Весной 1942 года все Чуковские уже понимали, что долгое отсутствие вестей от
Бориса означает самое худшее. «К сожалению, от Бобы нет вестей, – писал К. И. в
феврале Николаю Корнеевичу. – Боюсь, что и не будет». Но мириться с этим
пониманием не хотелось. «У меня все же есть упрямая уверенность, что мой Боба не
погиб», – говорится в письме Чуковского Маршаку в марте.
Читателям куда меньше известно о Борисе Корнеевиче, чем о его старших брате
и сестре: он не был литератором, его переписка с отцом – дело семейное, а не
литературное, в дневниках и письмах членов семьи он неизменно присутствует, но
редко становится центром внимания. Но и тех немногих сведений, которые можно
извлечь из писем и дневников, достаточно, чтобы понимать, каким он был.
Наделенный той же литературной одаренностью, что и другие дети Чуковских (чего
стоит его превосходная былина о «пружинках», записанная в «Чукоккалу» и
приведенная в книге «От двух до пяти»!), он не стал писателем: хотя литературу
он любил и понимал, верх одержала инженерная жилка, которая проявилась еще в
детстве, – в дневниках К. И., к примеру, сохранилась история о том, как Боба и
его друг вдохновенно возились с изготовлением буера; он что-то мастерил, возился
с железками и деревяшками… В дневниках и письмах членов семьи повсюду рассеяны
упоминания о поручениях для Бобы и благодарности за помощь – на него всегда
можно было положиться. Бобу любили все. «Бориса Корнеевича я хорошо помню, –
говорит Елена Цезаревна Чуковская. – О нем все члены семьи всегда вспоминали как
о чудесном человеке – мужественном, прямом, надежном. В его честь был назван
один из правнуков К. И. – Борис (Боба) Костюков». «Мой младший – мой любимый и
прекрасный брат», – писала о нем Лидия Корнеевна Давиду Самойлову.
Писатель Казакевич воевал там же, в ополчении. Бориса Чуковского убили у
него на глазах. Самого его контузило – и может быть, только поэтому он уцелел.
После войны он рассказывал Чуковскому, как ополченцев поднимали в атаку,
вооружив винтовками и патронами, которые к ним не подходили.
В 1962 году Корней Иванович получил очень сердечное письмо от однополчанина
Бориса Корнеевича. Тот не слишком многое помнил: служил вместе с Б. К. недолго,
вскоре был переведен в другую часть, – но от всей души хотел рассказать все, что
сохранила его память об этом милом, «веселом, а вместе с тем и серьезном молодом
симпатичном человеке»: ему с другом, тоже инженером-гидротехником, «было
поручено восстановить плотину в одной из деревень, где мы сооружали
оборонительные укрепления. Они с этой задачей справились успешно. К нам
приходили представители общественности деревни и объявили благодарность Вашему
сыну и его товарищу». Собственно, рассказчик почти ничего больше и сообщить не
мог, и все-таки это была единственная весть о Борисе за два десятилетия.
«Поверьте, все, кто соприкасался с ним, а тем более ел из одного котелка,
никогда его не забудут», – говорилось в письме. Корней Иванович вклеил его в
дневник.
Официальных известий о гибели Бобы семья долго не получала. Корней Иванович
продолжал добиваться ясности. В начале марта написал лично заместителю наркома
обороны Ефиму Щаденко. В ответ получил телеграмму, что фронтовое командование
запрошено, как только будет ответ – сообщат. Наконец выяснилось, что Борис
Корнеевич погиб еще в октябре, возвращаясь из разведки, возле деревни Уваровка
под Можайском. «Неужели из нас четверых осталось только двое – я и Лида?» –
писал Николай Корнеевич в одном из писем.
Потеряв одного сына на фронте, родители страшно беспокоились о другом. Он
оставался в блокадном Ленинграде, о себе сообщал лаконично: «Я здоров, только
похудел немного». «Я пробую писать, да времени нет, ничего не получается. И
обстановка неподходящая, и мысли не те». «На адрес Марьи Николавны матери Марины
Чуковской писать больше не надо – я отправил ее, еле живую, вместе с Ириной
второй дочерью к Марине – и теперь туда не хожу». «Имущество мое пропало
окончательно – разграбили. Пропала библиотека, пропали твои милые умные письма,
которые ты мне писал всю жизнь».
