Провожая Лермонтова на Кавказ,
Владимир Одоевский подарил ему записную книжку и надписал: «Поэту
Лермонтову даётся сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он
возвратил мне её сам, и всю исписанную».
В этой надписи — и пожелание, чтобы друг уцелел на войне, и надежда увидеть его новые прекрасные стихи.
Сам Лермонтов вернуть Одоевскому записную книжку не смог — это сделал его родственник А. Хастатов в 1843 году.
И всю книжку поэт не исписал — не успел…
…И в последние встречи, и прежде они
спорили друг с другом о религии. Не потому ли Одоевский, в напутствие
поэту, записал в той же книжке слова из Евангелия: «Держитеся любове,
ревнуйте же к дарам духовным да пророчествуете. Любовь николи отпадает».
Словно бы в ответ ему Лермонтов и написал стихотворение «Пророк». Оно осталось последним в записной книжке, дальше чистые листы…
С тех пор как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Лермонтов начинает там, где закончил
Пушкин. Если пушкинский поэт-пророк отправляется в путь, чтобы «глаголом
жечь сердца людей», лермонтовский — этот путь уже прошёл:
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья.
«Ближним», «толпе» пророк не нужен, и кроме ненависти он ничего не вызывает в них. Народ глух и сердца очерствели, закаменели — глагол их не жжёт…
Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я нищий,
И вот в пустыне я живу,
Как птицы, даром Божьей пищи.
Поэт отвергнут людьми — но не землёй, не мирозданием, не Богом:
Завет предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная;
И звёзды слушают меня,
Лучами радостно играя.
Земля и небо слушают того, кто за любовь и правду изгнан людьми.
…Тут вспоминается, как в пустыне
Антонию Великому повиновались львы, как к лесной избушке «убогого
Серафима» слетались птицы и дикие медведи приходили полакомиться из рук
хлебной корочкой.
«Тварь земная» чуяла святость и безропотно покорялась ей…
А вот люди это чутьё сильно поутратили:
Когда же через шумный град
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой:
«Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами:
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм, и худ, и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!»
Пушкинский пророк, тот был в самом
начале своего высокого пути, а лермонтовский его собрат — в конце, и
вослед себе слышит от тех, с кем «не ужился», насмешливо-презрительный
приговор:
«Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!..»
Потому и слог Лермонтова гораздо
проще, приземлённее, чем у Пушкина: тут не до высокой торжественной речи
— тут жестокая обыденность действительности, где правят злоба и порок.
Лермонтов своим пристальным тяжёлым взором прямо смотрит на жизнь, на
общество — и не отводит глаз от того, что видит.
Пушкин и Лермонтов написали своих
«Пророков» примерно в одном и том же возрасте, в 26–27 лет, — но какая
разница во взглядах на призвание поэта!
Если у Пушкина, наверное, ещё имелись
иллюзии, надежды, то у Лермонтова их нет и в помине: обнажённая правда.
А такая правда требует силы и мужества, чтобы принять это.
Белинский считал, что «Пророк» — одно из лучших стихотворений Лермонтова:
«Какая глубина мысли, какая страшная энергия выражения! Таких стихов долго, долго не дождаться России!..»
Зачем и дожидаться, коли за полтора с
лишним века лермонтовский «Пророк» нисколько не устарел, а наоборот — с
каждой эпохой звучит только злободневнее…
Василий Ключевский, прослеживая
затем, как резко изменилось «настроение» Лермонтова к концу жизни, как
из воздушных облаков романтизма он пал на жёсткую землю реализма, писал:
«Наконец, ряд надменных и себялюбивых
героев, всё переживших и передумавших, брезгливых носителей скуки и
презрения к людям и жизни, у которой они взяли всё, что хотели взять, и
которой не дали ничего, что должны были дать, завершается
спокойно-грустным библейским образом пророка, с беззлобною скорбью
ушедшего от людей, которым он напрасно проповедовал любви и правды
чистые ученья».
Если пушкинский «Пророк» чуть ли не в
точности «списан» с пророка Исайи, то лермонтовское стихотворение — в
«отдалении» от библейских сюжетов, хотя и в нём заметны ветхозаветные и
новозаветные мотивы, а «птицы небесные» заставляют напрямую вспомнить
Евангелие.
Василий Розанов писал:
«Лермонтов недаром кончил „Пророком",
и притом оригинально нового построения, без „заимствования сюжета".
Струя „весеннего" пророчества уже потекла у нас в литературе, и это —
очень далёких устремлений струя».
А в другой своей статье, размышляя о том, от кого же пошла русская литература: от Пушкина или же от Лермонтова, и приходя к выводу, что всё же — от Лермонтова, философ заметил:
…Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я… —
«разве это не Гоголь, с его
„бегством" из России в Рим? не Толстой — с угрюмым отшельничеством в
Ясной Поляне? и не Достоевский, с его душевным затворничеством, откуда
он высылал миру листки „Дневника писателя"?
Смотрите, вот пример для вас:
Он горд был, не ужился с нами…
Это упрёк в „гордыне" Гоголю,
выраженный Белинским и повторённый Тургеневым; Достоевскому этот же
упрёк был повторён после Пушкинской речи проф. Градовским; и его слышит
сейчас „сопротивляющийся" всяким увещаниям Толстой. Т. е. духовный образ
всех трёх обнимается формулою стихотворения, в котором „27-летний"
юноша выразил какую-то нужду души своей, какое-то ласкающее его душу
представление. Замечательно, что ни одна строка пушкинского „Пророка"
(заимствованного) не может быть отнесена, не льнёт к этим трём
писателям».
Вряд ли Лермонтов ранее не знал тех
слов апостола Павла, что Одоевский записал в подаренной книжке как
духовное напутствие поэту. Ведь «любове» Лермонтов «держался» всегда,
как и «ревновал» к «дарам духовным».
И всегда же — «пророчествовал».
Как оказалось — на века… |