Недолго суждено было Лессингу пользоваться
тихим семейным счастьем. В 1777 году, как раз накануне Рождества, жена
его заболела от тяжелых родов. Несколько дней спустя положение ее стало
безнадежным. 31 декабря Лессинг писал профессору Эшенбургу, с которым
был в очень хороших отношениях: «Пользуюсь минутой, когда моя жена впала
в совершенно бессознательное состояние, чтобы поблагодарить Вас за
дорогое участие. Моя радость была слишком непродолжительна. А бедный мой
сын! Как тяжело было потерять его. Он был такой умный, такой умный!
Поверите ли, за несколько часов моей отцовской роли он успел сделать
меня таким глупым папенькой! Разве не доказал он своего ума тем, что не
хотел выйти на свет, пока его не вытащили железными клещами? Разве не
признак ума, что он воспользовался первым случаем, чтобы опять
отделаться от этого мира?.. Конечно, бедняжка тянет за собою и свою
мать… Мало надежды на то, чтобы я сохранил ее». 3 января Лессинг опять
надеялся, 7-го он пишет Эшенбургу, что надежда опять плоха, 10-го
посылает ему следующее письмо: «Моя жена умерла, я перенес теперь и это
испытание. Радуюсь, что у меня не может быть много подобных испытаний;
эта мысль приносит мне облегчение. Рад и тому, что уверен в сочувствии
Вашем и прочих наших друзей». Три дня спустя он пишет, что вместо
приемов опиума занимается литературою и богословием, что делает для него
жизнь еще сносною.
Но на самом деле смерть жены потрясла все существование
Лессинга, которому в то время не было еще и 50 лет. Год спустя он в
письмах жалуется на тоску, вечное болезненное состояние, крайнее
утомление. «Я, в сущности, не болен, – пишет он Реймарусу, – но только –
нездоров». Нездоровье усилилось, когда Лессинг затеял новую
полемическую борьбу, на этот раз более опасную, чем когда-либо. Еще при
жизни жены, в 1777 году, он стал издавать так называемые
«Вольфенбюттельские фрагменты». В богословском мире против Лессинга
поднялась страшная буря. Тогда еще Лессинг был не вполне здоров и, по
словам его брата Карла, часто испытывал непреодолимое желание спать и
засыпал в самом веселом обществе.
По смерти жены Лессинг вдруг постарел и осунулся. Блеск
его глаз потух, живость беседы исчезла. Никогда более его не видели
веселым и остроумным.
В начале 1781 года Лессинг поехал в Брауншвейг, надеясь
немного рассеяться. Незадолго перед тем он написал своему другу
Мендельсону письмо, которое заканчивалось словами: «Последняя сцена
окончена».
Припадки удушья стали мучить его. 15 февраля 1781 года
Лессинг с утра чувствовал себя весьма здоровым; но вечером, когда лег в
постель, с ним сделался новый припадок и, неожиданно для окружающих, он
скончался. Лессинг достиг лишь 53-летнего возраста.
Вскоре после смерти Лессинга его друг Мендельсон написал его брату Карлу: «Биограф нашего брата может Сказать: Лессинг написал „Натана Мудрого" и умер».
Величайшее драматическое произведение Лессинга было
написано им, действительно, всего за два года до Кончины. Этой
«драматической поэмой», как ее называет вам Лессинг, он, так сказать,
увенчал свою деятельность не только как драматург, но как эстет и
философ. Вполне оценить эту драму можно лишь после ознакомления с
философскими или, если угодно, богословскими сочинениями Лессинга, из
которых наибольшую популярность приобрели его полемические статьи против
пастора Гёце. Но основные взгляды, защищаемые Лессингом против Гёце,
были высказаны им еще в 1777 году в полемике с директором Шуманом.
