Пятница, 19.04.2024, 13:35


                                                                                                                                                                             УЧИТЕЛЬ     СЛОВЕСНОСТИ
                       


ПОРТФОЛИО УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА   ВРЕМЯ ЧИТАТЬ!  КАК ЧИТАТЬ КНИГИ  ДОКЛАД УЧИТЕЛЯ-СЛОВЕСНИКА    ВОПРОС ЭКСПЕРТУ

МЕНЮ САЙТА
МЕТОДИЧЕСКАЯ КОПИЛКА
НОВЫЙ ОБРАЗОВАТЕЛЬНЫЙ СТАНДАРТ

ПРАВИЛА РУССКОГО ЯЗЫКА
СЛОВЕСНИКУ НА ЗАМЕТКУ

ИНТЕРЕСНЫЙ РУССКИЙ ЯЗЫК
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

ПРОВЕРКА УЧЕБНЫХ ДОСТИЖЕНИЙ

Категории раздела
ЛОМОНОСОВ [21]
ПУШКИН [37]
ПУШКИН И 113 ЖЕНЩИН ПОЭТА [80]
ФОНВИЗИН [24]
ФОНВИЗИН. ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [8]
КРЫЛОВ. ЕГО ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [6]
ГРИБОЕДОВ [11]
ЛЕРМОНТОВ [74]
ЛЕРМОНТОВ. ОДИН МЕЖ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ [131]
НАШ ГОГОЛЬ [23]
ГОГОЛЬ [0]
КАРАМЗИН [9]
ГОНЧАРОВ [17]
АКСАКОВ [16]
ТЮТЧЕВ: ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК И КАМЕРГЕР [37]
ИВАН НИКИТИН [7]
НЕКРАСОВ [9]
ЛЕВ ТОЛСТОЙ [32]
Л.Н.ТОЛСТОЙ. ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [16]
САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН [6]
ФЕДОР ДОСТОЕВСКИЙ [21]
ДОСТОЕВСКИЙ. ЕГО ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [7]
ЖИЗНЬ ДОСТОЕВСКОГО. СКВОЗЬ СУМРАК БЕЛЫХ НОЧЕЙ [46]
ТУРГЕНЕВ [29]
АЛЕКСАНДР ОСТРОВСКИЙ [20]
КУПРИН [16]
ИВАН БУНИН [19]
КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ [122]
АЛЕКСЕЙ КОЛЬЦОВ [8]
ЕСЕНИН [28]
ЛИКИ ЕСЕНИНА. ОТ ХЕРУВИМА ДО ХУЛИГАНА [2]
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ [25]
МАРИНА ЦВЕТАЕВА [28]
ГИБЕЛЬ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ [6]
ШОЛОХОВ [30]
АЛЕКСАНДР ТВАРДОВСКИЙ [12]
МИХАИЛ БУЛГАКОВ [33]
ЗОЩЕНКО [42]
АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН [16]
БРОДСКИЙ: РУССКИЙ ПОЭТ [31]
ВЫСОЦКИЙ. НАД ПРОПАСТЬЮ [37]
ЕВГЕНИЙ ЕВТУШЕНКО. LOVE STORY [40]
ДАНТЕ [22]
ФРАНСУА РАБЛЕ [9]
ШЕКСПИР [15]
ФРИДРИХ ШИЛЛЕР [6]
БАЙРОН [9]
ДЖОНАТАН СВИФТ [7]
СЕРВАНТЕС [6]
БАЛЬЗАК БЕЗ МАСКИ [173]
АНДЕРСЕН. ЕГО ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ [8]
БРАТЬЯ ГРИММ [28]
АГАТА КРИСТИ. АНГЛИЙСКАЯ ТАЙНА [12]
СЕНТ-ЭКЗЮПЕРИ [33]
ФРИДРИХ ШИЛЛЕР [24]
ЧАРЛЬЗ ДИККЕНС [11]
СТЕНДАЛЬ И ЕГО ВРЕМЯ [23]
ФЛОБЕР [21]
БОДЛЕР [21]
АРТЮР РЕМБО [28]
УИЛЬЯМ ТЕККЕРЕЙ [9]
ЖОРЖ САНД [12]
ГЕНРИК ИБСЕН [6]
МОЛЬЕР [7]
АДАМ МИЦКЕВИЧ [6]
ДЖОН МИЛЬТОН [7]
ЛЕССИНГ [7]
БОМАРШЕ [7]

