Как видим, ни братья с кузинами, ни
товарищи-приятели юных лет настоящего Лермонтова, то есть душу его, не
знали и уж тем более не провидели, а случись им прочесть его тогдашние стихи, где всё, казалось бы, сказано прямой речью о том, что творится внутри, попросту этому не верили. Только внешнее
зацепилось у них в памяти, да и то толковалось по-своему, по
собственному, скользящему поверху разумению, отнюдь не ставшему глубже
даже спустя десятилетия, когда пришло время воспоминаний и записок,
когда биографы принялись расспрашивать всех, кто знал и видел
Лермонтова.
21 августа 1830 года в правлении Московского университета слушалось прошение от «пансионера Михайлы Лермонтова»:
«Родом я из дворян; сын капитана Юрия
Петровича Лермантова; имею от роду шестнадцать лет; обучался в
Университетском благородном пансионе разным языкам и наукам в старшем
отделении высшего класса; — ныне же желаю продолжать учение моё в
императорском Московском университете, почему Правление оное покорнейше
прошу, включив меня в число своекоштных студентов
нравственно-политического отделения, допустить к слушанию профессорских
лекций».
«Испытание» в языках и науках Михаил прошёл успешно, и его нашли способным к слушанию лекций.
Испытание, впрочем, сильно
сказано: один из бывших студентов, Павел Вистенгоф, в старости
вспоминал, что его, например, экзаменовали более чем легко, не по
билетам (их ещё в помине не было), и профессора сами вполголоса
подсказывали ответы на вопросы.
Писатель Иван Гончаров, поступивший в университет годом позже, припоминал подобное испытание в подробностях:
«В назначенный день вечером мы
явились на экзамен, происходивший, помнится, в зале конференции. В
смежной, плохо освещённой комнате мы тесной, довольно многочисленной
кучкой жались у стен, ожидая, как осуждённые на казнь, своей очереди…
Нас вызывали по нескольку человек
вдруг, потому что экзамен кончался за раз. В зале заседал ареопаг
профессоров-экзаменаторов, под председательством ректора. Их было
человек семь или восемь. Вызываемые по списку подходили к каждому
экзаменатору по очереди.
Профессор задавал несколько вопросов
или задачу, например, из алгебры или геометрии, которую тут же, под
носом у него, приходилось решать. Профессор латинского языка молча
развёртывал книгу, указывая строки, которые надо было перевести,
останавливал на какой-нибудь фразе, требуя объяснения. Француз и этого
не делал: он просто поговорил по-французски, и кто отвечал свободно на
том же языке, он ставил балл и любезным поклоном увольнял
экзаменующегося. Немец давал прочитать две-три строки и перевести, и,
если студент не затруднялся, он поступал, как француз. Я не успел
оглянуться, как уже был отэкзаменован».
Лермонтов недолго пробыл на
нравственно-политическом отделении — вскоре перешёл в словесное:
считалось, что оно даёт более основательные знания. Учение уже в
сентябре было прервано: в городе распространилась холера, Москву оцепили
военные кордоны, был утверждён карантин. Университет на время закрыли.
Кто-то бежал в свои поместья, кто-то, наоборот, берёгся от болезни дома.
Елизавета Алексеевна с внуком не покинула Москву…
Историк Григорий Головачёв, соученик
Лермонтова по университету, позднее поведал, что из-за этой эпидемии в
1830/31 академическом году не было выпуска, и «студенты, поступившие в
так называемый холерный год (как раз тот, когда начал учиться
Лермонтов. — В. М.), остались на первом курсе с нами». Тем теснее стало в маленьких аудиториях «старого университетского дома».
Головачёв пишет, что застал среди студентов двух человек, впоследствии громко известных: В. Г. Белинского и М. Ю. Лермонтова:
«Первого я знал очень мало; со вторым
сошёлся в университете, как со старым товарищем по университетскому
пансиону. Оба они исчезли с первого курса.
История Белинского сильно взволновала
студентов, и долго толковали о ней товарищи; на втором курсе мы с
изумлением услыхали, что он исключён из университета за неспособностью;
конечно, никто из нас не подозревал в нём знаменитого критика, каким он
явился впоследствии, но всё же мы почитали его одним из самых умных и
даровитых студентов и в исключении его видели вопиющую несправедливость.
Исчезновение Лермонтова,
отправившегося в Петербург для поступления в гвардейскую юнкерскую
школу, не обратило на себя особого внимания; припоминали только, что он
изредка показывался на лекциях, да и то почти всегда читал какую-нибудь
книгу, не слушая профессора; да ещё ходили между студентами стихи его к
Московскому университету, начинавшиеся так»:
Хвала тебе, приют лентяев,
Хвала, ученья дивный храм,
Где цвёл наш бурный Полежав
На зло завистливым властям.