Поводом к этой полемике была знаменитая «Апология»
Реймаруса. Самуил Реймарус, талантливый профессор восточных языков, был
одним из самых выдающихся рационалистов XVIII века. Он защищал теорию,
учившую, что Бог создал мир, управляемый неизменными законами,
действующими в духовной жизни так же, как и в материальной, и с этой
точки зрения отвергал возможность сверхъестественного вмешательства и
всяких чудес. Взгляды эти были изложены в его «Апологии разумных
почитателей Божества», посвященной, главным образом, строго научной
критике библейских источников. Сочинение это было окончено им еще в 1767
году, за год до его смерти. В 1774 году семья Реймаруса вручила
Лессингу рукопись, оставшуюся неизданною при жизни автора, выразившего
желание, чтобы она была издана анонимно. Лессинг, просмотрев рукопись,
убедился в том, что издать ее целиком было невозможно по тогдашним
условиям печати. Он решил издать отрывки, да и те – под видом старинных
рукописей, якобы найденных им в архиве Вольфенбюттельской библиотеки.
Уловка удалась, и отрывки были изданы под названием «Вольфенбюттельских
фрагментов». Многие приписывали Лессингу даже сочинение этой рукописи,
хотя он категорически выразил несогласие с точкою зрения автора. Как бы
то ни было, издание произвело величайший скандал в богословском мире.
Гамбургский пастор Мельхиор Гёце не замедлил написать на Лессинга донос,
утверждая печатно, что Лессинг издал рукопись, гибельную с религиозной
точки зрения и подрывающую основы государства. Это и побудило Лессинга к
защите, и он вел полемику со страстностью и силою, даже превосходящей
ту, которую обнаружил в борьбе с Клоцем. В конце концов Гёце, припертый к
стене доводами противника, прибег к самому простому средству –
полицейской защите. Он выхлопотал лишение права издавать Лессингу
рукописи без разрешения цензуры, – права, предоставленного ему как
герцогскому библиотекарю. Лессинг, однако, не подчинился приказанию и
издал еще последний свой ответ под названием: «Необходимый ответ на
весьма праздный вопрос г-на главного гамбургского пастора Гёце».
Взгляды Лессинга вроде бы умереннее воззрений Реймаруса,
но именно эта умеренность и попадала прямо в цель. Лессинга нельзя было
обвинить не только в атеизме, но даже в рационализме; он нигде не
отвергал ни чудес, ни предания, оставляя вопрос о «сверхъестественном»
совершенно открытым.
Философская драма Лессинга «Натан Мудрый», написанная им
вскоре после утраты жены, является поэтическим выражением его
нравственно-богословского учения. Сам Лессинг называет «Натана» сыном
своей старости, которой помогла разрешиться от бремени его богословская
полемика. Когда полицейское распоряжение зажало ему рот, Лессинг написал
г-же Реймарус: «Попытаюсь проповедовать с моей старинной кафедры, с
театральных подмостков; быть может, там меня оставят в покое». План
«Натана» был задуман давно, еще в ночь с 10 на 11 августа 1777 года.
Лессинг начал писать прозою первые наброски. В марте следующего года он
закончил драму, написанную пятистопными ямбами. Предполагалось написать
эпилог под названием «Дервиш» и предисловие. Остались только два
наброска предисловия; в одном замечательно следующее место: «Образ
мыслей Натана относительно всякой вообще положительной религии был
всегда моим образом мыслей». Другой начинается так: «Если скажут, что
моя пьеса доказывает существование людей, не имеющих религии, основанной
на откровении, и тем не менее хороших; если еще скажут, что я старался
изобразить таких людей не в столь отвратительном свете, в каком их видит
чернь, то я против этого не возражу ни слова. Действительно, можно
доказывать и то, и другое и тем не менее не отвергать всякой вообще
религии и даже откровения… Но если скажут, что я нарушил поэтические
приличия и нашел подобных людей среди евреев и мусульман, то я выставлю
на вид, что в те времена евреи и мусульмане были единственными учеными;
что вред, причиняемый столкновениями религий, основанных на
откровении, никогда не мог быть настолько очевидным для разумного
человека, как в эпоху крестовых походов, и что есть, наконец,
исторические указания, из которых видно, что один из султанов был именно
таким разумным человеком».