Главная » Файлы » СТРАНИЦЫ МОНОГРАФИЙ О ПИСАТЕЛЯХ И ПОЭТАХ » ЛЕВ ТОЛСТОЙ

ГОЛОД (ГЛАВА ИЗ КНИГИ А.ЗВЕРЕВА и В.ТУНИМАНОВА "ЛЕВ ТОЛСТОЙ")
[ Скачать с сервера (55.9 Kb) ] 02.11.2012, 13:32

Голодные годы в России случались нередко — и в XIX веке, и в XVII, и раньше. И позже. Вопреки логике и здравому смыслу, с какой-то дьявольской регулярностью. Герой «Деревни» Бунина с горестным недоумением размышлял над странной и парадоксальной историей своего, казалось бы, такого изобильного края: «Господи Боже, что за край! Чернозем на полтора аршина, да какой! А пяти лет не проходит без голода».

Так что голод 1891–1892 годов, поразивший десятки губерний России, большой неожиданностью не был, он на первых порах даже особой тревоги не вызывал. Полагали — и этот оптимистический тон преобладал в прессе, — что разумные, энергичные меры правительства и щедрые пожертвования помогут сравнительно быстро и легко преодолеть кризис. Однако бедствие оказалось и масштабнее, и злокачественнее.

Первые тревожные симптомы надвигающегося народного несчастья появились уже в конце весны. Татьяна Львовна с некоторой растерянностью и с оглядкой на мнения отца, которому так трудно следовать, пишет в своем дневнике 24 мая: «Ужас как много бедных в эти дни приходит, и отовсюду слышно, что и предстоящий урожай будет очень плох. Рожь и овес желтеют и пропадают, а у нас, где всходы и зеленя были хороши, на рожь напало какое-то черненькое насекомое, и от него колос желтеет и теряет зерна. Меня беспокоит эта бедность, но я ничего не делаю, чтобы помочь. Я знаю, что единственное средство — это всем убавить свои требования и поменьше поглощать чужих трудов; но я и этого не делаю и со страхом вижу, что мои привычки и требования всё увеличиваются».

Скоро о голоде стали говорить повсюду. Сначала Толстой был раздражен слухами, призывами к пожертвованиям и благотворительности, к которой он относился отрицательно, считая вредной и только отвлекающей от уяснения подлинных причин общего неблагополучия, главных болезней нового времени. Об этом со всей очевидностью свидетельствует дневниковая запись от 25 июня: «Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно! Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие — высказаться, или страх; но добра нет… Нельзя начать по известному случаю делать добро нынче, если не делал его вчера. Добро делают, но не потому, что голод, а потому, что хорошо его делать».

Чем Толстой возмущен, абсолютно понятно. И он не собирается отказываться от своего мнения о благотворительности вообще и благотворительности денежной в особенности. Но он несправедлив ко многим своим современникам, усматривая в их словах о необходимости помощи голодающим тщеславие и страх. Сам факт, что о голоде так широко и довольно-таки откровенно и горячо заговорили, был, несомненно, большим шагом вперед, торжеством гласности, пусть и очень урезанной. Лесков свою «рапсодию» «Юдоль» (об ужасах голодного 1840 года) открыл историческим сравнением, которое было явно не в пользу старой «глухой поры»: «Теперь (с наступлением весны 1892 года) мы можем сказать, что мы очень благополучно пережили крайне опасное положение, какое подготовили нам наше плохое хозяйство и неурожай прошлого лета!.. Беда сошла с рук сравнительно легко. Страдания поселян, описываемые корреспондентами современных изданий, конечно, были велики и, как говорят, — „вопиют к небу"; но „ужас" впечатления, какое эти описания производят, очень слаб в сравнении с тем, что сохраняет в несвязных отрывках память о прошлых голодовках, когда не было никакой гласности и никакой общественной помощи людям, „избывавшим от глада"».

