Однако по-настоящему суть движения лермонтовского духа и вообще суть движения
русской поэзии далась уму Василия Розанова. Он раскрыл эту суть в
небольшой, но исключительно глубокой статье «Пушкин и Лермонтов».
Пушкина он назвал поэтом мирового «лада» — ладности, гармонии, согласия и счастья, «главой мирового охранения».
«На вопрос, как мир держится и чем держится, — можно издать десять томиков его стихов и прозы…
Просто — царь неразрушимого царства.
„С Пушкиным — хорошо жить". „С Пушкиным — лафа", как говорят
ремесленники. Мы все ведь ремесленники мирового уклада, — и служим
именно пушкинскому началу, как какому-то своему доброму и вечному
барину».
Однако «остроумие» мира состоит в том, что он не стоит на месте, развивается, движется:
«…Ба! — откуда? Если „с Пушкиным" — то движению и перемене
неоткуда взяться. Неоткуда им взяться, как мировой стихии, мировому
элементу. Мир движется и этим отрицает покой, счастье, устойчивость,
всеблаженство и „охранку"…
— Не хочу быть сохранённым…»
Розанов сравнивает этот мир с дураком, которому была заготовлена постель на всю жизнь, а он вскочил да и убежал.
«Тут можно рассказать „своими словами" историю грехопадения. Страшную библейскую историю. Начало вообще всех страхов в мире.
„Умираем"…»
Розанов говорит о смерти: что это
есть безумие в существе своём, что тот, кто понял смерть, не может не
сойти с ума — и удерживается в черте безумия лишь насколько умеет или не
позволяет себе «не думать о смерти».
«Литература наша может быть счастливее всех литератур, именно гармоничнее
их всех, потому что в ней единственно „лад" выразился столь же удачно и
полно, так же окончательно и возвышенно, как и „разлад": и через это, в
двух элементах своих, она до некоторой степени разрешает проблему
космического движения. „Как может быть перемена", „каким образом перемена есть"…»
Вот тут мыслитель и переходит к Лермонтову:
«Лермонтов, самым бытием лица своего,
самой сущностью всех стихов своих, ещё детских, объясняет нам, — почему
мир „вскочил и убежал"…
Лермонтов никуда не приходит, а только уходит…
Какую бы вы ему „гармонию" ни дали,
какой бы вы ему „рай" ни насадили, — вы видите, что он берётся „за
скобку двери"… „Прощайте! ухожу!" — сущность всей поэзии Лермонтова.
Ничего, кроме этого. А этим полно всё.
„Разлад", „не хочется", „отвращение" —
вот всё, что он „пел". „Да чего не хочется, — хоть назови"… Не
называет, сбивается: не умеет сам уловить. „Не хочется, и шабаш", — в
этой неопределённости и неуловимости и скрывается вся его неизмеримая
обширность. Столь же безграничная, как „лад" Пушкина.
Пушкину и в тюрьме было бы хорошо.
Лермонтову и в раю было бы скверно».
Образы, символы всей полноты жизни и двух её ярчайших выразителей в слове — даны. Теперь, наконец, — о сути движения:
«Этот „ни рай, ни ад" и есть движение. Русская литература соответственно объяснила движение.
И именно — моральное, духовное движение. Как древние античные философы
долго объясняли и наконец философски объяснили физическое движение.
Есть ли что-нибудь „над Пушкиным и Лермонтовым", „дальше их"? Пожалуй — есть.
— Гармоническое движение.
Страшное мира, что он „движется"
(отрицание Пушкина), заключается в утешении, что он „гармонично
движется" (отрицание Лермонтова). Через этот „рай потерян" (мировая
проблема „Потерянного рая"), но и „ад разрушен" (непоколебимое слово
Евангелия).
Ни „да", ни „нет", а что-то среднее.
Не „средненькое" и смешное, не „мещанское", а — великолепное, дивное,
сверкающее, победное. Господа, всемирную историю не „чёрт мазал
чернилами по столу пальцем"… Нет-с, господа: перед всемирной историей —
поклонитесь. От Чингис-хана до христианских мучеников, от Навуходоносора
до поэзии Лермонтова тут было „кое-что", над чем не засмеётся ни один
шут, как бы он ни был заряжён смехом. Всякий, даже шут, поклонится,
почтит и облобызает.
Что же это значит? Какое-то тайное
великолепие превозмогает в мире всё-таки отрицание, — и хотя есть
„смерть" и „царит смерть", но „побеждает, однако, жизнь и в конце концов
остаётся последнею…". Вот как объясняется „моральное движение" и даже „подводится ему итог".
В итоге — всё-таки „религия"…
В итоге — всё-таки „церковь"…
С её загадками и глубинами. Простая истина. И ею хочется погрозить всем „танцующим" (их много): „Господа, здесь тише, около этого
— тише". „Сами не зная того, все вы только религиею и церковью и
живёте, даже кощунствуя около них, ибо самоё кощунство-то ваше мелкое,
не глубокое. Если бы вас на самом деле оставила религия — вам открылось
бы безумие во всех его не шуточных ужасах"». |