Хвала и вам, студенты братья…
Шесть лет спустя, в 1836-м, 22-летний
Лермонтов с шутливой зоркостью мастера описал в поэме «Сашка» свои
недолгие студенческие годы:
Из пансиона скоро вышел он,
Наскуча всё твердить азы да буки,
И наконец в студенты посвящён,
Вступил надменно в светлый храм науки.
Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром;
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сюртуки, висящие клочками.
Бывало, только восемь бьёт часов,
По мостовой валит народ учёный.
Кто ночь провёл с лампадой меж трудов,
Кто в грязной луже, Вакхом упоённый;
Но все равно задумчивы, без слов
Текут… Пришли, шумят… Профессор длинный
Напрасно входит, кланяется чинно, —
Он книгу взял, раскрыл, прочёл… шумят;
Уходит, — втрое хуже. Сущий ад!..
По сердцу Сашке жизнь была такая,
И этот ад считал он лучше рая.
Конечно, это больше взгляд Сашки,
нежели самого Лермонтова, но ведь и его тоже — только уже отстранённый, и
потому снисходительный, хотя и не лишённый теплоты…
Совсем не таким разбитным, как Сашка,
повесой запомнился Лермонтов одному из тех, кто сидел с ним в
университетской аудитории. И не просто сидел, а наблюдал за ним с тем
ревнивым пристрастием, с которым по инстинкту тайного соперничества
всегда следит завистливая заурядность за одарённым сверстником.
Павел Фёдорович Вистенгоф, литератор,
автор романа «Урод» и других давным-давно позабытых произведений,
остался в истории лишь благодаря воспоминаниям о том, кто ему был так не
по душе:
«Всех слушателей на первом курсе
словесного факультета было около ста пятидесяти человек. Молодость скоро
сближается. В продолжение нескольких недель мы сделались своими людьми,
более или менее друг с другом сошлись, а некоторые даже и подружились.
<…> Выделялись между нами и люди, горячо принявшиеся за науку:
Станкевич, Строев, Красов, Компанейщиков, Плетнёв, Ефремов, Лермонтов…
Студент Лермонтов, в котором тогда
никто из нас не мог предвидеть будущего замечательного поэта, имел
тяжёлый, несходчивый характер, держал себя совершенно отдельно от всех
своих товарищей, за что, в свою очередь, и ему платили тем же. Его не
любили, отдалялись от него и, не имея с ним ничего общего, не обращали
на него никакого внимания».
Однако П. А. Висковатый приводит этот
рассказ П. Ф. Вистенгофа в несколько другой записи, из которой видно,
что студента Лермонтова ещё как замечали и что именно он «заставил
обратить на себя особенное внимание».
Отметим одно: Вистенгоф явно не
расположен к Лермонтову, и это недоброжелательство нисколько не увяло за
десятилетия. Однако он всё же не мог не отметить Лермонтова среди тех,
кто «горячо» взялся за науку.
В феврале 1831 года поэт сообщал в
письме «любезной тётеньке» Марии Александровне Шан-Гирей про свою
московскую жизнь: «Мне здесь довольно весело: почти каждый вечер на
бале. Но великим постом я уже совсем засяду. В университете всё идёт
хорошо». То есть и через год он не утратил пыла к учению. Сохранились
учебные ведомости, согласно которым Лермонтов показывал прекрасные
знания по русской словесности и немецкому языку. В сентябре — декабре
1831 года по классу лектора английской словесности Эдуарда Гарвея были
«читаны с критическим разбором» отрывки из произведений Джорджа Байрона,
Вальтера Скотта и Томаса Мура, и Лермонтов, Закревский и Шеншин
получили высшую оценку — 4 балла.
Кстати, Закревский и Шеншин были его
близкими приятелями по университету, о чём Вистенгоф, разумеется, не мог
не знать. Лермонтов подарил Закревскому книгу английского поэта Додда,
сделав надпись: «Любезному другу Андрею. М. Лермонтов. 1830 года».
Известно письмо, от 7 июня 1831 года, Владимира Шеншина Николаю
Поливанову:
«Любезный друг… Мне очень здесь
душно, и только один Лермонтов, с которым я уже 5 дней не видался (он
был в вашем соседстве у Ивановых), меня утешает своею беседою…
Твоё нынешнее письмо доказывает, что
ты силишься придать меланхолический оборот своему характеру, но ты
знаешь, что я откровенен, и потому прими мой совет, следуй Шпильбергу, а
не Лермонтову, которого ты безжалостно изувечил, подражая ему на
французском языке».