В «Юдоли» обычно отмечают воззрения, которые Лесков «разоблачал», и влияние «проповеди» Толстого. Тенденциозное прочтение произведения, в котором Лесков менее всего стремился с кем-либо полемизировать. Да и о влиянии Толстого здесь можно рассуждать лишь в самом общем плане — и оно не нанесло никакого ущерба художественной мысли Лескова в мастерски и «фантазировато» (Толстой такой слишком художественный, с демонстрацией языковых «фокусов» стиль осуждал) написанной «рапсодии», основой которой стали мифологизированные отрывочные «воспоминания» «барчука», сложным образом объединенные и дополненные легендарными слухами и баснями, неотделимыми от так называемых исторических реалий. Слухи и легенды, возможно, как раз самая «реальная» и важная часть этой достопамятной ужасной истории. Слухи начинают формироваться вокруг разных «видимых признаков», «прорекающих» голод. Рождается настоящая вакханалия суеверий и великий спрос на доморощенных мастеров черной и белой магии. Наступает всеобщее озлобление и одичание, нагнетаемое уже не предчувствиями, а явными и грозными признаками беды. Совершается «общественное преступление»: ритуальное убийство с целью получить магическую свечу, «сделанную из сала опившегося человека». Воспроизводятся традиционные, страшные легенды о людоедах, в основу которых легли гораздо более ужасные в своей «натуральной простоте» действительные происшествия, изложенные Лесковым со всеми «трогательными» и жестокими подробностями.

Подробно исследуется соотношение слухов и реальности в рассказах о женщинах, ходивших к «колодцам» в те голодные времена, когда «кошкодралы» «цинически рассказывали, что „кошка стоит грош вместе с хозяйкою"». В письме к Михаилу Осиповичу Меньшикову Лесков остановился на значении этого «фривольного» сюжета в рапсодии о старом голодном годе: «Голод не только мучит, но он деморализирует народ во все стороны, и это потом так и остается, и развивается. Один старожил в моем родном городе Кромах говорил мне: „…воры и разбои у нас были завсегда, но блядь, за самую пустяковину, — пошла с голодного года. Тут как навыкли за калач блясти — так и блядуют до сей поры"». Голод — «плохой друг добродетели». Голод унижает и развращает. Оставляет неизгладимые черты на нескольких поколениях. Время, когда люди «за нуждою и утеснениями забывают о высшем». И с этим голодом тесно связан другой, который гораздо труднее утолить — голод ума, голод сердца и голод души: здесь уж точно никакая благотворительность не поможет. Здесь Лесков ближе всего соприкасается с мыслями Толстого о голоде и любви к ближнему. Голодная година миновала, вновь пошла веселая, сытая и пьяная гульба, и разливалось на косогоре, где стоял кабак: «Наваримте, братцы, пива молодого…» Однако эти звуки уже не радуют «барчука» — ему отраднее слушать другие песни, другие небесные звуки, преодолевающие времена и пространства, уносящие куда-то навстречу иным мирам, там, где Он подает то, «что делает иго его благим и бремя его легким…». Явно мистический поворот темы, больше в духе Достоевского, чем Толстого, которого Лесков попросил разъяснить, что необходимо сделать для борьбы с голодом.

Толстой давал советы в полном согласии с неоднократно и недвусмысленно выраженными им в религиозных и публицистических произведениях взглядами. Он рекомендовал «все силы употреблять на то, чтобы противодействовать — разумеется, начиная с себя — тому, что производит этот голод. А взять у правительства или вызвать пожертвования, т. е. собрать побольше мамона неправды и, не изменяя подразделения, увеличить количество корма, — я думаю не нужно, и ничего, кроме греха, не произведет… И потому против голода одно нужно — чтобы люди делали как можно больше добрых дел… Доброе же дело не в том, чтобы накормить хлебом голодных, а в том, чтобы любить и голодных и сытых. И любить важнее, чем кормить, потому что можно кормить и не любить, т. е. делать зло людям, но нельзя любить и не накормить… И потому, если вы спрашиваете: что именно вам делать? — я отвечаю: вызывать, если вы можете, в людях любовь друг к другу, и любовь не по случаю голода, а любовь всегда и везде; но, кажется, будет самым действительным средством против голода написать то, что тронуло бы сердца богатых. Как вам Бог положит на сердце, напишите, и я бы рад был, кабы и мне Бог велел написать такое».

