Эти стихи, как и другие, — лирические,
Лермонтов и не думает предлагать в журналы. Оставляет для себя. А в
печать отдаёт «Песню про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и
удалого купца Калашникова», и она выходит в конце апреля 1838 года, за
подписью «-въ», в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду"».
В начале июля декабрист Николай Бестужев пишет брату Павлу из далёкого Петровского Завода в Петербург:
«Недавно прочли мы в приложении к Инвалиду Сказку о купеческом сыне Калашникове.
Это превосходная маленькая поэма. Вот так должно подражать Вальтер
Скотту, вот так должно передавать народность и её историю! Ежели тебе
знаком этот …въ, объяви нам эту литературную тайну. Ещё просим тебя
сказать, кто и какой Лермонтов написал „Бородинский бой"?»
Не зная подробностей, с изумительной точностью Николай Бестужев улавливает связь, родство двух произведений — по яркости, духу и художественной мощи. Ведь и в «Песне…», и в «Бородине» речь об одном — о былом русском богатырстве, о тех, кто
Что безымянный «дядя»-солдат, что
купец Калашников, что боец Кирибеевич, что грозный царь Иван Васильевич —
все, как на подбор, сильны духом и норовом, полнокровны жизнью, все — богатыри:
и в православной вере, и в своей правде, и в страсти, и в соблюдении
чести, и в исполнении долга. Такова же жена купца красавица Алёна
Дмитревна, младшие братья Степана Парамоновича… даже палач, что перед
казнью «Во рубахе красной с яркой запонкой, / С большим топором
навостренным, / Руки голые потираючи, /…весело похаживает», дожидаясь
своей жертвы на Лобном месте.
Но не только верой, правдой, достоинством, честью и долгом эти герои-богатыри воспитаны — ещё и вольной волею:
Как возговорил православный царь:
«Отвечай мне по правде, по совести,
Вольной волею или нехотя
Ты убил насмерть мово верного слугу,
Мово лучшего бойца Кирибеевича?»
«Я скажу тебе, православный царь:
Я убил его вольной волею,
А за что, про что — не скажу тебе,
Скажу только Богу единому…»
Перед Богом единым держат
ответ и купец Калашников, постоявший за свою и женину честь, и опальный
лирик Лермонтов, кому судья «…лишь Бог да совесть». — Вот истинное родство
русского человека — во времени, и в пространстве, и в духе. Здесь, по
Лермонтову, основа русской жизни, — всё остальное ему неприемлемо.
Царю же грозному — на земле — купец
Калашников повинуется как подданный: «Прикажи меня казнить — и на плаху
несть / Мне головушку повинную; / Не оставь лишь малых детушек, / Не
оставь молодую вдову / Да двух братьев моих своей милостью…» Царю —
земной ответ, а по совести — только Богу единому.
Кто-то из тогдашних читателей
Лермонтова увидел в «Песне…» отражение недавней семейной трагедии
Пушкина; кто-то — даже историю «увоза» неким лихим гусаром жены
московского купца (надо же, какие догадливые водились умники!); ещё
более «прозорливым» позднее выставил себя известный советский
лермонтовед Ираклий Андроников, который решил, что «произведение
прозвучало как глубоко современное», так как «только что на дуэли с
царским „опричником" погиб Пушкин, защищая честь жены и своё благородное
имя», и что Лермонтов «высказал беспощадную правду о „состоянии совести
и духа" своих современников, вступивших в жизнь после поражения
декабристов»… — Однако так ли всё это? И только ли фольклорные
впечатления подтолкнули поэта к написанию «Песни… про купца
Калашникова»?
Похоже, всех ближе к истине был
Виссарион Белинский, который ещё в 1840 году в статье «Стихотворения
М. Лермонтова», размышляя о «Бородине» и «Песне…», писал:
«…Здесь поэт от настоящего мира не
удовлетворяющей его русской жизни перенёсся в её историческое прошедшее,
подслушал биение её пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие
тайники его духа, сроднился и слился с ним всем существом своим (здесь и далее курсив мой),
обвеялся его звуками, усвоил себе склад его старинной речи,
простодушную суровость его нравов, богатырскую силу и широкий размёт его
чувства и, как будто современник этой эпохи, принял условия её грубой и
дикой общественности, со всеми их оттенками, как будто бы никогда и не знавал о других, — и вынес из неё вымышленную быль, которая достовернее всякой действительности, несомненнее всякой истории».
Понятно, всего этого никогда бы не произошло, если бы речь шла о простой, пусть и талантливой, стилизации под старину.
Но в том-то и дело, что Лермонтову незачем «знавать» давнюю эпоху со
всеми её «оттенками»: он сам кровь от крови и плоть от плоти и грозного
царя Ивана Васильевича, и удалого купца Калашникова, и «лучшего бойца»
Кирибеевича, сам — частица русского народа и всех его богатырей.
Белинский замечает, что «сам выбор
предмета свидетельствует о состоянии духа поэта, недовольного
современною действительностью и перенёсшегося от неё в далёкое
прошедшее, чтоб там искать жизни, которой он не видит в настоящем». Но
вряд ли искал Лермонтов одной лишь этой жизни. Почти буквальная схожесть речи Калашникова к царю, что ответ он будет давать только перед Богом единым,
и лирическая отповедь самого Лермонтова толпе в стихотворении «Я не
хочу, чтоб свет узнал…», что ему судья — «лишь Бог да совесть», говорит
совсем о другом. О том, что поэт — в поиске своей духовной основы, своих
земных корней, истоков собственного характера, — потому и уходит в
глубины русской истории. И русская летопись, русская былина рассказывают
ему — о нём же самом — всю правду. |