В конце февраля 1838 года Лермонтов
приезжает в полк, где он поселился на одной квартире с Н. А.
Краснокутским в так называемом «доме сумасшедших» (для холостых
офицеров). В Новгороде ему не живется, он то и дело берет короткие
отпуски и ездит в Петербург. В полку Лермонтов, по обыкновению,
куролесил и «не оставил по себе того неприятного впечатления, каким
полны отзывы многих сталкивавшихся с ним лиц» — с сослуживцами Лермонтов
был язвителен, весел, шумен, подчас неуправляем, но, в общем, оставался
«славным малым». По большей части Лермонтов в Гродненском полку играл в
карты и писал «виды».
А. И. Арнольди рассказывает свою
первую встречу с новичком: «Придя однажды к обеденному времени к
Безобразовым, я застал у них офицера нашего полка, мне незнакомого,
которого Владимир Безобразов назвал мне Михаилом Юрьевичем Лермонтовым.
Вскоре мы сели за скромную трапезу нашу, и Лермонтов очень игриво шутил и
очень понравился нам своим обхождением. После обеда мы обыкновенно сели
играть в банк, но вместо тех 50 или 100 рублей, которые закладывались
кем-либо из нас, Лермонтов предложил заложить тысячу и выложил их на
стол. Я не играл и куда-то выходил. Возвратившись же, застал обоих
братьев Безобразовых в большом проигрыше и сильно негодующих на свое
несчастье. Пропустив несколько талий, я удачно подсказал Владимиру
Безобразову несколько карт и он с моего прихода стал отыгрываться, как
вдруг Лермонтов предложил мне самому попытаться счастья; мне показалось,
что предложение это было сделано с такою иронией и досадою, что я в тот
же миг решил пожертвовать несколькими десятками и даже сотнями рублей
для удовлетворения своего самолюбия перед зазнавшимся пришельцем, бывшим
лейб-гусаром… Судьбе угодно было в этот раз поддержать меня, и помню,
что на одном короле бубен, не отгибаясь и поставя кушем полуимпериал, я
дал Безобразовым отыграться, а на свою долю выиграл 800 с чем-то рублей;
единственный случай, что я остался в выигрыше во всю мою жизнь…»
Арнольди быстро сошелся с «зазнавшимся
пришельцем»: они жили в двух смежных больших комнатах, разделенных
общей передней. «В свободное от службы время, а его было много,
Лермонтов очень хорошо писал масляными красками по воспоминанию разные
кавказские виды»…
Скоро Лермонтов уже «задушевный
приятель», участник кутежей и «шалостей». Арнольди помнит его «в дыму
табачном, при хлопаньи пробок, на проводах М. И. Цейдлера, отъезжавшего
на Кавказ в экспедицию», которому Лермонтов посвятил экспромт:
Русский немец белокурый
Едет в дальную страну,
Где косматые гяуры
Вновь затеяли войну.
Едет он, томим печалью,
На могучий пир войны;
Но иной, не бранной сталью
Мысли юноши полны.
Слова о «не бранной стали» — намек на влюбленность «бедного Цейдлера» в г-жу С. Н. Стааль фон Гольштейн, жену полковника.
Цейдлер вспоминает об этом эпизоде
очень тепло: «Меня усадили, как виновника прощальной пирушки, на
почетное место, не теряя времени начался ужин, чрезвычайно оживленный.
Веселому расположению духа много способствовало то обстоятельство, что
товарищ мой и задушевный приятель Михаил Юрьевич Лермонтов, входя в
гостиную, устроенную на станции, скомандовал содержателю ее… немедленно
вставить во все свободные подсвечники и пустые бутылки свечи и осветить,
таким образом, без исключения все окна. Распоряжение Лермонтова
встречено было сочувственно, и все в нем приняли участие; ставлялись и
зажигались свечи; смех, суета сразу расположили к веселью… Во время
ужина тосты и пожелания сопровождались спичами и экспромтами…»
Лермонтов вообще любил праздники.
Спустя несколько лет мы увидим, как он так же суетливо и изобретательно
устраивает праздник на Кавказе.
