Чужая душа потёмки…
Всего темнее, непостижимее для сторонних душа того, кто одарён гением.
А душу можно ль рассказать?.. —
воскликнул однажды и сам Лермонтов в своей юношеской поэме «Исповедь», написанной в 16 лет.
Это одно; так ведь не только рассказать — но и понять свою собственную душу не просто…
Проницательный и глубокий прозаик М. Е. Салтыков-Щедрин, читая воспоминания о поэте, мрачно заметил:
«…Главным материалом для биографии Лермонтова и теперь остаются исключительно его произведения».
Десятилетия спустя, в 1906 году, Александр Блок пришёл к такому же заключению:
«Почвы для исследования Лермонтова нет — биография нищенская».
Эти слова — эхо в ответ на мемуары и
на труды жизнеописателей и исследователей, а сказаны они под
впечатлением очередного увесистого тома о «личности поэта и его
творчестве». А. А. Блок с горькой иронией рецензирует книгу
Н. А. Котляревского, находя в ней лишь новую несостоятельную «учёную»
попытку понять и растолковать того, кто автору явно не по зубам.
Вот продолжение мысли Александра Блока:
«Остаётся „провидеть" Лермонтова. Но ещё лик его тёмен, отдалёнен и жуток. Хочется бесконечного беспристрастия, — пусть умных и тонких, но бесплотных догадок, чтобы не „потревожить милый прах". Когда роют клад, прежде разбирают смысл шифра,
который укажет место клада, потом „семь раз отмеривают" — и уже зато
раз навсегда безошибочно „отрезают" кусок земли, в которой покоится
клад. Лермонтовский клад стоит упорных трудов».
В самом деле, что разглядели в Лермонтове, особенно в пору его юности и молодости, даже те, кто знал его близко?
Вот Аким Павлович Шан-Гирей, друг и
родственник, с «Мишелем» знакомы с детства, вместе воспитывались. Читал и
свеженаписанные братом стихи и, уж конечно, после перечитывал. И что
же? С прямотой офицера отрубил в воспоминаниях, что Лермонтов просто передразнивая Байрона. То бишь слепо подражал…
«Вообще большая часть произведений
Лермонтова этой эпохи, то есть с 1829-го по 1833-й год, носит отпечаток
скептицизма, мрачности и безнадёжности, но в действительности чувства
эти были далеки от него. Он был характера скорее весёлого, любил
общество, особенно женское, в котором почти вырос и которому нравился
живостию своего остроумия и склонностью к эпиграмме; часто посещал
театр, балы, маскарады; в жизни не знал никаких лишений, ни неудач;
бабушка в нём души не чаяла и никогда ни в чём ему не отказывала; родные
и короткие знакомые носили его, так сказать, на руках; особенно
чувствительных утрат он не терпел; откуда же такая мрачность, такая
безнадёжность? Не была ли это скорее драпировка, чтобы казаться
интереснее, так как байронизм и разочарование были в то время в сильном
ходу, или маска, чтобы морочить обворожительных московских львиц?
Маленькая слабость, очень извинительная в таком молодом человеке.
Тактика эта, как кажется, ему и удавалась, если судить по воспоминаниям».
С такой же прямолинейностью Шан-Гирей рассуждает о сильном любовном чувстве, что испытывал Лермонтов к Вареньке Лопухиной:
«…это не могло набросить (и не набросило) мрачной тени на его существование…»
И наконец:
«В домашней жизни своей Лермонтов был
почти всегда весел, ровного характера, занимался часто музыкой, а
больше рисованием, преимущественно в батальном жанре, также играли мы
часто в шахматы и в военную игру… Всё это неоспоримо убеждает меня в
мысли, что байронизм был не больше как драпировка; что никаких мрачных
мучений, ни жертв, ни измен, ни ядов лобзанья в действительности не
было; что все стихотворения Лермонтова, относящиеся ко времени его
пребывания в Москве, только детские шалости, ничего не объясняют и не
выражают; почему и всякое суждение о характере и состоянии души поэта,
на них основанное, приведёт к неверному заключению; к тому же, кроме
двух или трёх, они не выдерживают снисходительнейшей критики, никогда
автором их не назначались к печати, а сохранились от auto de fé
случайно, не прибавляя ничего к литературной славе Лермонтова, напротив,
могут только навести скуку на читателя, и всем, кому дорога память
покойного поэта, надо очень, очень жалеть, что творения эти появились в
печати».
Поистине здравый смысл болен одним — отсутствием сомнений.
Ну, зачем юноше Лермонтову, не терпящему малейшего вранья, кривить душой, драпироваться
в своих исповедальных по сути стихах, которые большей частью он никогда
и никому не показывал?.. Станет ли искренний человек постоянно
кривляться перед самим собой в том, что он считал делом своей жизни?..
