Природу поразительного, отмеченного всеми
бесстрашия Лермонтова перед смертью — на войне ли, в мирной ли жизни
(как не идёт к нему это слово — «мирный») — пытались понять многие.
Выйдя из юношеского возраста, он с годами, казалось, нарочно испытывал
судьбу, словно бы вызывал жизнь на смертельный поединок. Его
ненавистникам и недоброжелателям мнилось, что поэт хвастается своею
храбростью. Однако не сам ли он, отдавая дань здравому смыслу, писал о настоящем кавказце,
что тот смеётся над новичками, которые, норовя быстро отличиться, без
нужды подставляют лоб под пули. Показав себя сразу настоящим воином и
командиром, Лермонтов тем не менее нисколько не берёгся в бою, напротив,
хладнокровно рвался в самое пекло. Значит, иначе не мог. Но что же
тогда двигало поэтом?.. Размах толкований его беспримерного поведения
чрезвычайно широк — и мистика, тайна тут соседствует с бытом.
«Бывшая при рождении Михаила Юрьевича
акушерка тотчас же сказала, что этот мальчик не умрёт своею смертью, и
так или иначе её предсказание сбылось. Но каким соображением она
руководствовалась — осталось неизвестно», — писал его биограф Пётр
Шугаев.
Тут замечательно слово — «тотчас же», ещё более загадочное, чем «соображение» повитухи.
Воин и бретёр Дорохов, тот, по
крайней мере, довольно долго наблюдал Лермонтова в офицерском обществе и
в походах, прежде чем сказал, как вздохнул: «Славный малый — честная,
прямая душа — не сносить ему головы».
Стремление отличиться, желание всегда
быть первым — вполне естественны для молодого офицера. Но и
современникам Лермонтова, и тем, кто исследовал его творчество и жизнь,
было очевидно, что поэтом владели куда как более сильные страсти и они
далеко не всегда поддавались разумным объяснениям.
Мережковский, долго и убедительно размышляя о бесстрашии Лермонтова, заключает:
«Никто не смотрел в глаза смерти так прямо, потому что никто не чувствовал так ясно, что смерти нет.
Кто близ небес, тот не сражён земным.
Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь кроме здешней жизни, мне стоит вспомнить Лермонтова, чтобы убедиться, что есть…»
«Он не терпел смерти, т. е.
бессознательных, слепых образов и фигур, даже в окружающей его
природе», — подметил Сергей Андреевский.
Этот же автор обратил внимание на характерные и загадочные слова Печорина доктору Вернеру в последние мгновения перед дуэлью:
«Во мне два человека: один живёт в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и миром, а второй… второй…»
Что же второй?.. — осталось
недосказанным: Печорин вдруг прерывает свою речь словами: «Посмотрите,
доктор <…> это, кажется, наши противники».
За него договаривает Андреевский:
«Вот этот-то второй — бессмертный, сидевший в Печорине, и был поэт Лермонтов, и ни в ком другом из людей той эпохи этого великого человека не сидело».
Глубок в оценках филолог Пётр Перцов:
«Лермонтов — лучшее удостоверение
человеческого бессмертия. Оно для него не философский постулат и даже не
религиозное утверждение, а простое реальное переживание. Ощущение
своего „я" и ощущение его неучтожимости сливались для него в одно
чувство. Он знал бессмертие раньше, чем наступила смерть».
Но мысли Перцова отнюдь не всегда кажутся бесспорными.
Так, он, как и многие другие, считает
дуэль Лермонтова замаскированным самоубийством — с той же самой
психологией «неприятия мира», как самоубийство Вертера, «и только без
Шарлотты».
Не в правилах дворянина и офицера —
не отвечать на вызов. Конечно, и головоломную храбрость Лермонтова в
кавказских рубках тоже можно подверстать под скрытое стремление к
досрочной смерти, однако не всё так просто.
