. Надо
полагать, что именно от него Ломоносов и разузнал все подробности о
Московской академии, где тот учился и где был учителем его близкий друг и
товарищ Тарасий Посников.
В самом конце 1730 года Ломоносов
задумал уйти ночью с караваном мороженой рыбы, направлявшимся в Москву.
«Всячески скрывая свое намерение, по утру смотрел он, как будто из
любопытства, на выезд сего каравана. Следующей ночью, когда все в доме
отца его спали, надев две рубашки и нагольный тулуп, погнался он за оным
вслед (не позабыв взять с собою любезных своих книг, составляющих тогда
всю его библиотеку, — грамматику и арифметику). На третий день настиг
его в семидесяти уже верстах. Караванный приказчик не хотел взять его с
собой, но убежден был просьбою и слезами, чтоб дал посмотреть Москву,
наконец, согласился».
У нас нет оснований не доверять этому
известию. Правда, мы знаем, что Ломоносов имел на руках паспорт,
выданный 9 декабря 1730 года холмогорской воеводской канцелярией, и что в
волостной книге Курострова сохранилось поручительство за него в уплате
подушных денег, где сказано, что «отпущен Михайло Васильевич Ломоносов к
Москве и к морю до сентября месяца предбудущего 1731 года, а порукою по
нем в платеже подушных денег Иван Банев росписался».
Паспорт Ломоносов получил, по-видимому,
не сразу и с большим трудом, «не явным образом», а «посредством
управляющего тогда в Холмогорах земские дела Ивана Васильевича
Милюкова», и с этим паспортом, «выпросив у соседа своего Фомы Шубного
китаечное полукафтанье и заимообразно три рубля денег, не сказав своим
домашним, ушел в путь».
Эти материалы говорят лишь о том, что
Ломоносов не ушел из дому очертя голову, что он осторожно обошел все
юридические препятствия на своем пути. Он понимал, что в Москву нельзя
прийти беспаспортным бродягой, — за это били кнутом. Он чувствовал, что
уходит надолго, если не навсегда, а брал паспорт на зиму «к Москве» да
на лето «к морю», куда он и без того хаживал с отцом. Замышляя
необыкновенное, Ломоносов придавал делу видимость обычного.
И вряд ли он посвятил всех, кто ему
помогал, в свои подлинные намерения. Меньше всего понимал его стремления
отец. Ломоносов, вероятно, не раз пробовал отпроситься, падал в ноги,
просил благословения, может быть, даже склонял отца пойти ему навстречу,
но так ничего и не добился окончательно. Ибо иначе Ломоносов не
нуждался бы в поддержке односельчан и посадских, принявших в нем такое
деятельное участие, так что даже имена их сохранились в памяти через
десятилетия. Мы знаем, что, собираясь в далекий путь, Ломоносов трезво
запасся деньгами, которые ему поверил в долг его сосед. Вряд ли
понадобились бы ему эти деньги, ежели бы его и впрямь снаряжал отец —
«прожиточный» по тем временам человек, который не мог бы отпустить
единственного сына в Москву, не снабдив его всем необходимым, если бы он
отправлялся в дальнюю дорогу с его ведома. Наконец сам Ломоносов
говорит о себе, что он ушел из дому в Спасские школы.
Мы не знаем, какие внешние препятствия и
внутренние колебания пришлось преодолеть Ломоносову. Как бы заранее ни
был им продуман план такого дела, самый последний шаг приходит как
внезапность, как последнее бесповоротное решение. Две рубашки, две книги
и волнение юности — это не придуманные детали.
Ломоносов не сразу добрался до Москвы.
По пути он задержался ненадолго в Антониевом Сийском монастыре, где
пономарствовал. Здесь он заложил мужику-емчанину (из Емец) полукафтанье
и, наконец, «ушел оттоле в Москву», пробираясь с рыбными обозами.
Упрямо покачивали головами обындевевшие
лошади. Проваливаясь в глубокий снег, шел краем дороги светлоглазый,
большой и бесстрашный юноша с неукротимым и обветренным лицом.
|