Шан-Гирею и в голову не приходит, что внутренняя жизнь, жизнь души, может быть совершенно иной, нежели то, что видится стороннему взгляду извне.
Тем более если это касается поэта, человека с содранной кожей,
чувствилища боли и радости… Да и с теми наивными, неумелыми ещё стихами,
что кажутся детскими шалостями, не всё так просто, и коль скоро
поэт не жёг их и не рвал, то зачем-то, стало быть, они были ему
необходимы? Теперь-то понятно, что юношеские черновики были ещё не
перебродившим вином лермонтовской поэзии, кладовой его задушевных
впечатлений, мыслей и подвигов духа, гигантской мастерской, не
предназначенной для чужого взора, субстратом, из которого потом
появились его «взрослые» шедевры…
…Тут печально то, что брат не
поверил. Хоть троюродный… но ведь с детства росли вместе, в одном доме в
Тарханах. И позже, в Москве ли, Петербурге, на Кавказе — всюду Аким, Еким, был для Лермонтова своим, другом…
Странным образом, именно на Эмилии
Верзилиной, «розе Кавказа», весьма сильно и тёмно замешанной в
преддуэльную историю в Пятигорске, женился Аким Павлович Шан-Гирей,
правда, десятью годами позже гибели поэта, в 1851-м. Тесен мир… А с
воспоминаниями своими публично выступил ещё через 30 лет, стариком… Да и
оканчиваются эти, в целом интересные, воспоминания всё-таки довольно
странно: Шан-Гирей отрицает как «небылицы» все другие «варианты»
рокового происшествия в доме Верзилиных, кроме того, которого держалась
его жена (сам он прямым свидетелем не был), и пишет в заключение:
«Давно всё прошло, но память
Лермонтова дорога мне до сих пор; поэтому я и не возьмусь произнести
суждение о его характере, оно может быть пристрастно, а я пишу не
панегирик».
Тут как бы намёк, что непроизнесённое
суждение его весьма похвального свойства. Что ж не произнести
напоследок? Зачем утаивать то, что истинно и дорого? Неужели мнение
посторонних о собственной «беспристрастности» дороже памяти Лермонтова?
(Тем более что сам Аким Павлович тут же скромно заявляет о своей
«неинтересной» для читателя личности…) Да и какова на самом деле эта
«беспристрастность», если мемуарист, сомневаясь в искренности поэта и,
по сути, отрицая её, столь настойчиво убеждает читателя в том, что
Лермонтов драпировался перед барышнями и напускал байронического туману,
лишь бы их очаровать?
…Ходила в 1841 году в Пятигорске
легенда, будто как привезли после дуэли убитого поэта, то слуги нашли у
него залитый кровью листок с такими строками:
Мои друзья вчерашние — враги,
Враги — мои друзья.
Но, да простит мне грех Господь благий,
Их презираю я.
Было ли то, не было? — кто теперь
разберёт. Ни листка, ни стихов не сохранилось. У Лермонтова, впрочем,
десятки стихов пропали в неизвестности, как говорил Ираклий Андроников,
всю жизнь занимавшийся розысками неизвестных произведений и кое в чём
преуспевший… Если эти легендарные строки действительно лермонтовские, — а
ведь похоже! — всё равно можно только догадываться, о ком они и о чём.
Разумеется, совершенно незачем требовать от мемуаристов того завещанного Блоком провидения или непосильных для них прозрений, — достаточно и сообщённых нам непосредственных подробностей внешней жизни поэта, — и слава богу, если эти подробности чистосердечны и добросовестны…
Между тем такие вдумчивые
исследователи, как В. И. Коровин и О. В. Миллер, пишут в Лермонтовской
энциклопедии о юношеском творчестве поэта, что оно в целом носит
«обнажённо автобиографический характер», что главные герои его лирики и
драм «наделены присущим самому поэту комплексом переживаний, личная
подлинность которых удостоверяется жизненными обстоятельствами и
внешними приметами его биографии». Речь о драмах «Люди и страсти»,
«Странный человек», о лирике, где сильны воспоминания детства, «отклики
первых волнений сердца» и пр. Лирика тех лет, по справедливому мнению
учёных, своеобразный дневник, исповедь сердца. Более того,
«биографическая реальность для Лермонтова — не просто материал для
лирических признаний: автобиографизм становится принципиальной
установкой его раннего творчества, начальной ступенью личностной
передачи романтических чувств»…
…А братишка «Еким» — ничего не заметил и не понял…
Поистине лицом к лицу лица не увидать… |