На что же по-настоящему откликнулась его душа, когда тщеславие опьянялось успехами в ранее недоступном большом свете, а ум грустил, сознавая тщету этого минутного успеха, и дух томился от всей этой новой пустоты?
Душа услышала родное — только в песне.
Сначала — в музыке аристократического
салона, в пении красавицы-певицы, одетой в вечернее платье, с
блистающими обнажёнными плечами…
Она поёт — и звуки тают,
Как поцелуи на устах,
Глядит — и небеса играют
В её божественных глазах…
Исследователи считают, что это
стихотворение, как и два последующих, — единых по лирической сути, —
посвящены трём разным женщинам. Одна из них, Прасковья Бартенева, была
камер-фрейлиной и придворной солисткой; другие — Екатерина Чавчавадзе и
Софья Виельгорская — музыкально одарёнными любительницами пения. Кем же
из них вдохновился поэт? Да и так ли это важно?..
Как небеса, твой взор блистает
Эмалью голубой,
Как поцелуй, звучит и тает
Твой голос молодой;
За звук один волшебной речи,
За твой единый взгляд,
Я рад отдать красавца сечи,
Грузинский мой булат…
И наконец:
Слышу ли голос твой
Звонкий и ласковый,
Как птичка в клетке,
Сердце запрыгает;
Встречу ль глаза твои
Лазурно-глубокие,
Душа им навстречу
Из груди просится,
И как-то весело,
И хочется плакать,
И так на шею бы
Тебе я кинулся.
Общее во всех трёх стихах одно: песня, звук волшебной речи. Дивный женский голос, лазурно-глубокие, небесные глаза…
Эти три произведения, по-видимому,
написаны одно за другим — и незаметно изменяется мотив самого стиха: от
салонно-классической мелодии поэт переходит на простонародный напев
(последнее стихотворение так созвучно с тем, как писал Алексей Кольцов).
Лермонтов словно бы душой покидает роскошную гостиную — и выходит на
свободу, на воздух; он будто бы уже слышит не соловья в клетке — а
жаворонка в небе.
Слушая салонное пение, его душа просыпается от волшебных звуков — и откликается народной песне, и просится на волю…
И там её ожидает — истинное чудо.
В
декабре 1838 года Елизавета Алексеевна Арсеньева писала своей
родственнице Александре Михайловне Хюгель (Верещагиной): «Посылаю Вам
для новорождённого дитяти баюкашную песню, отгадать не трудно, чьё
сочинение». Речь о «Казачьей колыбельной песне», и даже по этому
древнему, простодушному и такому домашнему слову — баюкашная, что отыскалось к месту у бабушки Лермонтова, ощутимо, как тепло у неё на душе от колыбельной, сочинённой внуком.
По одному из преданий, Лермонтов
написал эту колыбельную в станице Червлёной, на Тереке, в хате, где его
расположили на постой. Молодая казачка напевала песню над зыбкой сына её
сестры, и поэт, услышав напев, тут же на клочке бумаги набросал
стихотворение, а потом прочитал казаку, переносившему его вещи в
комнату: дескать, как тебе?.. По другому преданию, дело было на Кубани, в
станице Старомыштасовской, где Лермонтов «подарил „на зубок" младенцу
серебряную наполеоновскую монету».
Удивительные стихи!.. Никогда — ни
до, ни после — Лермонтов не сливался так безраздельно, чистосердечно,
искренне и полно с народною песнью да и с тем, что составляет само
существо народности. Если в «Купце Калашникове» всё-таки чувствуется
подражание былинам, что распевали по Руси сказители-гусляры, то в
«Казачьей колыбельной» всё так просто и безыскусно и вместе с тем так
высоко, как бывает только в самой редкой и лучшей народной песне,
любовно отточенной в поколениях безошибочным чувством прекрасного.
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою.
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.
По камням струится Терек,
Плещет мутный вал;
Злой чечен ползёт на берег,
Точит свой кинжал;
Но отец твой старый воин,
Закалён в бою:
Спи, малютка, будь спокоен,
Баюшки-баю.
Сам узнаешь, будет время,
Бранное житьё;
Смело вденешь ногу в стремя
И возьмёшь ружьё.
Я седельце боевое
Шёлком разошью…
Спи, дитя моё родное,
Баюшки-баю.