Довольно вялая проповедь — совершенно очевидно, что Толстой не собирался активно участвовать в борьбе с голодом. Для печати письмо не предназначалось: просто ответ на вопросы знакомого и очень уважаемого человека. Но оно туда попало без ведома и согласия как Толстого, так и Лескова, который прочитал письмо журналисту Фаресову, близкому своему знакомому. Журналистские инстинкты возобладали — и письмо появилось в одной газете, затем перепечатала другая, посыпались иронические и враждебные реплики (надо сказать, единодушные). Лесков извинился за себя и бесцеремонного журналиста. Толстой снисходительно простил его и публикатора, невольно втянувших писателя в разговор, который он предпочел бы избежать.

Казалось, появились веские основания отойти в сторону от раздражавших разговоров о голоде, народной беде, пожертвованиях. Толстого мало волновали журналистские оценки его позиции. Невыносимо было слушать рассказы тех, кому он не мог не доверять, о бедственном положении голодающих — после них трудно было уснуть. Даже Софья Андреевна писала о голоде мужу, вовсе не предполагая, что он вскоре уедет вместе со старшими дочерьми устраивать столовые для голодающих: «Дунаев и Наташа <сестра жены Ильи Львовича> рассказывали о голодающих и опять мне всё сердце перевернуло, и хочется забыть и закрыть на это глаза, а невозможно; и помочь нельзя, слишком много надо. А как в Москве это ничего не видно! Всё то же, та же роскошь, те же рысаки и магазины, и все всё покупают и устраивают, как и я, пошло и чисто свои уголки, откуда будем смотреть в ту даль, где мрут с голода. Кабы не дети, ушла бы я нынешний год на службу голода, и сколько бы ни прокормила, и чем бы ни добыла, а всё лучше, чем так смотреть, мучиться и не мочь ничего сделать».

Совсем в духе Льва Николаевича письмо, даже современный Вавилон обличающее. Что касается Толстого, то рассказы о голодающих уже перевернули его сердце, внеся смуту в устоявшиеся и «правильные» суждения. Дневники отразили сумбур в мыслях и некоторую растерянность. Чего стоит только извилистое рассуждение о деньгах, которые и тратить на помощь голодающим — грех, и не тратить — грех: «О деньгах думал. Можно так сказать: употребление денег — грех, когда нет несомненно нужды в употреблении их. Что же определит несомненность нужды? Во-первых, то, что в употреблении нет произвола, нет выбора, то, что деньги могут быть употреблены только на одно дело; во-вторых (забыл). Хочу сказать — то, что неупотребление денег в данном случае будет мучить совесть, но это неопределенно». А что определенно? Польза организации столовых и то еще сомнительна. И всё же «теорию», проповедь пришлось отодвинуть в сторону (пусть и временно). Не до нее, когда пришла беда, требовавшая действий, сильных волевых решений, последовательности поступков. Огорчила жена, оказывается, не только не собиравшаяся «на службу голода», но и его попытавшаяся отговорить. Софью Андреевну ужасал будущий отъезд мужа и дочерей в степь: опять жизнь врозь и вечное беспокойство о муже и детях, а тут еще и сын Лев собрался ехать на борьбу с голодом в Самару, и надо давать деньги на сомнительное дело по устройству столовых. Есть отчего впасть в «полную апатию». Но апатия, впрочем, длилась недолго: деятельная и беспокойная натура Софьи Андреевны ее быстро одолела, да она и сама чувствовала, что расставание неизбежно, как неизбежны и жертвы, и что народу необходимо помогать. Огорчил старший сын Сергей, с которым имел неприятный разговор. Огорчил и брат Сергей — Толстой поехал к нему в Пирогово и натолкнулся там на холодное сопротивление: брат встретил его и племянницу Татьяну очень недружелюбно, «говорил, что они учить его приехали, что вы, мол, богаче меня, вы помогайте, а я сам нищий».

