Итак, слово сказано: «Нет, я не Байрон, я другой…»
Это будто прощание с юностью, с
огненным многописанием стихов, с глубоким погружением в собственную
душу, с беспощадными думами о жизни. Поиск самого себя, мучительное
самоопределение, испытание сил… эта непомерная внутренняя работа, втайне
от всех, не заметная никому.
Лермонтов осознаёт в себе свою особину — русскую душу. Чует: путь назначен недолгий. И убеждается: то, что ему суждено поведать миру, «толпе», никто другой не скажет.
Как отрубил этой строкой, раз и навсегда, всем на свете, и прежде всего самому себе.
Гордыня ли тут?.. Вряд ли. Слишком тяжело предощущение того, что должно исполнить, — до гордыни ли?..
Для осуществления заданного необходима настоящая зрелость души, юношеской — это не под силу.
И Лермонтов — замолкает.
На несколько лет (1833–1836 годы) от
него уходят лирические стихи, — это после поэтической лавины, что ещё
недавно неслась в его душе!..
Нет, сочинять Лермонтов не перестал:
работает над поэмами, пишет прозу, — но лирики, в четыре года, всего с
десяток стихотворений.
Очевидно, это неспроста. Недаром
даётся тишина. Нечто важное зреет в глубине его души, прежнее
поэтическое слово будто позабыто и уже не удовлетворяет его, оно отходит
в прошлое. Творческое начало, это разряжённое мощным взрывом
пространство, начинает неспешно и неуклонно сосредоточиваться в новое
вещество — до сверхплотности, до следующего неизбежного взрыва…
Наверное,
столь резкое преображение было связано и с внешними переменами в жизни.
В конце 1832 года Лермонтов поступил в школу гвардейских подпрапорщиков
и кавалерийских юнкеров.
А в конце ноября 1832 года с поэтом случилось несчастье: лошадь в манеже юнкерской школы разбила ему ногу.
Опять, как в детстве — «Саше
Арбенину», судьба посылает ему в виде недуга передышку. («Бог знает,
какое бы направление принял его характер, если бы не пришла на помощь
болезнь… Болезнь эта имела влияние на ум и характер Саши: он выучился
думать… Воображение стало для него новой игрушкой».)
Несчастный случай в манеже только ускорил новый этап в жизни Лермонтова — или же произошёл вовремя: в октябрьском письме к Марии Лопухиной есть характерное признание:
«…всё кончено: я жил, я созрел слишком рано, и будущее не принесёт мне новых впечатлений».
И дальше следовало стихотворение:
Он был рождён для счастья, для надежд
И вдохновений мирных! — но безумный
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной;
И мир не пощадил — и Бог не спас!..
Больше стихов (за исключением
двух-трёх эпиграмм да одного изящного стихотворения на французском) в
письмах Лермонтова уже не было: он перестал делиться стихами с теми,
кому вверял свою сокровенную лирику. Да и сами письма писались всё реже и
реже…
Странными для юноши стихами прощается Лермонтов со своей юностью:
Поцелуями прежде считал
Я счастливую жизнь свою,
Но теперь я от счастья устал,
Но теперь никого не люблю.
И слезами когда-то считал
Я мятежную жизнь мою,
Но тогда я любил и желал
А теперь никого не люблю!
И я счёт своих лет потерял
И крылья забвенья ловлю:
Как я сердце унесть бы им дал!
Как бы вечность им бросил мою!
(1832)
В восемнадцатилетнем поэте словно заговорила вечность, которую вдруг он ощутил в себе:
И я счёт своих лет потерял…
Тут не только величина пережитого —
тут сила чувства пробивает защитную корку, соединяющую человека с
вечным, и он ощущает жизнь во всей её протяжённой и непостижимой
глубине. Даже забвенье не в силах унести на крыльях эту вневременную,
присущую ему бездну, небесную, нечеловеческую по своей сути.
Следом другие стихи, тоже неземного свойства:
Послушай, быть может, когда мы покинем
Навек этот мир, где душою мы стынем,
Быть может, в стране, где не знают обману.
Ты ангелом будешь, я демоном стану! —
Клянися тогда позабыть, дорогая,
Для прежнего друга всё счастие рая!
Пусть мрачный изгнанник, судьбой осужденный,
Тебе будет раем, а ты мне — вселенной!