Корней Иванович сообщал сыну, что добивается его перевода в другое место,
отпуска, свидания с женой. «Здесь у меня много друзей среди высшего комсостава,
они обещали установить с тобой связь». Хлопотал о переводе в Ташкент всего
лагеря ленинградских литераторских детей, которым приходилось не слишком сладко
под городом Молотовом. Узнав, что у сына застужена нога, написал сразу двум
генералам авиации (Н. К. был прикомандирован к летчикам) и главному редактору
«Правды» Мехлису; письма получили, когда нога уже прошла, командование пожурило
Н. К., что тот не сообщает родным о состоянии своего здоровья, вышло глупо.
Писал Маршаку с просьбой похлопотать о Николае.
Письма короткие, всего в них не выскажешь, но видно, что в Ленинграде
Николаю Корнеевичу было крайне тяжело. В его весенних письмах из города сквозит
отчаянная тоска. «Я хотел бы, чтобы Марина подыскала в Москве или под Москвой
для нас какое-нибудь жилье. Здесь я больше не хочу жить. Да и негде». «Ты
написал, что хочешь мне помочь. Вероятно, сделать это ты можешь, но не знаешь
как. А суть вот в чем. Я работаю на Балтике в газете. Я хотел бы работать в
какой-нибудь другой военной фронтовой газете, в другом месте. Здесь мной
руководит Пубалт. Мной мог бы руководить и кто-нибудь другой. Решить это может
только высшее командование. Подумай и помоги».
Весной Николая Корнеевича перевели служить из города на Ладогу: «Здесь очень
хорошо – словно попал на дачу – весна, прелесть, пески – конечно, с дачей
кое-какая разница есть, но уж одно то хорошо, что я не в городе».
Наталья Громова («Все в чужое глядят окно») рассказывает: критик Анатолий
Тарасенков, служивший вместе с Николаем Чуковским, часто и помногу писал жене
Маше Белкиной. Она приходила к Корнею Ивановичу и Марии Борисовне, находившейся
«в тяжелом душевном состоянии», с новостями о их сыне: «Николай писал редко, и
Чуковские просили сообщать Марию Белкину любые подробности из жизни на Ладоге.
Письма с Ленинградского фронта шли очень плохо, а слухи были просто
невероятными. Кто-то в отчаянии говорил, что Ленинград давно занят немцами, –
просто от всех скрывают истинное положение вещей, широко обсуждались и случаи
каннибализма в голодном городе». Состояние Марии Борисовны, потерявшей второго
ребенка, и впрямь было тяжелейшим. «Что касается мамы – конечно, ей очень
трудно. Ее тоска по Бобе дошла до физической боли, – писал К. И. Николаю. – Она
страшно волнуется о тебе. Много хлопот доставляет ей Женя, которого мы отдали
теперь в чудесный детский сад (Совнаркома). Ей очень трудно жить в одной комнате
с Лидой и Идой, трудно одолевать большие пространства Ташкента, но держится она
молодцом».
Тарасенков сообщал жене в письмах:
24 мая 1942 года: «Передай Чуковскому, что я видел сегодня его сына. Будем с
ним встречаться частенько. Сегодня были с ним вместе у наших друзей-летчиков в
гостях».
27 мая: «Эти несколько раз встретился с Николаем Чуковским. (Это теперь
единственное лит. „общество".) Он бодр, здоров. Передай это его отцу. Николай
жалуется – отец его пишет ходатайства в разные учреждения, чтобы сына отправили
к нему в Ташкент, и делает страшно неудобно сыну, ибо ведь все равно все бумаги
приходят к непосредственному начальству. Этого старому Корнею, конечно, не
передавай».
3 августа: «Вчера вечером встретились с Чуковским. Пошли на берег,
выкупались, а потом сидели на плотах у берега и несколько часов подряд читали
друг другу стихи Ходасевича, Мандельштама, Блока, Ахматовой…»
25 августа: «О Чуковском. Все, что просят родные, завтра же ему передам…
Чуковский очень славный, по-настоящему тонкий культурный человек, бесконечно
любящий и понимающий поэзию… Психика его абсолютно здорова – это все заботливые
родственники мудрят».