* * *
Буквально за несколько месяцев
Лермонтов успел устроиться в новом полку и почувствовать себя там как
рыба в воде. Да, Лермонтов — добрый малый, славный товарищ. Но нет
пророка в своем отечестве — сослуживцы не видят в нем поэта. Тот же
Арнольди говорил: «Между нами — я не понимаю, что о Лермонтове так много
говорят; в сущности, он был препустой малый, плохой офицер и поэт
неважный. В то время мы все писали такие стихи. Я жил с Лермонтовым в
одной квартире, я видел не раз, как он писал. Сидит, сидит, изгрызет
множество перьев, наломает карандашей и напишет несколько строк. Ну
разве это поэт?»
В самом деле! Маёшка — не поэт…
* * *
Тем временем добрая бабушка продолжала
печалиться о судьбе внука и усиленно хлопотала через графа Бенкендорфа о
переводе Лермонтова на прежнее место — в Царское Село.
Бенкендорф проникся просьбой почтенной
старушки и написал великому князю Михаилу Павловичу: «…вдова гвардии
поручика Арсеньева, огорченная невозможностью беспрерывно видеть его
(внука), ибо по старости своей она уже не в состоянии переехать в
Новгород, осмеливается всеподданнейше повергнуть к стопам Его
Императорского Величества просьбу свою о всемилостивейшем переводе внука
ее в лейб-гвардии Гусарский полк, дабы она могла в глубокой старости
(ей уже восемьдесят лет) спокойно наслаждаться небольшим остатком жизни и
внушать своему внуку правила чистой нравственности и преданность к
монарху за оказанное уже ему благодеяние.
Принимая живейшее участие в просьбе
этой доброй и почтенной старушки и душевно желая содействовать к
доставлению ей в престарелых летах сего великого утешения и счастья
видеть при себе единственного внука своего, я имею честь покорнейше
просить Ваше Сиятельство в особенное, личное мое одолжение испросить у
Государя Императора к празднику Св. Пасхи всемилостивейшее, совершенное
прощение корнету Лермонтову…»
Бабушка Арсеньева, как всегда,
молодец! В 1838 году ей 65 лет. Возраст, конечно, солидный, немалый,
особенно по тем временам, но отнюдь не престарелый и уж всяко не 80. В
очередной раз пригодилась прибавка лет, которой Елизав£[са Алексеевна
щеголяла не одно десятилетие.
Ходатайство Бенкендорфа быстро пошла
по инстанциям. Расположенный к молодому офицеру великий князь дал
согласие, и уже 9 апреля 1838 года Лермонтов переводится в лейб-гвардии
Гусарский полк. Он прощен. У него хорошие связи, начальство его
отличает. Что впереди? Только одно: успешное продвижение по службе.
Лермонтов скучает. Марии Лопухиной он
пишет (не без милого гусарского кокетства): «Надо вам сказать, что я
самый несчастный человек, и вы поверите мне, когда узнаете, что я каждый
день езжу на балы; я пустился в большой свет; в течение месяца на меня
была мода, меня буквально разрывали. Это, по крайней мере, откровенно.
Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, старается осыпать
меня лестью; самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихи и
хвастаются ими, как величайшей победой. Тем не менее я скучаю. Просился
на Кавказ — отказали. Не хотят даже, чтобы меня убили. Может быть, эти
жалобы покажутся вам, милый друг, неискренними; может быть, вам
покажется странным, что я гонюсь за удовольствиями, чтобы скучать,
слоняясь по гостиным, когда я там не нахожу ничего интересного? Ну так я
открою вам свои побуждения: вы знаете, что мой самый большой недостаток
— это тщеславие и самолюбие; было время, когда я в качестве новичка
искал доступа в это общество; это мне не удалось: двери
аристократических салонов были для меня закрыты; а теперь в это же самое
общество я вхожу уже не как проситель, а как человек, добившийся своих
прав; я возбуждаю любопытство, меня домогаются, меня всюду приглашают, а
я и виду не подаю, что этого желаю; дамы, которые обязательно хотят
иметь из ряду выдающийся салон, желают, чтобы я бывал у них, потому что я
тоже лев, да, я ваш Мишель, добрый малый, у которого вы никогда не
подозревали гривы. Согласитесь, что все это может вскружить голову. К
счастью, моя природная лень берет верх — и мало-помалу я начинаю
находить все это крайне несносным. Но этот новый опыт принес мне пользу,
потому что дал мне в руки оружие против общества, и, если когда-либо
оно будет преследовать меня своей клеветой (а это случится), у меня
будут по крайней мере средства мщения; несомненно нигде нет столько
подлостей и смешного…»
Князь Васильчиков — которого
исследовательница жизни и творчества Лермонтова Эмма Герштейн считала
«тайным врагом» поэта и который, возможно, таковым и являлся по крайней
мере какое-то время, — в 1875 году опубликовал несколько слов в
оправдание Лермонтова. В повести «Две маски» Маркевича, которая тогда
вышла, Лермонтов назван «представителем тогдашнего поколения гвардейской
молодежи». Князь был возмущен этим определением. «Может быть, что в тех
видах, в коих редактируется этот журнал, — имеется в виду «Русский
вестник», в котором появилась повесть «Две маски», — требуется именно
представить Лермонтова и Пушкина типами великосветского общества, чтоб
облагородить описание этого общества и внушить молодому поколению, не
знавшему Лермонтова, такое понятие, что гвардейские офицеры и
камер-юнкеры тридцатых годов были все более или менее похожи на наших
двух великих поэтов по своему высокому образованию и образу мыслей. Но
это не только неверно, но и совершенно противоположно правде…»
Насколько это «противоположно правде» —
судить трудно; Лермонтов все же изображал из себя светского льва и с
удовольствием скучал по гостиным. И тот же Васильчиков пишет о нем так:
«Лермонтов не принадлежал к числу разочарованных, озлобленных поэтов,
бичующих слабости и пороки людские из зависти, что не могут насладиться
запретным плодом; он был вполне человек своего века, герой своего
времени… Но, живя этой жизнью, к коей все мы, юноши тридцатых годов,
были обречены, вращаясь в среде великосветского общества, придавленного и
кассированного после катастрофы 14 декабря, он глубоко и горько
сознавал его ничтожество и выражал это чувство не только в стихах
«Печально я гляжу на наше поколенье», но и в ежедневных, светских и
товарищеских своих сношениях. От этого он был вообще нелюбим в кругу
своих знакомых в гвардии и в петербургских салонах; при дворе его
считали вредным, неблагонамеренным и притом, по фрунту, дурным офицером
[вспомним: «плохой фронтовик», «плохой офицер» — это было всегда]; и
когда его убили, то одна высокопоставленная особа изволила выразиться,
что «туда ему и дорога». Все петербургское великосветское общество,
махнув рукой, повторило это надгробное слово над храбрым офицером и
великим поэтом».
В 1838 году Лермонтов, однако, еще
увлечен новой для себя ролью «светского льва». Алексею Лопухину он
пишет: «Я похож на человека, который хотел отведать от всех блюд разом,
сытым не наелся, а получил индижестию (несварение желудка), которая
вдобавок, к несчастью, разрешается стихами».
Сатин, добрый знакомец Лермонтова со
времен Кавказа, встречается с ним и в столице. «Лермонтов приходил ко
мне почти ежедневно после обеда отдохнуть и поболтать. Он не любил
говорить о своих литературных занятиях, не любил даже читать своих
стихов, но зато охотно рассказывал о своих светских похождениях, сам
первый подсмеиваясь над своими любвями и волокитствами».
Да, Лермонтов в то время весьма
увлечен новизной увиденного и переживаемого. Недаром «Княгиня Лиговская»
писалась с таким вкусом и с таким удовольствием: сколько наблюдений за
жизнью света и особенно — за жизнью светских женщин! «…волшебные
маленькие ножки и чудно узкие башмаки, беломраморные плечи и лучшие
французские белилы, звучные фразы, заимствованные из модного романа,
бриллианты, взятые напрокат из лавки… — я не знаю, но в моих понятиях
женщина на бале составляет с своим нарядом нечто целое, нераздельное,
особенное; женщина на бале совсем не то, что женщина в своем кабинете;
судить о душе и уме женщины, протанцевав с нею мазурку, все равно что
судить о мнении журналиста, прочитав одну его статью».