«Натан Мудрый» написан не для сцены и уже по одному
этому стоит вне теории, разработанной Лессингом в его «Гамбургской
драматургии» и примененной им на деле в «Эмилии Галотти». Назвав
«Натана» драматической поэмой, автор хотел показать, что к этому
произведению не могут быть предъявлены требования сценического
искусства. Если они и выполнены, то скорее вследствие изумительного
знания сцены, чем намеренно. Главная цель, которую преследовал Лессинг,
была чисто нравственная и философская. Стараясь не выйти из границ не
только художественной, но и исторической правды, Лессинг тем не менее не
собирался дать историческую драму в обычном значении этого слова.
Исторический и бытовой колорит, хотя и сохраненный в поэме, был делом
второстепенным. Лессинг желал создать и создал типы
универсально-человеческие, в которых наглядно выражаются различные
проявления и стороны религиозного и нравственного чувства.
Было бы, однако, ошибкою видеть в «Натане» лишь одно
отвлеченно-философское содержание. Несомненно, что выведенные им здесь
типы интересны и с чисто психологической стороны, то есть просто как
характеры, и притом характеры вполне выдержанные. Некоторые из типов,
срисованных в «Натане», были слегка намечены Лессингом еще в юношеских
его произведениях, особенно в комедии «Вольнодумец», написанной, когда
Лессингу было только 20 лет, то есть почти за тридцать лет до «Натана».
Сходство вольнодумца Адраста с тамплиером весьма значительно; богослов
Теофан, если не по религиозным воззрениям, то по характеру, напоминает
Натана Мудрого. Подобно тамплиеру, вольнодумец Адраст – человек, полный
благородных порывов, но при этом весьма подозрительный к людям, которых
мало знает; требующий полной свободы мысли и терпимости, но сам не
чуждый некоторой нетерпимости; прямой и горячий по натуре, но
принимающий напускную сдержанность и холодность. Разговоры Адраста с
Теофаном являются как бы слабым отголоском бесед Натана с тамплиером.
Если бы «Натан Мудрый» был только философской поэмой, то
можно было бы согласиться с мнением некоторых немецких писателей, что
центральным пунктом пьесы является знаменитая сказка о трех кольцах,
рассказанная Натаном султану Саладину. Несомненно, однако, что Лессинг
хотел показать нам Натана не только в его убеждениях, но и в делах. Что
может быть проще, но вместе с тем и убедительнее той истории, которую
Натан рассказывает монастырскому служке? Много лет тому назад христиане
перебили в городе Гате всех евреев, не щадя жен и детей. Жена и семеро
сыновей Натана погибли. Три дня и три ночи валялся Натан в прахе и пепле
и плакал, поклявшись непримиримо мстить всем христианам. Наконец, разум
взял свои права, Натан покорился воле Бога. В это время приезжает
всадник и передает ему христианское дитя. Натан взял его, понес на свое
ложе, целовал его, стоял перед ним на коленях и, рыдая, говорил: «Боже!
За семерых ты дал мне хоть одного».
Мы видим в Натане не только мудреца, но и человека,
победившего человеческие слабости; мы угадываем развитие этого
характера, лишь постепенно ставшего тем, чему мы удивляемся в пьесе.
