Софья Андреевна долгое время терпимо
относилась к религиозным настроениям мужа, полагаясь на переменчивый
нрав Льва Николаевича: прихоть пройдет и всё вновь станет, как прежде, в
счастливую пору их дружной и в определенном смысле совместной работы
над «Войной и миром». Но «прихоть» не проходила. Религиозная
деятельность Толстого принимала всё более опасное и сектантское
направление, которое угрожало благополучию всего дома Толстых, подрывала
основы их, казалось бы, прочно сцементированного союза, вносила смуту в
отлаженную семейную жизнь. Нереальны и утопичны с самого начала были
планы и попытки согласовать новые убеждения с практикой семейной жизни.
Лесков, семейная жизнь которого явно не удалась, во многом из-за крутого
нрава создателя «Очарованного странника» и «Чертогона», имел свои
серьезные резоны преклоняться перед Толстым как христианином-практиком,
но с практикой дела обстояли неважно, а в собственной семье просто
плохо.
Иначе и быть не могло. План идеальной
семейно-общинной жизни или, иначе, раздачи «имения», начертанный
Толстым в 1881 году, настолько примечателен и так для него характерен,
что его имеет смысл здесь привести без купюр. Он утопичен и одновременно
конкретен, так сказать, руководство к действию. «Жить в Ясной.
Самарский доход отдать на бедных и школы в Самаре по распоряжению и
наблюдению самих плательщиков. Никольский доход (передав землю мужикам)
точно так же. Себе, то есть нам с женой и малыми детьми, оставить пока
доход Ясной Поляны, от 2-х до 3-х тысяч. (Оставить на время, но с
единственным желанием отдать и его весь другим, а самим удовлетворять
самим себе, то есть ограничить как можно свои потребности и больше
давать, чем брать, к чему и направлять все силы и в чем видеть цель и
радость жизни.) Взрослым троим предоставить на волю: брать себе от
бедных следующую часть самарских или Никольских денег, или, живя там,
содействовать тому, чтобы эти деньги шли на добро, или, живя с нами,
помогать нам. Меньших воспитывать так, чтобы они привыкали меньше
требовать от жизни. Учить их тому, к чему у них охота, но не одним
наукам, а наукам и работе. Прислуги держать только столько, сколько
нужно, чтобы помочь нам переделать и научить нас и то на время,
приучаясь обходиться без них. Жить всем вместе: мужчинам в одной,
женщинам и девочкам в другой комнате. Комната, чтоб была библиотека для
умственных занятий, и комната рабочая, общая. По баловству нашему и
комната отдельная для слабых. Кроме кормления себя и детей и учения,
работа, хозяйство, помощь хлебом, лечением, учением. По воскресениям
обеды для нищих и бедных и чтение и беседы. Жизнь, пища, одежда всё
самое простое. Всё лишнее: фортепьяно, мебель, экипажи — продать,
раздать. Наукой и искусством заниматься только такими, которыми бы можно
делиться со всеми. Обращение со всеми, от губернатора до нищего,
одинаковое. Цель одна — счастье, свое и семьи — зная, что счастье это в
том, чтобы довольствоваться малым и делать добро другим».
Такой проект создания из собственной
семьи сектантской аскетической коммунистической общины, естественно,
претворить в действительность было не только трудно, но и просто
невозможно. Ни Софья Андреевна, ни старшие дети (Сергей и Татьяна),
желая делать добро, совершенно не собирались опрощаться,
довольствоваться малым, отказываться от многих вещей и занятий, которые
им казались совершенно необходимыми и важными. В свою очередь и Толстой,
отличавшийся фантастическим упорством, не ослаблял усилий переломить
сложившуюся ситуацию, склонить самых близких ему людей в свою веру.
Столкновения с Софьей Андреевной постепенно стали непременным элементом
семейной жизни, от чего страдали все. Религиозное настроение нисколько
не смягчило упрямый, с деспотическим отливом, нрав Льва Николаевича —
Софья Андреевна с отчаянием обнаруживала в новом настроении мужа
признаки «задора», сопутствующего всем начинаниям и делам Толстого. Надо
было спасать семью и супружеский союз. А сделать это было адски трудно.