Выражала недовольство непоследовательными действиями отца и дочь Татьяна, сопровождавшая его в поездках по деревням, предпринятым для выяснения истинной картины бедствия. Только что в газетах появилось заявление Толстого о том, что он предоставлял всем желающим право издавать безвозмездно в России и за границей все сочинения, написанные им с 1881 года, а равно и все будущие его произведения. Написанное до 1881 года оставлялось в пользу семьи. Для организации помощи голодающим, устройства столовых требовались деньги; пришлось обратиться к Софье Андреевне, что было, конечно, отступлением и вынужденной непоследовательностью. Татьяна Львовна со свойственными ей правдивостью и острым, бескомпромиссным аналитическим умом четко обрисовала ситуацию и свое отношение к позиции отца в дневнике 26 октября:

«Мы накануне нашего отъезда на Дон. Меня не радует наша поездка, и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу, что действия папа непоследовательны и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мама, которой он только что их отдал. Я думаю, что он сам это увидит. Он говорит и пишет, и я это тоже думаю, что всё бедствие народа происходит от того, что он ограблен и доведен до этого состояния нами — помещиками — и что всё дело состоит в том, чтобы перестать грабить народ. Это, конечно, справедливо, и папа сделал то, что он говорит: он перестал грабить. По-моему, ему больше и нечего делать. А брать у других эти награбленные деньги и распоряжаться ими, по-моему, ему не следует. Тут, мне кажется, есть бессознательное чувство страха перед тем, что его будут бранить за равнодушие и желание сделать что-нибудь для голодных, более положительное, чем отречение самому от собственности.

Я его нисколько не осуждаю, и возможно, что я переменю свое мнение, но пока мне грустно, потому что я вижу, что он делает то, в чем, мне кажется, он раскается, и я в этом участница.

Я понимаю, что он хочет жить среди голодающих, но мне кажется, что его дело было только то, которое он и делает; это — увидать и узнать всё, что он может, писать и говорить об этом, общаться с народом, насколько можно».

Выступать в роли «проводника пожертвований» было Толстому «страшно противно». Неприятно было брать деньги у Софьи Андреевны, и терзали противоречия между словом и делом, о чем Толстой писал своим друзьям и последователям — художнику Ге и его сыну: «Не упрекайте меня вдруг. Тут много не того, что должно быть, тут деньги от Софьи Андреевны и жертвованные, тут отношения кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. Чувствуется потребность участвовать, что-то делать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего делать». А деятельность измучила «нравственно», куда сильнее, чем физически: «Если было сомненье в возможности делать добро деньгами, то теперь его уж нет — нельзя. Нельзя тоже и не делать того, что я делаю, т. е. мне нельзя. Я не умею не делать. Утешаюсь тем, что это я расплачиваюсь за грехи свои и своих братьев и отцов».

Благотворительная деятельность развивалась, можно сказать, и вопреки тому, о чем Толстой писал в статьях, особенно в большой работе «О голоде», которая, по словам автора, вышла нецензурною и «совсем не о голоде, а о нашем грехе разделения с братьями». Нецензурность статьи ни в коей мере не была неожиданностью — почти все произведения Толстого после духовного перелома были в той или иной степени нецензурны, а статьи на злобу дня и религиозные сочинения в особенности, что мало смущало и автора, и читателей, оперативно знакомившихся с копиями, списками и обратными переводами текстов с иностранных языков, со всем, что выходило из-под его пера, а о том «какая у него перо-то» знали и голодающие крестьяне.

Статья была написана в спокойном эпическом тоне, без мелочной полемики и открытых антигосударственных выпадов. Напротив, он находит упреки журналистов правительству и обществу в «равнодушии, медлительности и апатии» несправедливыми, так как энергическая и кипучая деятельность идет повсюду, собираются и эффективно работают производственные комитеты и экстренные губернские и уездные собрания, совершаются многочисленные пожертвования церквями, различными учреждениями, частными лицами.

Толстой не сомневается, что это чрезвычайное бедствие будет осилено, то есть будут устранены чрезвычайные, бросающиеся в глаза его приметы. А в сущности не так уж много изменится: станут немного больше подавать и исчезнет этот ужасный хлеб с лебедой, рельефно описанный в статье. Но по-прежнему основная масса народа будет бедствовать даже в хорошие годы, особенно семьи слабых, пьющих людей, семьи сидящих по острогам, семьи солдат:

«Всегда и в урожайные годы бабы ходили и ходят по лесам украдкой под угрозами побоев или острога, таскать топливо, чтобы согреть своих холодных детей, и собирали и собирают от бедняков кусочки, чтобы прокормить своих заброшенных, умирающих без пиши детей. Всегда это было! И причиной этого не один нынешний неурожайный год, только нынешний год всё это ярче выступает перед нами, как старая картина, покрытая лаком. Мы среди этого живем!»