Разумеется, заботливые родственники хотели знать, что происходит с психикой
сына, который пережил первую блокадную зиму (хотя, конечно, положение военного
журналиста, получающего пусть и скудное довольствие в военной части, нельзя
сравнить с положением простого ленинградца с мизерным пайком), который видел
умирание города, гибель друзей, уничтожение своего дома. «Психика его абсолютно
здорова» – просто после всего увиденного он больше не хотел жить в Ленинграде,
куда так рвалась душой Лидия Корнеевна. В каждом письме он просит отца забрать к
себе в Москву его жену и детей. Дочь закончила школу, ей нужно поступать в
институт. «Марина, Тата, Гуля пропадают, им необходимо попасть в Москву, а я
беспомощен сейчас, бессилен, и мне не к кому обратиться, кроме как к тебе. Ведь
у тебя в Москве квартира и дом – неужели их никак нельзя туда устроить. Ну,
сделай это ради меня, пока я не уехал вслед за Бобой».
Сын недоумевал, почему родители остаются еще и на лето в двух комнатках в
жарком и полуголодном Ташкенте, когда Москва уже почти сыта, там есть работа и
жилье. Отец отвечал в июле: «Я подал заявление, что хочу вернуться в Москву.
Бомбежки я нисколько не боюсь… Я бы поехал сейчас, но прихворнул – и ослаб. За
последние 2 месяца я потерял 22 кило и хочу сперва поправиться чуть-чуть в
каком-нибудь доме отдыха. Путевки есть, но не могу оставить маму, которая
превратилась почти в инвалида. У нее было что-то вроде слабого удара». На
отчаянное письмо с просьбой о помощи ответил телеграммой: «Рвусь домой момента
отсутствия вестей Бобы, тормозила Лида, квартира, дом твоем распоряжении». В тот
же день, 18 августа, телеграмму отправила и Мария Борисовна: «Папа стационаре,
Лиды брюшной тиф, поправляется, приедем домой первой возможности».
А вот письмо Марии Белкиной Тарасенкову, видимо, отправленное в те же дни:
«Позвонила мне сегодня М. Б. Чуковская – была у нее, говорила весь вечер. К. И.
очень нездоров… и дочь их больна брюшным тифом, из-за этого поездка в Москву
откладывается, хотя мать сходит с ума и мечтает узнать что-либо там о погибшем
сыне и узнать про Н. К. и его семью».
Евгений Шварц вспоминал, что привез Корнею Ивановичу во время войны письмо
Марины Чуковской: «Она узнала случайно, что Коля находится в месте, где газеты
нет, где сидит он без работы под огнем, рискуя жизнью без всякой пользы. Она
просила Корнея Ивановича срочно через Союз добиваться Колиного перевода». Шварц
передал письмо по назначению и вечером увидел К. И. в столовой Дома писателей.
«Я спросил Корнея Ивановича о письме, и лицо его исказилось от ненависти.
Прищурив один глаз, он возопил своим тенором, обращаясь к сидящему за нашим
столом какому-то старику. Забыл – чуть ли не к Гладкову. „Вот они, герои. Мой
Николай напел супруге, что находится на волосок от смерти, – и она пишет:
'Спасите его, помогите ему'. А он там в тылу наслаждается жизнью!"» «Вот как
ответил Корней Иванович на письмо о первенце, находящемся в смертельной
опасности», – резюмирует Шварц.
Но из дневников и переписки ясно: о первенце Чуковский страшно тревожился и
беспрестанно хлопотал, рассылая письма во все инстанции: от руководства Союза
писателей до командования авиации и флота. Он продолжал добиваться вызова сына в
Москву, куда вскоре сам вылетел из Ташкента на восьмиместном бомбардировщике
«Дуглас».
Дмитрий Чуковский, сын Николая Корнеевича, рассказывает: лететь К. И. должен
был вместе с летчиком Спириным, который долго откладывал вылет, отговариваясь
нелетной погодой – а погода была на редкость ясная. Наконец вылетели. В районе
Сталинграда самолет подвергся обстрелу – тогда Чуковский понял, насколько
реальной была опасность и почему Спирин не хотел лететь по ясному небу. В Москве
летчик дал К. И. чей-то телефон – звонить и узнавать, когда можно вылететь
обратно.
Приехав домой, Чуковский обнаружил, что в его квартире живут чужие.
Беспорядок, пустые бутылки на кухне, грязь, а посреди всего этого молодая баба –
деревенская, бестолковая. И на письменном столе хозяина в холодной квартире –
новорожденный младенец в мокрых пеленках, неухоженный и грязный. «Вы погубите
его!» – закричал Чуковский и стал учить незваную гостью перепеленывать ребенка.