Отчаяние и усталость чувствуются в словах Софьи Андреевны в письме к
сестре Татьяне Андреевне от 22 апреля 1881 года: «У нас часто бывают
маленькие стычки в нынешнем году. Я даже хотела уехать из дому. Верно,
это потому, что по-христиански жить стали. По-моему, прежде, без
христианства этого, много лучше было».
Стычки были и в предыдущие годы, но
никогда их не было так много, никогда дело не доходило до намерения
Софьи Андреевны уйти из семьи. Не уход, конечно (уход вскоре станет
неподвижной идеей Льва Николаевича), а временный отъезд, перемена
тяжелой обстановки. Да и куда могла уйти Софья Андреевна от своего дома,
от своей большой семьи? Даже если пришел конец «семейному счастию». К
тому же она была сильной личностью, и упрямство мужа получило энергичный
отпор, причем Софья Андреевна нередко прибегала в семейных «разборках» к
недостойным средствам, за что ее, по правде сказать, не всегда можно
осуждать.
Стычки сопровождались истериками и
припадками, которые приходилось учиться переносить: «Надо понимать, что
ей дурно, и жалеть, но нельзя he отворачиваться от зла».
Стычки были и со старшими детьми,
пытавшимися отстоять свою независимость от сильного напора отца и
оспаривавшими его мнения, что выводило Толстого из себя. Софья Андреевна
обычно принимала в словопрениях на религиозные темы сторону старшего
сына Сергея, иногда нападая на мужа «непонятно и жестоко». Раскол в
семье увеличивался, порождая отчаяние и чрезмерные обобщения: «Они не
люди». Сергей, Татьяна, Софья Андреевна, Фет и другие посетители Ясной
Поляны в особенно горячо протекавших в мае 1881 года спорах говорили
приблизительно одно и то же: учение Христа трудно исполнить, в полном
смысле оно неисполнимо, а добро условно. Толстой сердился, считая такую
аргументацию ложной и циничной: «„Добро условно". То есть нет добра.
Одни инстинкты»; «Христианское учение неисполнимо. Так оно глупости?
Нет, но неисполнимо. Да вы пробовали ли исполнять? Нет, но неисполнимо».
А тут еще старые знакомые, вроде
помещика Петра Федоровича Самарина, возбужденные убийством
Александра II, горой встали на защиту самых крайних способов борьбы со
злоумышленниками и инородцами, обостряя до предела и без того
напряженную обстановку в доме Толстых. Утром тяжелый и нервный разговор с
сыном, а вечером целый каскад ретроградных речей раздраженных и
непримиримо настроенных гостей, вызвавших яростную реакцию Толстого:
«Вешать — надо, сечь — надо, бить по зубам без свидетелей и слабых —
надо, народ как бы не взбунтовался — страшно. Но жидов бить — не худо.
Потом вперемешку разговор о блуде — с удовольствием. Кто-нибудь
сумасшедший — они или я».
Беседы с сыном Сергеем продолжались —
Толстой был неутомимым проповедником, — но желанных плодов не
приносили, порождая разочарование традиционной, ложной и лицемерной
системой образования детей: «Учим их старательно обрядам и закону божию,
зная вперед, что это не выдержит зрелости, и учим множеству знаний,
ничем не связанных. И остаются все без единства, с разрозненными
знаниями и думают, что это приобретение». Убедить сына не удавалось,
однако последовательность и правдивость его нравились: «Сережа признал,
что он любит плотскую жизнь и верит в нее. Я рад ясной постановке
вопроса». Заблуждается, но не фальшив, независим и горд. И тем более
необходимо, умножив усилия, переубедить, увлечь на истинный путь.
Добиться этого, однако, оказалось необыкновенно трудно. Одни и те же
разговоры растянулись на годы. Вот уже и 1884 год в разгаре, а
сопротивление нисколько не уменьшается, воз по-прежнему пребывает на том
же месте. Толстой болезненно это переносит, винит себя, но тут же винит
сына и Софью Андреевну. Вновь возникает желание уйти из семьи, стать
бродягой: «Сереже я сказал, что всем надо везти тяжесть, и все его
рассуждения, как и многих других, — отвиливания: „Повезу, когда другие".