В «Лиговской» замечателен тон
рассуждения о женщинах: это тон участника экспедиции, который делится
всем, что увидел и пережил в джунглях, среди экзотических и опасных
зверей.
* * *
30 апреля в «Литературных
прибавлениях» к «Русскому инвалиду» за подписью «-въ» была напечатана
«Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца
Калашникова».
Любимый советским литературоведением
Белинский интересную «штуку» сказал об этом произведении — равно и о
других произведениях такого рода. В восьмой статье сборника «Сочинения
Александра Пушкина» «неистовый Виссарион» рассуждает о фольклорности в
русской поэзии. Он разбирает балладу Пушкина «Жених» (1825): «Эта
баллада и со стороны формы и со стороны содержания насквозь проникнута
русским духом…»
Белинский выписывает из нее большой фрагмент; ограничимся фрагментом поменьше:
Наутро сваха к ним на двор
Нежданная приходит.
Наташу хвалит, разговор
С отцом ее заводит:
«У вас товар, у нас купец,
Собою парень молодец,
И статный и проворный,
Не вздорный, не зазорный»…
«И такова вся эта баллада, от первого
до последнего слова! — продолжает Белинский. — В народных русских песнях
вместе взятых не больше русской народности, сколько заключено ее в этой
балладе. Но не в таких произведения должно видеть образцы проникнутых
национальным духом поэтических созданий»… Ого, неожиданный оборот! Стало
быть, и «Онегин» с его персонажами из высшего класса, и еще более
страшно далекий от народа «Герой нашего времени»… Но дадим слово самому
Виссариону Григорьевичу — что он мыслит о сочинениях наших выдающихся
поэтов, написанных в «народном стиле»?
«Мир, так верно и ярко изображенный в
ней (балладе «Жених»), слишком доступен для всякого таланта уже по
слишком резкой его особенности. Сверх того, он так тесен, мелок и
немногосложен, что истинный талант не долго будет воспроизводить его,
если не захочет, чтоб его произведения были односторонни, однообразны,
скучны и, наконец, пошлы, несмотря на все их достоинства. Вот почему
человек с талантом делает обыкновенно не более одной или, много, двух
попыток в таком роде… Лермонтова «Песня про царя Ивана Васильевича,
молодого опричника и удалого купца Калашникова», не превосходя
пушкинского «Жениха» со стороны формы, слишком много превосходит его со
стороны содержания. Это — поэма, в сравнении с которою ничтожны все
богатырские народно-русские поэмы, собранные Киршею Даниловым. И между
тем «Песня» Лермонтова была не более как опыт таланта, проба пера, и
очевидно, что Лермонтов никогда ничего больше не написал бы в этом роде.
В этой песне Лермонтов взял все, что только мог ему представить сборник
Дирши Данилова, и новая попытка в этом роде была бы по необходимости
повторением одного и того же — старые погудки на новый лад. Чувства и
страсти людей этого мира так однообразны и несложны, что все это легко
исчерпывается до дна одним произведением сильного таланта. Разнообразие
страстей, тонкие до бесконечности оттенки чувств, бесчисленно
многосложные отношения людей, общественные и частные, — вот где богатая
почва для цветов поэзии, и эту почву может приготовить только сильно
развивающаяся или развившаяся цивилизация…»
Белинский пристрастен к Лермонтову не
только как земляк; он вообще «жаден» до любого таланта и готов в своих
статьях восхищаться каждым бриллиантом поэзии и прозы, какие только
появляются в русской словесности. О «Купце Калашникове» он высказывается
совершенно ясно: одного раза достаточно.
Что ж, Лермонтов действительно больше к
«гуслям» не возвращался. Что вовсе не сделало нашего великого поэта
менее русским и менее народным. Для того чтобы быть русским, не
обязательно рядиться в тулуп и говорить на «о». Гораздо лучше оставаться
самим собой. |