А затем Толстой усиливает социально-обличительные мотивы, представляя в особом и пронзительном свете помощь голодающему народу, организованную правительством и земством, указывая главные, коренные причины народного бедствия: «Мы, господа, взялись за то, чтобы прокормить… того, кто сам кормил и кормит нас… Мы, высшие классы, живущие все им, не могущие ступить шагу без него, мы его будем кормить! В самой этой затее есть что-то удивительно странное». Обжигающе прозвучало: «Народ голоден оттого, что мы слишком сыты». Разговоры о любви к народу — ложь и лицемерие: «Народ нужен нам только как орудие… Между нами и народом нет иной связи, кроме той, что мы тянем за одну и ту же палку, но каждый к себе. Чем лучше мне, тем хуже ему, — чем хуже ему, тем лучше мне. Как же нам при таких условиях помогать народу!»

Такая острая постановка вопроса была расценена газетой «Московские ведомости» как «пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, перед которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда». Сильное и злонамеренное преувеличение, искажающее суть позиции Толстого. А она заключалась в том, что помощь народу неотделима от признания своей личной (а не только общей, сословной) вины перед народом, в нравственном обосновании своей конкретной деятельности по устройству столовых для голодающих:

«Главное же то, что меня никто не приставлял к делу прокормления сорока миллионов живущего в таких-то пределах народа, и я, очевидно, не могу достигнуть внешней цели прокормления и избавления от несчастий таких-то людей, а приставлен я к своей душе, к тому, чтобы свою жизнь провести как можно ближе к тому, что мне указывает моя совесть».

Толстой противопоставляет личную деятельность, возбуждающую лучшие и добрые чувства, желание жертвы, правительственной деятельности, так как даровое распределение «по расписаниям и спискам» хлеба, денег, дров вызывает дурные чувства — зависть и жадность, злобу. Только личная любовная деятельность, заражающая других, способна сотворить чудо. Сделать же это чудо «могут… только те, которые, сознав свою вину перед народом в угнетении его и в отделении себя от него, с смирением и покаянием постараются, соединившись с ним, разделить с ним и его беду нынешнего года».

Отнюдь не революционные призывы. Скорее проповедь с сильным утопическим акцентом, на которую никто не обратил особого внимания. Уловили социальную критику, придав ей чрезмерное и злонамеренное значение. В России статья к печати допущена, естественно, не была. Она появилась в переводе Эмилия Диллона в лондонской «Дейли телеграф» под заглавием «Почему голодают русские крестьяне?», а затем в обратном переводе большие и тенденциозные фрагменты из нее напечатали «Московские ведомости», сопроводив их злобным и враждебным комментарием. Публикация имела сенсационный и скандальный успех, еще больше подогретый распоряжением не перепечатывать статью Толстого из «Московских ведомостей» в других газетах и никак ее не комментировать. В результате стоимость номера «Московских ведомостей» подскочила до фантастической суммы 25 рублей, и статью оживленно везде обсуждали. Она у многих вызвала сильное раздражение. Страхов, сочувствуя Толстому, на которого обрушился град нападок и оскорблений, писал ему, что «обнаружилось что-то удивительное — против Вас поднялась такая злоба, такое непобедимое раздражение, что ясно было: Вы задели людей за живое сильнее всяких революционеров и вольнодумцев».

Возник даже будто бы проект заточения Толстого в тюрьму Суздальского монастыря. Видимо, слух, подобно аналогичному о ссылке автора возмутительной пропагандистской статьи в Соловецкий монастырь. Обстановка, однако, действительно сложилась весьма тревожная. Александра Андреевна Толстая вспоминала то время: «Не берусь описывать, какой сумбур последовал по всей Европе из-за этой статьи и сколько было придумано наказаний бедному Льву Николаевичу. Сибирь, крепость, изгнание, чуть ли не виселицу предсказывали ему московские журналисты…» Взволнованная таким поворотом дела, Александрин добилась встречи с государем, диалог с которым приводит в воспоминаниях:

«На вопрос государя, что я имею сказать ему, я ответила прямо:

— На днях вам будет сделан доклад о заточении в монастырь самого гениального человека в России.