„Повезу, когда оно тронется". „Оно само пойдет". Только бы не везти.
Тогда он сказал: я не вижу, чтоб кто-нибудь вез. И про меня, что я не
везу. Я только говорю. Это оскорбило больно меня. Такой же, как мать,
злой и нечувствующий. Очень больно было. Хотелось сейчас уйти. Но всё
это слабость. Не для людей, а для Бога. Делай, как знаешь, для себя, а
не для того, чтобы доказать. Но ужасно больно. Разумеется, я виноват,
если мне больно. Борюсь, тушу поднявшийся огонь, но чувствую, что это
сильно погнуло весы. И в самом деле, на что я им нужен? На что все мои
мученья?»
Написав это, Толстой после долго
косил, потом долго шил сапоги. А на следующий день за завтраком снова
отчуждение, «злоба и несправедливость», дикая жизнь, продолжать которую
невозможно, но все-таки приходится продолжать. Углубившись в собственные
внутренние страдания, Толстой переставал иногда видеть, что эти злые и
бесчувственные люди страдают не меньше его, только на свой, не столь
возвышенный и философский уровень, что все тяготятся бесконечными
ссорами и гнетущей обстановкой, именно потому, что любят его, что он
очень нужен им. Не видел он и того, как страдал его старший сын от
бесконечных столкновений с отцом, как жаждал он отцовской любви. Увидел
только тогда, когда очередной тягостный разговор не перешел в надрывную
сцену в духе Достоевского, которую расчувствовавшийся Толстой с
удовлетворением воссоздал в дневнике: «Разговор с Сережей. Он без
причины сделал грубость. Я огорчился и выговорил ему всё. И
буржуазность, и тупость, и злость, и самодовольство. Он вдруг заговорил о
том, что его не любят, и заплакал. Боже, как мне больно стало. Целый
день ходил и после поймал Сережу и сказал ему: „Мне совестно…" Он вдруг
зарыдал, стал целовать и говорить: „Прости, прости меня". Давно я не
испытывал ничего подобного. Вот счастье». Чисто толстовское счастье со
слезами (у Льва Николаевича частенько глаза были на мокром месте) и
откровенными объяснениями. Впрочем, мгновение счастья пройдет (но след
от него останется в сердцах отца и сына) и жизнь снова войдет в уже
ставшую привычной колею.
Испортились отношения и с Татьяной, с
удовольствием погрузившейся в веселую светскую жизнь, к чему Толстой
относился неодобрительно, о чем говорил ей неоднократно прямо, ревниво и
озабоченно следя за всеми ее многочисленными увлечениями, довольно
бесцеремонно на правах любящего и мудрого отца пытаясь руководить
дочерью, что ей, конечно, было отчетливо видно, о чем свидетельствует
такая запись в дневнике: «Я знаю, чего бы он желал: он хотел бы, чтобы я
была княгиней Марьей, чтобы я не думала совсем о веселье, об Дельвигах,
об Коле Кислинском и, если бы это было возможно, чтобы я не ездила
больше в Тулу».
Толстой одобрительно относился к
тому, что дочери вели дневники: они формируют личность и слог,
дисциплинируют. К тому же еще и помогают отцу следить за развитием
детей: их дневники внимательно читал и даже требовал для просмотра.
Толстой стремился к откровенным или, как сегодня говорят, позабыв о
зловещей символике романа Евгения Замятина «Мы», прозрачным отношениям.
Отказать отцу любящие дочери не могли. Сам же он свои дневники давал им
читать редко, полагая, что с некоторыми острыми фрагментами
целомудреннее познакомиться после смерти. В тогдашней практике, кстати,
было принято обмениваться дневниками, что и делали дочери Толстого между
собой, а иногда обмениваясь дневниками и с молодыми людьми. Полный текст этой главы скачивайте по ссылке, размещенной вверху страницы.
|