Далее к письму следует приписка, сделанная Лермонтовым:
«Любезный друг, здравствуй!
Протяни руку и думай, что она
встречает мою; я теперь сумасшедший совсем. Нас судьба разносит в разные
стороны, как ветер листы осени. Завтра свадьба твоей кузины Лужиной, на которой
меня не будет (?!); впрочем, мне теперь не до подробностей. Чёрт возьми
все свадебные пиры. Нет, друг мой! мы с тобой не для света созданы…
Много со мной было; прощай, напиши что-нибудь веселее…»
В Москве Николай Поливанов жил по соседству с Лермонтовым, на Большой Молчановке. Позже они вместе учились в юнкерской школе…
Чуть раньше этого письма Лермонтов обратил к Поливанову своё стихотворное послание:
Послушай! вспомни обо мне,
Когда, законом осужденный,
В чужой я буду стороне —
Изгнанник мрачный и презренный…
Стихи написаны в альбом друга; за ними приписка: «23-го марта 1831 г. Москва. Михайла Юрьевич Лермонтов написал эти строки в моей комнате во флигеле нашего дома на Молчановке, ночью; когда вследствие какой-то университетской шалости он ожидал строгого наказания. Н. Поливанов». (Слова, выделенные курсивом, вписал, уточняя смысл комментария, сам Лермонтов.)
Так что как ни обличал Лермонтова П. Вистенгоф за «несходчивый» характер, друзья и приятели в университете у поэта были…
В биографии, написанной П. А. Висковатым, есть ещё одно, гораздо более резкое высказывание П. Ф. Вистенгофа:
«Видимо было, что Лермонтов имел
грубый, дерзкий, заносчивый характер, смотрел с пренебрежением на
окружающих его, считал их всех ниже себя. Хотя все от него отшатнулись, а
между прочим, странное дело, какое-то непонятное, таинственное
настроение влекло к нему и невольно заставляло вести себя сдержанно в
отношении к нему, а в то же время завидовать стойкости его угрюмого
нрава. Иногда в аудитории нашей, в свободные от лекций часы, студенты
громко вели между собой оживлённые беседы о современных животрепещущих
вопросах. Некоторые увлекались, возвышая голос. Лермонтов, бывало,
оторвётся от своего чтения и только взглянет на ораторствующего, — но
как взглянет!.. Говорящий невольно, будто струсив, или умалит свой
экстаз, или совсем замолчит. Доза яда во взгляде Лермонтова была
поразительна. Сколько презрения, насмешки и вместе с тем сожаления
изображалось на его строгом лице».
Из этой филиппики, дышащей
откровенной ненавистью, очевидно не только бессилие Вистенгофа понять и
разгадать Лермонтова, — тут невольное свидетельство о довлеющей,
магнетической силе, исходившей от него, которую невозможно было не
ощутить. П. Ф. Вистенгоф конечно же на себе ощутил это влияние, кроме
того, его внимание обостряла природная неприязнь:
«<…> Так прошло около двух
месяцев. Мы не могли оставаться спокойными зрителями такого
изолированного положения его среди нас. Многие обижались, другим стало
это надоедать, а некоторые даже и волновались. Каждый хотел его
разгадать, узнать затаённые его мысли, заставить его высказаться.
Как-то раз несколько товарищей
обратились ко мне с предложением отыскать какой-нибудь предлог для
начатия разговора с Лермонтовым и тем вызвать его на какое-нибудь
сообщение.
— Вы подойдите к Лермонтову и спросите его, какую он читает книгу с таким постоянным напряжённым вниманием…
Недолго думая, я отправился.
— Позвольте спросить вас, Лермонтов,
какую это книгу вы читаете? Без сомнения, очень интересную, судя по
тому, как углубились вы в неё; нельзя ли поделиться ею с нами? —
обратился я к нему не без некоторого волнения.
Он мгновенно оторвался от чтения. Как
удар молнии, сверкнули глаза его. Трудно было выдержать этот
неприветливый, насквозь пронизывающий взгляд.
— Для чего вам это хочется знать?
Будет бесполезно, если я удовлетворю ваше любопытство. Содержание этой
книги вас нисколько не может интересовать; вы тут ничего не поймёте,
если бы я даже и решился сообщить вам содержание её, — ответил он мне
резко и принял прежнюю свою позу, продолжая читать.
Как будто ужаленный, отскочил я от него, успев лишь мельком заглянуть в его книгу, — она была английская». |