Лицо государя мгновенно изменилось: оно стало строгим и глубоко опечаленным.

— Толстого? — коротко спросил он.

— Вы угадали, государь, — ответила я.

— Значит, он злоумышляет на мою жизнь? — спросил государь».

Узнав, в чем состояло дело (а всё оно основывалось на слухах, как водится, самых невероятных), государь обнадежил посетительницу: «Я нисколько не намерен сделать из него мученика и обратить на себя всеобщее негодование. Если он виноват, тем хуже для него».

Софья Андреевна, находившаяся в разгар всех этих событий в Москве, с тревогой воспринимала неприятные слухи. Выговаривала мужу: «Погубишь ты всех нас своими задорными статьями, где же тут любовь и непротивление? И не имеешь ты права, когда 9 детей, губить и меня и их. Хоть и христианская почва, но слова нехорошие. Я очень тревожусь и еще не знаю, что предприму, а так оставить нельзя». Пыталась настроить Софья Андреевна Толстого и против Диллона, который будто бы, по мнению знающих его людей, Россию ненавидит и «нарочно прибавил злое к твоей статье, едва заметное, но ехидное». Настаивала Софья Андреевна на публикации официального опровержения в «Правительственном вестнике».

Опровержение было составлено и напечатано в нескольких российских газетах (но не в «Правительственном вестнике», где полемика не допускалась), а Софья Андреевна еще дополнительно послала в зарубежные газеты разъяснение по поводу слухов об аресте Льва Николаевича, где подчеркивалось: «Высшая власть была всегда особенно благосклонна к нашей семье». Эти вынужденные публикации никого не успокоили и не убедили, но вызвали возмущение Лескова и обиду задетого, в частности словами о слишком вольном переводе статьи на английский язык, Диллона; Толстой дал переводчику письмо следующего содержания: «Я никогда не отрицал и никого не уполномачивал отрицать подлинность статей, появившихся под моим именем».

Толстой одновременно мягко и решительно отклонил вмешательство и советы встревоженной Софьи Андреевны, ее сестры Татьяны и Александрин. В письме к жене он заявил, что ни от каких своих «задорных статей» отказываться не собирается, как не намерен в чем-либо оправдываться:

«Я по письму милой Александры Андреевны вижу, что у них тон тот, что я в чем-то провинился и мне надо перед кем-то оправдываться. Этот тон надо не допускать. Я пишу то, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительству, ни богатым классам, уж 12 лет, и пишу не нечаянно, а сознательно, и не только оправдываться в этом не намерен, но надеюсь, что те, которые желают, чтобы я оправдывался, постараются хоть не оправдаться, а очиститься от того, в чем не я, а вся жизнь их обвиняет… То же, что я писал в статье о голоде, есть часть того, что я 12 лет на все лады пишу и говорю, и буду говорить до самой смерти и что говорит со мной всё, что есть просвещенного и честного во всем мире, что говорит сердце каждого неиспорченного человека и что говорит христианство, которое исповедуют те, которые ужасаются».

Яснее не скажешь. Тем самым была поставлена последняя точка в истории со статьей «О голоде» и ее английском переводчике. Разногласия же с женой и Александрин, разумеется, остались.

Сложилось так, что, в то время как на голову автора «подрывной» статьи сыпались громы и молнии и уже раздавались голоса о заключении смутьяна в сумасшедший дом (мысль, которая не минует ушей Софьи Андреевны), сам пропагандист вместе с дочерьми Татьяной и Марией, другими родственниками, друзьями и последователями находился в самой гуще народного бедствия, энергично развертывая сеть тех самых столовых, названных крестьянами «сиротскими призрениями», которые он в преданной анафеме статье называл самым эффективным и нравственным средством в борьбе с голодом:

«Мне кажется, что столовые, — места, где кормят приходящих, — это та форма помощи, которая сама собою сложится из отношений богатых людей к голодающим и принесет наибольшую пользу. Форма эта более всего вызывает прямую деятельность помогающего, более всего сближает его с населением, менее всего подлежит злоупотреблениям, дает возможность при меньших средствах прокормить наибольшее число людей, а главное, обеспечивает общество от того страшного, висящего над нами всеми дамоклова меча, — мысли о том, что вот-вот, пока мы живем по-старому, здесь, там умер человек от голода».