Лессинг показывает нам, как он воспитывает в своей Рехе те черты,
которые для него самого уже стали натурой. Наука его проста. Сама Реха в
конце пьесы говорит сестре султана, Ситте, о себе, что она девушка
простая, неученая, потому что отец ее, Натан, не любит учености,
заимствуемой из книг и начертанной «мертвыми знаками». Он учит Реху
деятельной любви, какую проявляет сам. Восторженная девушка, спасенная в
отсутствие Натана тамплиером (храмовники, или тамплиеры – известный
рыцарский орден), который вынес ее из горевшего дома, воображает, что
спасена не человеком, а белокрылым ангелом. Она во что бы то ни стало
хочет верить словам своей служанки, христианки Дай, что спасена чудом, –
а чудо мог совершить только ангел. «Как! – говорит Натан. – А если бы
тебя спас настоящий тамплиер, – неужели только потому, что это слишком
естественно, слишком обыденно, – это было бы меньшим чудом?» Реха стоит
на своем; хитрая Дая, которая отлично знает, что спасителем девушки был
тамплиер, взятый в плен и помилованный султаном Саладином из-за сходства
с его покойным братом Асадом, – держит сторону девушки. «Жестокие
мечтательницы, – говорит Натан, – а что, если этот ангел… ну хоть
болен». Эти простые слова сразу отрезвляют Реху. Она в отчаянье; Натан
рисует ей всевозможные ужасы, наконец, сам успокаивает ее, прибавляя:
«Реха, Реха! Я подаю тебе лекарство, а не яд… Пойми, что набожно мечтать
гораздо легче, чем совершить хороший поступок». Писатели так
называемого «антисемитского» направления не раз пытались доказать
историческое неправдоподобие типа Натана. Если бы это и было так, то
Лессинг мог бы возразить, что он писал не историческую драму и что от
него можно было требовать лишь художественной правды, а не точности
летописца; но на деле оказывается, что в своей драме Лессинг обнаружил
такое понимание истории, которое чуждо его хулителям. Именно в
Палестине, где еврей чувствовал себя в своем отечестве и где в эпоху
крестовых походов была главная арена кровавой и бессмысленной
религиозной борьбы, легко мог явиться в еврейском народе подобный
философский ум. Да и вообще под арабским владычеством евреи не были так
угнетены, как, например, в Испании или в Германии, и достаточно знать
хотя бы биографию и сочинения Маймонида, чтобы поверить в возможность
существования Натана. А ведь все, что требуется от поэта, – это
внутреннее правдоподобие, психологическая и социологическая возможность
известного типа. Впрочем, кто мог бы вообще усомниться в существовании
еврейских мудрецов, подобных Натану, тем достаточно напомнить о
происхождении первых учеников Христа, которые жили задолго до созвания
вселенских соборов… Мы видели, что в «Гамбургской драматургии» Лессинг
высказывался против изображения – по крайней мере в трагедии – идеальных
характеров. Но в «Натане» нет трагического сюжета; вся драма действует
примиряющим образом, возбуждая не чувство сострадания, а удивление
нравственной высотой. Во всяком случае, Лессинг имел право отступить от
своей теории уже потому, что преследовал иные цели, чем в своих
трагедиях. Но, кроме того, он объясняет нам, каким образом и при каких
условиях мог явиться тип, подобный Натану, и рисует не недостижимый
идеал, а такой, к которому, по его мнению, может приблизиться каждый
разумный человек. Молоденькая энтузиастка Реха уже во многом близка к
своему приемному отцу, и характер ее, очевидно, создался под огромным
его влиянием.
В разговоре с тамплиером нравственное величие Натана,
спокойствие и ясность его души особенно выделяются вследствие контраста с
пылкими, но необдуманными речами тамплиера. В этой сцене тамплиер лишь
постепенно решается признать в Натане человека: сначала Натан для него,
по-видимому, только еврей. Надо, однако, иметь в виду тонкие
психологические черты, намеченные здесь Лессингом; не понявший их актер
будет очень плохим тамплиером, недогадливый читатель упрекнет Лессинга в
том, что он заставляет тамплиера внезапно переменить образ мыслей. На
самом деле, с самого начала беседы (действие II, явление 5) уже ясно,
что в поведении тамплиера есть много напускного. Он выказывает свое
пренебрежение к евреям более, чем имеет его на самом деле. Пренебрежение
это уже смягчилось тем, что он неравнодушен к спасенной им девушке,
которую ошибочно считает еврейкой. В этом он не желает сознаться даже
перед самим собою и говорит грубости, отзывается свысока даже о той,
которую почти любит, так что вынуждает Натана воскликнуть:
«Величественно! Величественно и отвратительно! Но я понимаю: скромное
величие прячется в отвратительную внешность, чтобы избежать поклонения».
Эти слова, конечно, еще не действуют. Действие на тамплиера оказывает
обстоятельство, на первый взгляд не важное, – слеза, пролитая Натаном на
его мантию, где осталось прожженное пятно – доказательство спасения
Рехи из пламени. Тамплиер уже растроган, – но все еще старается показать
презрение к евреям и говорит, что презирает их за то, что они считают
себя избранниками, свою веру – избранной, – убеждение, усвоенное от них
(по словам его) и христианством.