Можно ли называть замаскированным
самоубийством нежелание стрелять в Мартынова, как до этого и в Баранта?
Очевидно, что как воин Лермонтов признавал за собой право на
кровопролитие только в сражении с врагом отечества на поле боя — но не
на дуэли. И на войне, и в жизни он искал сильных ощущений, но сам
по характеру был отходчив и отнюдь не кровожаден. Да и как тот, кто в
постоянном споре с Небом отстаивал своё достоинство, кто постиг своего
Демона во всей его безмерной мощи, мог всерьёз считать своими врагами
— заносчивого, недалёкого Баранта или туповатого, мелкого себялюбца
Мартынова? «Французика» ему было вполне достаточно поставить на место,
слегка проучить, а с «Мартышкой», как-никак приятелем, поэт готов был
тут же помириться. Стрелять в безоружного (а что такое дожидающийся выстрела в себя противник на дуэли, как не безоружный) было не по-его.
А разве всё возрастающее желание
выйти в отставку и целиком заняться творчеством, обдумывание трёх (!)
романов — свойства тайного самоубийцы?..
Другое дело, Лермонтов не мог не
понимать, что в своём вечном споре с Богом он испытывает Его терпение и
рискует жизнью. Бережёного Бог бережёт — это знает каждый. Однако поэту,
похоже, хотелось знать больше: а бережёт ли Бог того, кто не желает
беречься? Он готов был принять всё, что ему велено, — потому и жил
мгновением.
От судьбы не уйдёшь, говорят в народе. А раз не уйдёшь — надо ли и уходить?
Народное — подспудно глубоко сидело в поэте.
Фатум, судьба, рок,
предопределение, предназначенная Провидением будущность… — всё это
по-настоящему волновало душу Лермонтова и занимало его воображение. Но
вряд ли он мог позабыть — в любое время своей жизни — про Божью волю.
Не будь на то Господня воля,
Не отдали б Москвы!
Молодой горячий офицер, полагаю, ни в
чём не расходился тут со старым воином-рассказчиком из «Бородина».
Однако при всём при этом он оставался самим собой — выясняя свои
собственные отношения с Господом.
«Быть может, он и был прав в
отношении себя: „исчезнуть" он не боялся, а хотелось поскорее „мир
увидеть новый", — продолжает свою мысль Перцов. — Но, несомненно, он был
не прав объективно — забыв свой гений. Сила личности (и отсюда —
самососредоточенности) слишком ослабила в нём чувство обязанности (своей
относительности)».
Как сказать…
Одним нравится жить в спокойствии на равнине, другим по душе горы с их землетрусом, а то и склоны вулкана.
Гений Лермонтова, испытав его в самой ранней юности страхом совершенного исчезновения, потом уже не позволял ему бояться ничего.
Да, поэт жил мгновением, но — сверхплотным по энергии. В том и состояла его обязанность, которую он исполнял вполне, в меру всех своих могучих сил, да и исполнил на земле.
Один из последующих афоризмов Петра Перцова гораздо более бесспорен:
«Лермонтов некоторыми внешними
чертами сходен со Львом Толстым (осуждение войны; апофеоз „смирного"
типа), но внутренне — вполне ему противоположен. У него не только нет
страха смерти (центральное чувство у Толстого), но нет даже мысли о ней —
никакого её чувства. „Смерть, где жало твоё?" Чувство жизни — Вечной
Жизни, — и отсюда полное равнодушие к „переходу". Земную жизнь он
чувствует ещё меньше, чем Толстой, но не от врождённого настроения
„старости", как тот, а всё от того же равнодушия. „Комок грязи, если нет
дополнения" (его слова). Никакой зависти и тоски по земному, всегда
сквозивших у Толстого. Это — поэт Воскресения, христианин насквозь, хотя
он ничего не говорит о Христе».
Василий Розанов, исследуя творчество Лермонтова, сказал:
«Идея „смерти" как „небытия" вовсе у него отсутствует». |