Толстой выехал из Ясной Поляны с дочерьми и Верой Александровной Кузминской 26 октября и прибыл в село Бегичевку Данковского уезда Рязанской губернии, где находилось имение старинного приятеля писателя, Ивана Ивановича Раевского, 28-го числа. Отъезд был под угрозой из-за отсутствия средств и постоянно колеблющейся позиции Софьи Андреевны, о чем сохранился рассказ Марии Львовны:

«Мы… уже приготовили часть провизии, топлива и т. п. Мама обещала дать нам две тысячи на это, мы так радовались возможности хоть чуть-чуть быть полезными этим людям, как вдруг мама (как это часто с ней бывает) совершенно повернула оглобли… Ужасно было тяжелое время. Она мучила себя и папа и нас так, что сама, бедная, стала худа и больна».

Мария Львовна немного пристрастно описывает поведение матери, которая передумала дать деньги после заявления Толстого о 12-м и 13-м томах сочинений. К тому же она рассчитывала на гонорары от поспектакльной платы за «Плоды просвещения», но и здесь ничего не получилось: отказали «ввиду печатного заявления графа», обещав лишь процент со сбора. Вот она и передумала давать деньги, злясь на всех и в особенности на Льва Николаевича. В конце концов Софья Андреевна выделила 500 рублей, после чего он и уехал на Дон, в Рязанскую губернию.

Софья Андреевна, со смертью в душе проводив мужа и дочерей, поехала в Москву, где тоска еще больше увеличилась, и, по ее словам, она даже подумывала о самоубийстве. В Москве она присутствует при агонии друга Толстого Дмитрия Александровича Дьякова. Потом заболели очень популярной в XIX веке инфлюэнцей дети. Эти грустные события не подавили, а встряхнули было зацепеневшую Софью Андреевну. Интуитивно она вдруг, обдумывая и переживая события последних месяцев, решается на очень верный, драгоценный поступок: составить воззвание к общественной благотворительности, и уже на следующее утро отвезла энергично, умно составленное письмо в редакцию газеты «Русские ведомости». В отсутствии мужа она совсем прониклась его настроениями, даже его словами заговорила, о чем убедительно свидетельствует такая запись в дневнике:

«Сегодня сели мы с детьми обедать; так эгоистична, жирна, сонна наша буржуазная городская жизнь без столкновения с народом, без помощи и участия к кому бы то ни было! И я даже есть не могла, так тоскливо стало и за тех, кто сейчас умирает с голоду, и за себя с детьми, умирающими нравственно в этой обстановке, без всякой живой деятельности. А как быть?»

Полный текст главы скачивайте по ссылке, размещенной вверху страницы.
Категория: ЛЕВ ТОЛСТОЙ | Добавил: admin | Теги: монография о Льве Толстом, творчество Льва Толстого, русская литература, биография Льва Толстого, сайт о Льве Толстом, Книги онлайн
Просмотров: 1150 | Загрузок: 104 | Рейтинг: 5.0/1
ПИСАТЕЛИ И ПОЭТЫ

ДЛЯ ИНТЕРЕСНЫХ УРОКОВ
ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКИЕ ЗНАНИЯ

КРАСИВАЯ И ПРАВИЛЬНАЯ РЕЧЬ
ПРОБА ПЕРА


Блок "Поделиться"


ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ЗНАНИЯ

Поиск

Друзья сайта

  • Создать сайт
  • Все для веб-мастера
  • Программы для всех
  • Мир развлечений
  • Лучшие сайты Рунета
  • Кулинарные рецепты

  • Статистика

    Форма входа



    Copyright MyCorp © 2024 
    Яндекс.Метрика Яндекс цитирования Рейтинг@Mail.ru Каталог сайтов и статей iLinks.RU Каталог сайтов Bi0