Но и последняя твердыня тамплиера – его вольнодумство,
распространяющееся и на его собственную веру – взята Натаном, который
отвечает весьма просто: «Разве мы – наш народ? Что такое народ? Разве
христианин и еврей – сначала христиане и евреи и только потом – люди?»
После этого тамплиеру, действительно, остается только протянуть руку
Натану, что он и делает со свойственной ему поспешностью.
Полный анализ такой драмы и даже одного такого типа, как
Натан Мудрый, потребовал бы сам по себе обширной статьи. Ограничимся
поэтому еще немногими замечаниями.
В сценах с султаном Саладином Натан ни разу не
изменяет себе, поражая нас не только своею мудростью, но и достоинством.
Саладин, остающийся при всех своих отличных качествах настоящим
восточным монархом, встречает его словами: «Подойди ближе, еврей! Ближе,
еще ближе! Только без всякого страха!» Натан спокойно отвечает: «Страх
пусть останется твоему врагу». Саладин призвал его, чтобы услышать ответ
на мучащий его вопрос: «Какая вера, чей закон лучше всех?» – и дает ему
срок для размышления. Натан, оставшись один, говорит: «Я думал, он
хочет денег, а он требует истины, такой чистой и звонкой, как будто
истина – монета». Саладин возвращается, и Натан, вместо ответа,
рассказывает сказку о трех кольцах. Драгоценное кольцо (т. е. истинная
вера) переходило из рода в род, доставаясь, по завещанию первого
владельца, всегда любимейшему из сыновей. Наконец, оно перешло отцу, у
которого было три сына, равно им любимых. Умирая, отец, чтобы не
огорчить ни одного из сыновей, тайно послал к ювелиру, заказав еще два
точно таких же кольца. Благословив каждого сына тайно от других кольцом,
он умер. По смерти отца каждый сын хочет быть господином в доме и
доказывает, что его кольцо истинное. Но все кольца совершенно одинаковы,
и доказать, которое из них настоящее, нельзя.
– Как! – восклицает Саладин. – Ты шутишь со мною! Разве религии одинаковы? Они во всем различны, даже в пище и в питье.
– Но не в их основах, – отвечает Натан. – Разве все они
не основаны на истории, на писании или предании? А ведь истории надо
поверить, принять ее на веру. Не так ли? Спрашивается, чья же
уверенность, чье доверие менее всего может быть подвергнуто сомнению?
Конечно, людей, близких нам по крови, тех, которые лелеяли нас в
детстве. Как же я могу верить моим родителям и предкам меньше, чем ты –
твоим, или требовать подобного от тебя?
Натан продолжает свою сказку. Сыновья жалуются судье.
Судья говорит: «Приведите сюда отца, иначе кому из вас я поверю? А
впрочем, настоящее кольцо обладает чудесной силой. Обладатель его тот,
кого оба остальные более всего любят. Ну, скажите: кого вы любите более
всего? Вы молчите? Каждый любит более всего себя самого? А значит, вы
все трое обманутые обманщики! Настоящее кольцо утеряно; чтобы утешить
вас, отец заказал три новых, и все три – фальшивы».
Заключительный вывод сказки следующий. Пусть каждый из
трех считает свое кольцо истинным и живет так, как если бы оно было
истинным. «Пусть каждый стремится к неподкупной, свободной от
предрассудков любви».
Изобразив в лице Натана мудреца, который соединяет в
себе «способность самопожертвования и свободу мысли тамплиера, смирение
монастырского послушника, бескорыстие дервиша, щедрость и величие
султана Саладина» (слова Куно Фишера), – Лессинг дал противоположный тип
в лице патриарха, изобразив в нем представителя фанатической
нетерпимости. Крестоносец, узнав, что спасенная им девушка – христианка,
рассказывает патриарху, не называя имен, о еврее, воспитавшем
христианскую девушку в духе нравственности и благочестия, и спрашивает:
как поступить с таким евреем? Патриарх дает ответ, ставший классическим:
«Еврея сжечь! (Der Jude wird verbrannt!)», и повторяет это несколько
раз, не сдаваясь ни на какие доводы.