(1832)
Странен и лермонтовский демон — ведь в нём «дорогая» обретёт рай,
тогда как он в ней — вселенную. Отнюдь не демоническими — злобными —
свойствами должен быть наделён такой демон, коль скоро в нём обещан рай,
а сам демон, отринув весь принадлежащий ему подлунный мир, отыщет
вселенную в любимой.
Поэт не раскрывает всего, что
составляет сущность этого живущего в нём демона — гения (да, может, ещё
сам толком не знает её), — он лишь приоткрывает таинственную завесу,
прячущую его душу. А что в ней происходит — о том стихотворение «Бой»:
Сыны небес однажды надо мною
Слетелися, воздушных два бойца;
Один — серебряной обвешан бахромою,
Другой — в одежде чернеца.
И, видя злость противника второго,
Я пожалел о воине младом;
Вдруг поднял он концы сребристого покрова,
И я под ним заметил — гром.
И кони их ударились крылами,
И ярко брызнул из ноздрей огонь;
Но вихорь отступил перед громами,
И пал на землю чёрный конь.
Вид грозы всегда волновал Лермонтова.
В раннем детстве ещё, восьми лет, он запомнил, как ехал в грозу один
куда-то и по небу быстро неслось облако «небольшое, как бы оторванный
клочок чёрного плаща», и потом ему приснилось это облако, и сон сильно
на него «подействовал». И здесь, на перепутье судьбы, поэту в образах
грозы видится небесная битва за его душу. В небесном всаднике, в
серебряном, угадывается архистратиг Михаил (в честь которого назван
Лермонтов), «князь снега, света и серебра», как его изображали на
иконах, — и он сражается с другим воздушным бойцом, в одежде чернеца и
на чёрном коне.
Всадник в белом — и всадник в чёрном;
крылатые кони — один, несомненно, белый, другой чёрный. Олицетворённое
добро бьется с олицетворённым злом — кто же завладеет душой поэта?
Образы юного Лермонтова просты и
вполне отвечают народным понятиям о свете и тьме, о добре и зле. В
Откровении Иоанна Богослова есть и «громовой голос», и «конь белый», и
«конь вороной». «Я взглянул, и вот конь белый, и на нём всадник, имеющий
лук, и дан был ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы
победить» (Откр. 6, 2). «…и вот, конь вороной, и на нём всадник
<…>» (Откр. 6, 5). Наконец: «И увидел я отверстое небо, и вот конь
белый, и сидящий на нём называется Верный и Истинный, Который праведно
судит и воинствует. Очи у Него как пламень огненный. <…> Имя ему —
„Слово Божие"» (Откр., 19, 11–13).
Но Лермонтов занят отнюдь не видениями Апокалипсиса — его волнует участь собственной души.
Филолог М. Ф. Мурьянов считает, что
поэтика «Боя» сопоставима с церковнославянской традицией: «Конкретизация
библейских сюжетов — обычный приём византийской поэтики, перешедший в
церковнославянскую гимнографию, хорошо известную современникам
Лермонтова (сравни в Октоихе песнопения бесплотным силам или минейную
службу архистратигу Михаилу, совершавшуюся на именины Лермонтова)». И
далее учёный отмечает, что образность стихотворения «Бой» совершенно
своеобычна, так как не имеет «прецедентов в гимнографии»:
«Крылатый конь греческого мифа Пегас
<…> в раннехристианской символике был связан со светом; он
появился в русской иконописи 16–18 вв. как атрибут архистратига Михаила,
победителя тьмы. Но в „Бое" таких коней два, причём один из них чёрный,
с чёрным всадником. Сам всадник, носитель зла, по-своему прекрасен, а
это — немыслимый в рамках византийско-русской церковности признак
эстетики романтизма, в дальнейшем творчестве Лермонтова развившийся в
концепцию поэмы „Демон"».
Поначалу поэту кажется, что боец в
чёрном сильнее, чем «воин младой» в серебряной бахроме. Но вихорь зла
отступает перед громами, свет побеждает тьму:
И пал на землю чёрный конь.
…Вспомним ещё одну выразительную
подробность, хоть она касается уже не высоких небесных битв, а сражений
на земле: на Кавказе, в походах генерала Галафеева, Лермонтов,
командующий своей сотней охотников-добровольцев, запомнился всем своим
товарищам — на белом коне. Сознательно или же нет, но у поэта жизнь тесно сходилась с юношескими видениями…
В канун долгого поэтического
молчания, необходимого для обретения окончательной духовной и творческой
зрелости, Лермонтов уже знал это о себе, что он воин света. |