Одной из примет послереволюционной России стало бурное раскрепощение плоти:
«„Проклятые" вопросы, как дым от папиросы, / Рассеялись во мгле, / Пришла
Проблема пола, румяная фефела, / И ржет навеселе». Саша Черный, естественно.
Не успели остыть угли социальной революции, как вспыхнула революция
сексуальная. Ее даже можно датировать и записать в учебники обществоведения:
первая русская сексуальная революция 1907–1908 годов. Не в том, пожалуй, дело,
что общество хотело свободы; скорее оно просто устало от постоянно навязываемых
ему канонов сурового подвига, самопожертвования, альтруистической любви.
Канонов, в которых оно разочаровалось, постулатов, в которые оно больше не
верило, идей, которые успели надоесть, – так к позднему застою в Советском Союзе
устали от строительства коммунизма. И точно так же еще до свободы экономической
и законодательной в стране восторжествовала свобода сексуальная. В 1908 году
Чуковский писал в «Идейной порнографии»: «Это было душевное ощущение
интеллигентской России, которая вся, всеми своими книжками, брошюрами, всеми
словами и всеми действиями вдруг заявила:
– Долой, долой кожаный мешок «направленства»! Не хочу сидеть в кожаном
мешке, хочу погулять на свободе.
И бросилась вон из мешка».
И тогда же Чуковский предупреждал, и только сейчас мы понимаем, насколько
важно было услышать это его предупреждение: «Свобода, конечно, хорошая вещь, но
выдержим ли мы эту свободу? Достаточно ли мы сильны для этой свободы – чтобы на
свой собственный страх жить вне всяких партийных рамок, ходить без направлений,
творить без программы?»
Оказалось, сильны были недостаточно. Интеллигенция предалась апатии;
разочаровавшись в идеалах, – заговорила о красоте порока; разочаровавшись в
религии, – увлеклась культами, жертвенниками, треножниками, радениями и
каждениями. Занялась мистериями, зашепталась об оргиях, началось обжорство,
распутство, швыряние денег, мистические искания. Девушки задались вопросом, с
какой стати им блюсти себя. Писатели, кажется, тоже. Все взялись раскрепощать
плоть: Кузмин писал о гомосексуализме, Сергеев-Ценский – о некрофилии, Арцыбашев
– о свободной любви, Зиновьева-Аннибал – о любви лесбийской.
Вот, к примеру, недавно было опубликован сборник дамской эротической прозы
конца 1900-х «В поисках ощущений»: «Тридцать три урода» Зиновьевой-Аннибал,
непостижимо дурновкусная «Вакханка» бессмертной Чарской и некто Альга с
повестью, давшей имя сборнику. Первые два имени широко известны, Альгу ни
история русской литературы, ни критика не помнят, Чуковский тоже такой не
замечал; между тем ее банальная, вялая, «травянистая» проза словно нарочно
сконструирована по шаблону, многократно им описанному в статьях; шаблону,
которым пользовались и Каменский, и Арцыбашев, и прочие мелкие герои фронта
эротической прозы, имя же им легион. Всех нынче издают со сладострастным
удовольствием, полуприличными картинками на обложке и без какого-либо
историко-литературоведческого комментария.
Альга – просто ярко типичный пример, будто нарочно написанный для
иллюстрации нашей темы (может быть, и нарочно: вдруг мистификация? Но нет,
слишком уж кропотливый был бы труд ради вполне ничтожной цели). Вот героиня
жалуется: «Кто наполнит мою жизнь, если из нее исчезнет любовь? Останется такая
пустота, что жутко подумать… Ведь у меня ничего нет, кроме любви. Я дитя
безвременья, типичная представительница никчемной, беспочвенной интеллигенции,
выросшей в затхлом сумраке девяностых годов. У меня нет ни веры, ни идеалов, ни
стремлений, ничего, ровно ничего…» В промежутках между случайными связями и
просто флиртом она предается метаниям: «читала я беспорядочно, для науки у меня
нет подготовки и усердия, для художественного творчества – таланта, общественная
деятельность не привлекает…» «Или идти в революцию? Но, чтобы идти в нее, нужно
верить. А у меня нет веры, нет подъема, нет энтузиазма…» «И что же мне
остается?» – вопрошает героиня. Остается, как водится, одно: carpe
diem, падай в объятия, наслаждайся и подводи под это
теоретические обоснования. «И смятая кофточка падает на пол… Безумный порыв
поцелуев. Жгучим дождем раскаленного пепла они осыпают меня…» А вот на следующих
страницах нам встречаются: социалист Леон Блюм, Осип Дымов, Кауфман, Каменский,
Зиновьева-Аннибал, Сологуб, жрецы, лупанарий, «Лига высших наслаждений», Клод
Фаррер, «если бы мы ввели в брачные отношения градацию, предложенную Фурье…».
