Воспоминания Владимира Бурнашёва написаны в
1872 году — через тридцать с лишним лет после гибели Лермонтова и
событий 1836–1837 годов. П. А. Висковатый принимал эти мемуары без
оговорок; кто-то из исследователей считал их сомнительными, кто-то
вообще исключал из материалов к биографии. Ираклий Андроников же
заключил, что, несмотря на недостоверность подробностей, они «не
содержат ложных сообщений».
Конечно, подробности и дословно
точная речь — всё это может повыветриться из памяти мемуариста или в
чём-то видоизмениться, однако тем ярче впечатываются в сознание людские
характеры и дух события.
Делал ли литератор Бурнашёв
предварительные наброски по свежим следам или же он писал по памяти, но
его мемуары чрезвычайно живы и нисколько не противоречат другим
воспоминаниям о поэте.
«В одно воскресенье, помнится, 15
сентября 1836 года, часу во втором дня, я поднимался по лестнице
конногвардейских казарм в квартиру доброго моего приятеля А. И. Синицына
<…> Подходя уже к дверям квартиры Синицына, я почти столкнулся с
быстро сбегавшим с лестницы и жестоко гремевшим шпорами и саблею по
каменным ступеням молоденьким гвардейским гусарским офицером в
треугольной, надетой с поля, шляпе, белый перистый султан которой
развевался от сквозного ветра».
Этим встреченным офицером и был Лермонтов, забегавший в гости к однокашнику Афанасию Синицыну.
Бурнашёв застал Афанасия Ивановича
занятым «прилежным смахиванием пыли метёлкой из петушьих перьев со
стола, дивана и кресел и выниманием окурков маисовых пахитосов, самого
толстого калибра, из цветочных горшков», — и задал ему недоумённый
вопрос:
«— Да как же, — отвечал Синицын с
несколько недовольным видом, — я, вы знаете, люблю, чтоб у меня всё было
в порядке, сам за всем наблюдаю; а тут вдруг откуда ни возьмись влетает
к вам товарищ по школе, курит, сыплет пепел везде, где попало, тогда
как я ему указываю на пепельницу, и вдобавок швыряет свои проклятые
окурки в мои цветочные горшки и при всё этом без милосердия болтает,
лепечет, рассказывает всякие грязные истории о петербургских продажных
красавицах, декламирует самые скверные французские стишонки, тогда как
самого-то Бог наградил замечательным талантом писать истинно прелестные
русские стихи. Так небось не допросишься, чтоб что-нибудь своё прочёл!
Ленив, пострел, ленив страшно, и что ни напишет, всё или спрячет
куда-то, или жжёт на раскурку трубок своих же сорвиголов гусаров. А ведь
стихи-то его — это просто музыка!
Да и распречестный малый,
превосходный товарищ! Вот даже сию минуту привёз мне какие-то сто
рублей, которые ещё в школе занял у меня „Курок" [прозвище
И. Шаховского]… Да ведь вы Курка не знаете: это один из наших школьных
товарищей, за которого этот гусарчик, которого вы сейчас, верно,
встретили, расплачивается.
Вы знаете, Владимир Петрович, я не
люблю деньги жечь; но, ей-богу, я сейчас предлагал этому сумасшедшему:
„Майошка, напиши, брат, сотню стихов, о чём хочешь — охотно плачу тебе
по рублю, по два, по три за стих с обязательством держать их только для
себя и для моих друзей, не пуская в печать!" Так нет, не хочет,
капризный змеёныш этакой, не хочет даже „Уланшу" свою мне отдать целиком
и в верном оригинале и теперь даже божился, греховодник, что у него и
„Монго" нет, между тем Коля Юрьев давно у него же для меня подтибрил
копию с „Монго". Прелесть, я вам скажу, прелесть, а всё-таки не без
пакостной барковщины. Он перед этим не может устоять!..
Ещё у этого постреленка, косолапого
Майошки, страстишка дразнить меня моею аккуратною обстановкой и
приводить у меня мебель в беспорядок, сорить пеплом и, наконец, что уж
из рук вон, просто сердце у меня вырывает, это то, что он портит мои
цветы, рододендрон вот этот, и, как нарочно, выбрал же он рододендрон, а
не другое что, и забавляется, разбойник этакой, что суёт окурки в
землю, да и хоронит. Ну далеко ли до корня? Я ему резон говорю, а он
заливается хохотом! Просто отпетый какой-то Майошка, мой любезный
однокашник».
На вопрос Бурнашёва, кто же этот гусар, Синицын ответил: Лермонтов.
Присочинил ли мемуарист дальнейшие
речи Афанасия Ивановича или тот в самом деле всё это говорил, только в
любом случае они отличаются на редкость точным пониманием и поэзии
Лермонтова, и его характера:
«— Да и какие прелестные, уверяю вас,
стихи пишет он! Такие стихи разве только Пушкину удавались. Стихи этого
моего однокашника Лермонтова отличаются необыкновенной музыкальностью и
певучестью; они сами собой так и входят в память читающего их. Словно
ария или соната! Когда я слушаю, как читает эти стихи хоть, например,
Коля Юрьев, наш же товарищ, лейб-драгун, двоюродный брат Лермонтова,
также недурной стихотворец, но, главное, великий мастер читать стихи, —
то, ей-богу, мне кажется, что в слух мой так и льются звуки самой
высокой гармонии. Я бешусь на Лермонтова, главное, за то, что он не
хочет ничего своего давать в печать, и за то, что он повесничает с своим
дивным талантом и, по-моему, просто-напросто оскорбляет божественный
свой дар, избирая для своих стихотворений сюжеты совершенно нецензурного
характера и вводя в них вечно отвратительную барковщину. Раз как-то, в
последние месяцы своего пребывания в школе, Лермонтов под влиянием
воспоминаний о Кавказе, где он был ещё двенадцатилетним мальчишкой,
написал целую маленькую поэмку из восточного быта, свободную от
проявлений грязного вкуса. И заметьте, что по его нежной природе это
вовсе не его жанр; а он себе его напускает, и всё из какого-то
мальчишеского удальства, без которого эти господа считают, что
кавалерист вообще не кавалерист, а уж особенно ежели он гусар».
…И Синицын, в ответ на просьбу приятеля, наизусть прочёл ему «поэмку» про уланшу…
|