17 января 1836 года Елизавета Алексеевна Арсеньева писала из Тархан своей родственнице Прасковье Александровне Крюковой:
«Я через 26 лет в первый раз
встретила Новый год в радости: Миша приехал ко мне накануне Нового году.
Что я чувствовала, увидя его, я не помню и была как деревянная, но
послала за священником служить благодарственный молебен. Тут начала
плакать, и легче стало. <…>
Письмо одно от тебя, мой друг,
получила, а сама виновата, не писала, в страшном страдании была, обещали
мне Мишыньку осенью ещё отпустить и говорили, что для разделу
непременно отпустят, но великий князь без ваканции не отпускал на четыре
месяца. Я всё думала, что он болен и оттого не едет, и совершенно
страдала. Нет ничего хуже, как пристрастная любовь, но я себя извиняю:
он один свет очей моих, всё моё блаженство в нём, нрав его и свойства
совершенно Михайла Васильича, дай Боже, чтоб добродетель и ум его был».
Больше полугода бабушка была
разлучена с внуком, — впервые в жизни!.. — и вот они снова вместе в
родовом доме. Через четверть века с лишним — после новогодней трагедии,
унёсшей мужа, Елизавете Алексеевне чудится в норове и повадках внука её
покойный супруг.
Лермонтов отпросился в отпуск «для
разделу» имения покойного отца со своими тётками, сёстрами Юрия
Петровича, но сам этим делом, конечно, не занимался по своему
совершенному равнодушию к «материальному»… Да и до того ли было ему,
писавшему урывками, на перекладных — и наконец-то попавшему в
родной дом, где свобода, уют и покой. Днём раньше, 16 января, он
отправил в Петербург Раевскому послание, один вольготный тон которого
лучше слов говорит, как хорошо ему дышится и пишется в Тарханах.
Письмо — что его разговор накоротке с
другом Святославом, словно бы где-нибудь за чаркой и чубуком:
прихотливо меняется настроение, рассказ обо всём сразу и по-гусарски
пересыпан солёными словечками.
«…Я теперь живу в Тарханах <…> у
бабушки, слушаю, как под окном воет метель (здесь всё время ужасные,
снег в сажень глубины, лошади вязнут и <…> и соседи оставляют друг
друга в покое, что, в скобках, весьма приятно), ем за десятерых,
<...> не могу, потому что девки воняют, пишу четвёртый акт новой
драмы, взятой из происшествия, случившегося со мною в Москве. О, Москва,
Москва, столица наших предков, златоглавая столица России великой,
малой, белой, чёрной, красной, всех цветов, Москва <…> преподло со
мною поступила. Надо тебе объяснить сначала, что я влюблён. И что ж я
этим выиграл? Одни <…>. Правда, сердце моё осталось покорно
рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное
восстание. Теперь ты ясно видишь моё несчастное положение и как друг,
верно, пожалеешь, а может быть, и позавидуешь, ибо всё то хорошо, чего у
нас нет, от этого, верно, и <…> нам нравится. Вот самая
деревенская филозофия.
Я опасаюсь, что моего „Арбенина" снова не пропустили, и этой мысли подало повод твоё молчание. Но об этом будет!
Также я боюсь, что лошадей моих не продали и что они тебя затрудняют <…>
Объявляю тебе ещё новость: летом
бабушка переезжает жить в Петербург, то есть в июне месяце. Я её
уговорил потому, что она совсем истерзалась, а денег же теперь много, но
я тебе объявляю, что мы всё-таки не расстанемся.
Я тебе не описываю своего похождения в
Москве в наказание за твою излишнюю скромность, — и хорошо, что
вспомнил об наказании — сейчас кончу письмо (ты видишь из этого, как я
ещё добр и великодушен)».
«Излишне скромный» Раевский между тем
шестью годами старше Мишеля… — и не скрывает ли поэт за показной
грубостью нечто такое, о чём действительно не хочет говорить, даже
другу?
По дороге в Тарханы он несколько дней
пробыл в Москве — и видел Вареньку Лопухину, ставшую Бахметьевой.
Свидание было недолгим, при посторонних, при муже — но тем сильнее, без
сомнения, его взволновало. Ведь они не встречались с тех пор, как он
уехал в Петербург, в юнкерскую школу, без слов пообещав принадлежать
друг другу…
С год назад он получил известие о её
замужестве; прочтя об этом в письме, так побледнел и изменился в лице,
что напугал брата Екимку. Тогда же в письме Александре Верещагиной не
сумел сдержать обычного хладнокровия, приличного светскому посланию:
«…Она [г-жа Углицкая] мне также сообщила, что m-lle Barbe выходит замуж
за г. Бахметьева. Не знаю, верить ли ей, но, во всяком случае, я желаю
m-lle Barbe жить в супружеском согласии до серебряной свадьбы и даже долее, если до тех пор она не разочаруется!..» Письмо писано по-французски — и лишь одно слово d’argent поэт выделил курсивом. А это слово по-французски значит не только серебро, но и — деньги. Намёк более чем прозрачен: Варенька, выбрав Бахметьева, вышла замуж за деньги.
А что деньги для Лермонтова!.. Брат Аким Шан-Гирей вспоминал: «…я редко
встречал человека беспечнее его относительно материальной жизни».
Но и другое произошло в нём тогда.
Глянул на Вареньку — и всё былое возродилось в душе. Негодование, горечь
обманутого, презрение к какому-то заурядному постороннему человеку… и —
любовь!.. потеря ведь только обостряет истинное чувство.
Не о том ли в письме?! Что-то сказалось — а что-то глубоко утаено, запрятано меж гусарских солёных словечек…
И что за новую драму пишет он в
Тарханах? Большинство исследователей уверены: речь о пьесе «Два брата».
Возможно, Лермонтов начал её и раньше, в первой половине 1835 года,
когда узнал о замужестве Варвары Лопухиной: он привык сразу же выражать
на бумаге самые сильные свои чувства. Но одновременно шла работа и над
«Маскарадом» — переделки, новые редакции, — и поэт мог отложить пьесу о
братьях… Но после свидания в Москве — не мог не вернуться к черновикам и
не довести драму до конца.
Ираклий Андроников, впрочем, не
исключает, что Лермонтов в Тарханах писал вовсе не «Двух братьев», а
совсем другое драматическое произведение, разрабатывая замысел одного
сюжета, оставшегося в бумагах: «Алек<сандр>. У него любовница…»
Андроников пишет:
«Самым убедительным соображением
представляется тот аргумент, что вряд ли после обличительной стиховой
трагедии, во многом нарушающей каноны романтической драматургии и
являющей собою дерзкий вызов петербургскому обществу, Лермонтов мог
возвратиться к традиционной романтической схеме, ограниченной вдобавок
„семейным" конфликтом, и написать новую драму в прозе».
Соображение, однако, не слишком убедительное, больше похожее на предположение.
Почему бы Лермонтову было и не
возвратиться к прежней романтической схеме, если того требовал сам
материал? К тому же нет никаких доказательств, что писал он в Тарханах
нечто другое, а не «Двух братьев»: ни этой самой «новой пьесы», ни
малейшего из неё отрывка. Да, «Два брата» в художественном смысле
несравненно слабее «Маскарада». Но следует принять во внимание и другое:
поэтом владело в данном случае не столько драматургическое вдохновение,
сколько жгучее желание расквитаться с прошлым, разрешить болящий дух
словом. |