«Это стихотворение есть
художественная апофеоза матери: всё, что есть святого, беззаветного в
любви матери, весь трепет, вся нега, вся страсть, вся бесконечность
кроткой нежности, безграничность бескорыстной преданности, какою дышит
любовь матери, — всё это воспроизведено поэтом во всей полноте», — писал
Виссарион Белинский.
Богатырь ты будешь с виду
И казак душой.
Провожать тебя я выйду —
Ты махнёшь рукой…
Сколько горьких слёз украдкой
Я в ту ночь пролью!..
Спи, мой ангел, тихо, сладко,
Баюшки-баю.
Стану я тоской томиться,
Безутешно ждать;
Стану целый день молиться,
По ночам гадать;
Стану думать, что скучаешь
Ты в чужом краю…
Спи ж, пока забот не знаешь,
Баюшки-баю.
«…Как же он так глубоко мог проникнуть в тайны женского и материнского чувства?!.» — восклицал Белинский.
Как?.. Да тут скорее речь о другом — о тайнах народной поэзии, о тайне русской песни.
На взлёте вдохновения Лермонтов коснулся этих высоких тайн и растворился в них — сам став тайною…
Дам тебе я на дорогу
Образок святой:
Ты его, моляся Богу,
Ставь перед собой;
Да готовясь в бой опасный,
Помни мать свою…
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Сергей Андреевский в статье «Лермонтов» писал:
«Суетность, преходимость и
случайность здешних привязанностей вызывали самые глубокие и
трогательные создания лермонтовской музы. Не говорим уже о романсах, о
неувядаемых песнях любви, которые едва ли у кого имеют такую
мужественную крепость, соединённую с такою грациею формы и силою
чувства; но возьмите, например, поэму о купце Калашникове: Лермонтов
сумел едва уловимыми чертами привлечь все симпатии читателя на сторону
нарушителя законного и добронравного семейного счастья и скорбно воспел
роковую силу страсти, перед которою ничтожны самые добрые намерения… Или
вспомните „Колыбельную песню" — самую трогательную на свете: один
только Лермонтов мог избрать темою для неё… что же? — неблагодарность!
„Провожать тебя я выйду — ты махнёшь рукой!.." И не знаешь, чему больше
дивиться: безотрадной ли и невознаградимой глубине материнского чувства,
или чудовищному эгоизму цветущей юности, которая сама не в силах
помнить добро и благодарить за него?..»
Насчёт Кирибеевича — тут спора нет. А
вот верны ли мысли Андреевского о «Казачьей колыбельной»? Разве чувства
матери так уж безотрадны и невознаградимы? Разве же не она вырастила
красавца богатыря и разве же не она лучше всех знает, что он казак душой и что ему должно
воевать. Отрада и награда — в самом выпестованном сыне, в чувстве
исполненного долга перед ним и перед Богом. А что на прощание молодой
казак махнёт рукой, так то не равнодушие к матери, не эгоизм
юности, а сдержанность — на людях — воина, которому так же, как и его
отцу, суждено быть закалённым в бою.
Сергей Дурылин писал о Василии
Васильевиче Розанове: «Его любимым поэтом был Лермонтов. Его любимым
стихотворением: „Казачья колыбельная песня". Не могло и быть иначе. Он
сам… только одно и делал всю жизнь: пел колыбельную песню бытию и
человеческому роду…»
И далее (о Розанове, но и о самом
существенном, чего не понял С. Андреевский, но что конечно же знал —
сознательно или же чутьём — Лермонтов):
«…у ложа зачатия и рождения, у
колыбели младенца — находится самое высокое место для писателя… отсюда
бьёт самый неисчерпаемый и поистине бессмертный источник тем,
размышлений и созерцаний для мыслителя, источник, неведомый Канту,
Гегелю, Шопенгауэру…»
По сведениям Павла Висковатого,
Лермонтов сам сочинил музыку для своей «Казачьей колыбельной песни».
Лермонтовская энциклопедия сообщает, что «Колыбельная» вошла в школьные
хрестоматии, гимназические пособия и нотные сборники и уже в XIX веке
издавалась более девяноста раз и что «до настоящего времени» (то бишь до
80-х годов XX века) песня записывается фольклористами «на всей
территории страны», хотя обычно текст её короче, чем стихотворение.
По духу народная, лермонтовская «Казачья колыбельная» — и стала народной песней. |