Выяснилось, что в квартиру вселился сотрудник НКВД с новой женой – старую
жену бросил с квартирой, сам занял жилье эвакуированных: очень удобно, Лубянка
рядом. Вечером явился хозяин в фуражке с голубым околышком, вел себя нагло: у
меня есть предписание, имею право. Думая, куда на него пожаловаться, Чуковский
вынул данный ему Спириным листочек с телефоном. Номер этот оказал на непрошеного
гостя чудесное действие: «Не погуби, отец родной!» – квартиру освободили
стремительно. Правда, Чуковский долго еще наводил в ней порядок.
В Москве он главным образом занимался редакционными делами – отдавал в
печать сказку, хлопотал о публикации своей книги, книг сына и дочери. И
добивался вызова сына, ради свидания с которым приехал. Телеграмма отца о
приезде в Москву нашла Николая в Молотове, куда его отпустили на свидание к
жене; говорить о втором отпуске подряд было почти невозможно. В конце сентября
К. И. писал дочери: «Коля едет сюда. Я добился этого с неимоверным трудом.
Теперь предстоит добиться его оставления в Москве. Удастся ли? Я устал до
последнего изнеможения».
Лидия Либединская встретила К. И. в один из этих дней в Центральном доме
литераторов; он увел ее с собой в пустую, затхлую квартиру, куда не хотел
возвращаться один. Прибрали, открыли окна. Гостья варит на кухне ташкентский
рис, в комнате опускают маскировочные шторы… Чуковский достает с полок книги,
листает – словно здоровается, пишет Либединская.
А затем хозяин вдруг устроил гостье экзамен на знание литературы! – в каком
году родился Некрасов? а Толстой? – и говорил, что «литературу надо любить
по-умному». И ставил в пример Тынянова, и велел прочитать письма Тургенева, а на
следующий день познакомил ее с Вильгельмом Левиком, и Левик читал свои переводы
из Ронсара… «Как передать ощущение чуда, охватившее нас, когда в военной Москве,
где плыли за окнами безмолвные аэростаты, а улицы и площади топорщились
противотанковыми ежами, вдруг зазвучали великолепные стихи о вечности и любви!»
– пишет Либединская.
А затем все трое поехали в Переделкино, где стояла воинская часть. Чуковский
разволновался, понесся по аллее огромными скачками, напевая: «Вот лягушка по
дорожке скачет, вытянувши ножки» – и подзадоривал: «Ну, молодежь, можете так?»
Оба гостя вспоминали еще, что он забрал из библиотеки часть старых книг – Левик
пишет, подарил ему английских поэтов: у меня, мол, они ничего не делают, а вы
приведете их в русскую литературу. В один из этих сентябрьских дней он долго
рассказывал Либединской о Блоке, вспоминая их совместный приезд в Москву
незадолго до смерти поэта, – и «говорил с такой любовью и болью, словно хотел
вложить в мою душу эту свою любовь и свою боль. И вложил. На всю жизнь вложил».
Наконец до Москвы добрался Николай Корнеевич, отец и сын встретились.
«Счастлив до слез, что повидался с тобой – и что ты такой», – набросано в
записке, оставленной где-то в доме торопящимся Корнеем Ивановичем.
Переезд семьи в Москву и общий сбор были решены отцом и сыном, осталось их
подготовить – но уже 20 октября Чуковский пишет сыну из Ташкента: «Женя болен
скарлатиной. У мамы аритмия сердца. Оба лежат».
Тем временем отступление прекратилось. Ход войны переломился, советские
войска окружили немецкую группировку под Сталинградом.
«Ура! мы идем в наступление!»
Изменение положения на фронтах немедленно сказалось и на внутреннем
политическом климате: былая растерянность ушла, и власть, временно отпустившая
рычаги управления культурой, схватилась за них с новой энергией.
«Приехав в конце октября в Ташкент, Чуковский обнаружил, что книга, об
издании которой „в ближайшее время" сообщалось еще в августе, даже не уходила в
производство, – рассказывает Евгений Ефимов. – Это обстоятельство, которое он
объяснял задержкой рисунков В. Басовым, имело роковые последствия. Если в 1942
г. для выпуска книги достаточно было разрешения местных властей (и оно уже
было), то с начала 1943 г. утверждение всех планов и книг (тем более публикуемых
отделениями центральных издательств) взяло на себя непосредственно УПА ЦК
ВКП(б)».
В Москву Корней Иванович и Мария Борисовна выехали только в январе, и тут
Корнею Ивановичу пришлось начинать хлопоты о публикации сказки с самого начала.
Заново начались и привычные уже хлопоты о вызове сына в Москву, об устройстве на
новом месте его семьи, приезжающей из эвакуации. |