В фабуле драмы, несмотря на сложность завязки, нет
ничего неестественного. С исторической точки зрения нет ничего
необычайного в том, что при тех тесных связях, которые, несмотря на
религиозную вражду и свирепые войны, установились мало-помалу между
христианами и магометанами, племянник султана мог оказаться сыном
христианки и попасть в рыцарский орден. Что касается развязки, то
любители свадебных финалов предпочли бы, чтобы крестоносец женился на
Рехе, но Лессинг предпочел сделать Реху сестрою тамплиера, что дало ему
возможность создать дружную семью из христианского, мусульманского и
иудейского элемента и что не только не портит пьесу, но дает повод к
прекрасной заключительной сцене, в которой подмечены многие тонкие
психологические черты. Весьма тонко схвачено, например, различие между
Рехой и тамплиером; наивная девушка Реха, узнав, что он – ее брат,
бросается к крестоносцу, желая обнять его; тамплиер отступает: слишком
резко чувствует он перемену роли и различие между братской и иной
любовью. Вскоре, однако, разум берет в нем верх над зародившейся
страстью.
«Натан Мудрый» был последним крупным произведением
Лессинга. Перед самой смертью Лессинг написал еще философский трактат:
«О воспитании рода человеческого», во многих отношениях составляющий как
бы эпилог к «Натану». Основная мысль этого трактата состоит в том, что
религию, основанную на откровении, следует признавать лишь за известную
ступень в умственном и нравственном развитии человечества. В качестве
такой ступени развития, или, по словам Лессинга, в роли «воспитательного
орудия» откровение необходимо и не может быть отвергаемо. С этой точки
зрения, говорит Лессинг, все исторические народные религии «равно
истинны», но раз им пытаются дать значение внешних форм, подчиняющих
убеждение человека, они лишаются всякой ценности.
Место, занимаемое Лессингом в истории европейской, и в
частности немецкой, литературы является совершенно исключительным. Для
немцев Лессинг соединяет в себе те две роли, которые у нас порознь
выполнены Белинским и Пушкиным. Лессинг в одно и то же время
анализировал и делал синтез, освещал путь другим и самому себе. Не
говорим уже о черной работе: о заслуге в деле очищения немецкого языка.
Чтобы оценить эту заслугу, стоит вспомнить, как писали
современники Лессинга, даже такие известности, как Вилланд, называвший,
например, белье «по-немецки» Linge, употреблявший такие
французско-немецкие слова, как Lizenz, Edukation, Aemulation. (См.
Literaturbriefe Лессинга, 14 Brief).
Но величайшею заслугою Лессинга останутся, без
сомнения, те философские, нравственные и эстетические принципы, которые
положены в основу всех его произведений – как критических, так и
поэтических. Усовершенствовав и развив начала, заимствованные у древних
греков, у английских и частью французских писателей, опираясь на
Аристотеля и на Шекспира, исходя из отрицательного отношения к
французскому псевдоклассицизму и во многом примыкая к Дидро, Лессинг в
эпоху зрелости своего таланта шел путем совершенно самостоятельным, не
щадя общепризнанных авторитетов и не страшась общественного мнения. Не
будучи ни скептиком, ни вольнодумцем во вкусе тогдашних французских и
офранцуженных придворных, Лессинг ставил выше всего свободу мысли и силу
разума. В вопросе о религиозной терпимости он смело шел по следам
Локка, Лейбница и Вольфа и, не будучи философом по призванию,
значительно расчистил путь для критической философии Канта. Как
драматург он не только сделал невозможным возвращение к временам
Готтшеда, но и был прямым предшественником Шиллера и Гёте. Как критик он
один из первых вполне оценил значение Шекспира и нанес жестокий удар
ходульной риторике и условным поэтическим красотам лжеклассической
эпохи.
Все это дает Лессингу право считаться
реформатором, повлиявшим на развитие не одной немецкой литературы, но и
на умственное и нравственное развитие всего человечества. |