Воистину, прав Чуковский, горестно провозглашавший в «Идейной порнографии», что
у одних только порнографов и остались какие-то идеи, какие-то искания.
А вот Саша Черный продолжает тему: «Разорваны по листику программки и
брошюры, / То в ханжество, то в мистику нагие прячем шкуры. / Славься, чистое
искусство с грязным салом половым! / В нем лишь черпать мысль и чувство нам – ни
мертвым, ни живым». И то, что и нынче это творчество (если кому и интересное, то
историкам литературы) продолжает издаваться в рамках серий вроде «запретная
словесность» или «эротика по-русски» даже без выходных данных оригинала,
демонстрирует глубокую правоту Чуковского в отношении общей
читательско-издательской культуры в России. Как раз об этом была написана статья
«В бане», по каким-то причинам не вошедшая в 15-томное собрание его сочинений.
Так что остановимся на ней подробнее.
Действие происходит, действительно, в бане. Некий посетитель выкрикивает
рекламу поднимающих потенцию средств вперемежку с названиями нашумевших
произведений Кузмина, Сергеева-Ценского, Каменского – тех самых, где герои
демонстрируют все степени раскрепощения тела, от публичного обнажения до
некрофилии. Под маской этого банного рекламиста прячется сам Чуковский: она
позволяет ему высказать несколько крамольных мыслей от лица персонажа – самого
его бивали в печати и за куда более невинные высказывания. От этого посетителя
бани автор статьи специально дистанцируется. Текст написан от первого лица. Я,
мол, это услышал и спросил: что общего имеет Кузмин «с какими-то гнусными
презервативами?». Странный посетитель охотно поясняет: для читателя, для
потребителя «спермин и Кузмин – одно и то же»; «Кузмин, по многому видно,
образованный, способный человек, благороднейший. Но ведь потребитель-то Кузмина
– хам, слюноточивец, полуграмотный жеребчик, – вы-то отметьте, что ведь спрос на
Кузмина и на спермин возрос в одно время. Параллельно. Рядом. Заметьте: я про
спрос говорю, а не предложение. Я читателя изучаю, а не писателя».
Знаменательно здесь то, что Чуковский впервые так ясно заявил о своих
социологических устремлениях, – до сих пор критика не ставила перед собой четкой
задачи изучать читателя, выяснять причины спроса и степень его влияния на
предложение.
У Чуковского есть вполне определенное мнение о том, почему читатель – «хам и
слюноточивец». О причине этой беды он неустанно говорил в первые годы после
русской революции: это все та же неукорененность, бескультурность, отсутствие
духовной преемственности между поколениями. Мысль кочует из статьи в статью,
всякий раз обогащаясь новыми оттенками. Ему приходилось уже говорить о том, что
западный писатель в среднем культурнее российского; теперь мы слышим то же самое
о читателе: «В Европе читатель как рос? Туго, потихоньку, – как клубок
наматывался. А у нас мотают, мотают, – дерг! – и порвана нитка. Снова начинай. И
снова – дерг!» Сколько таких «дерг» случалось с момента написания этой статьи по
сей день – каждый волен сосчитать сам, а логика развития российской культуры
описана точно.
Русская культура, пишет критик, как старая торговка луком в рассказе из
еврейской жизни, выползает после очередного погрома на рынок… «Чорт ее знает, до
чего она живуча: громи ее каждый день и каждый день она будет выползать со своей
корзинкой, всякий раз там будет что-нибудь съедобное, и часто думаешь: нет, уж
ей не выползти, уже больше нельзя, смотришь – ползет».
Немудрено, что послепогромный читатель таков – с чего ему быть другим? «Мы
прямо от тараканов, грамотные со-вчера, в сапожищах, прыгаем в Кузмина, и пусть
Кузмин дает нам тончайший стиль, изощреннейший юмор, острую диалектику – наша ли
вина, что мы заметим в нем только его общность со спермином и кремом
„Ренессанс"? Литература теперь нужна не как хлеб, а как спермин, возбуждающее
средство», – констатирует Чуковский; и кричащие названия книжек, и дикие их
сюжеты – все потому, «что вне щекотки у нас нет никаких способов проникнуть в
читательскую душу». И щекотать приходится все больше, иначе происходит
привыкание, и читателю опять будет скучно.
Как некультурный человек в Лувре «после двух-трех залов—уже изсмотрелся»,
так и читатель устал от культуры, потому что «этой культуры было вокруг него
больше, чем внутри него». Учиться надо, опять убеждает Чуковский: «Мало ли как
можно переждать реакцию. А вы только и знаете, что спермин да Кузмин. Очень уж
это однообразно. Культура тем уже хорошая вещь, что много она дает разных
развлечений, когда тебя свяжут и сядут тебе на голову во всю ширину своего
седалища. Займитесь же культурой!»
Комментировать это – только впечатление портить. В чем в чем, а в
пророческом даре нашему герою не откажешь.