Голод в России достиг масштабов ужасающих. Появилось сразу несколько
комитетов и комиссий помощи голодающим. Было, однако, ясно, что своими силами
справиться с голодом истерзанная войной, разрушенная страна не сможет. В августе
1921 года советское правительство подписало соглашение с американской
администрацией помощи АРА (American Relief Association), которая действительно
очень много сделала для облегчения положения голодающих во всей России. Уже в
октябре американцы открыли в Петрограде первую столовую. Помогали в первую
очередь детям. Чуковский в 1922–1923 годах сотрудничал с представителями АРА,
составляя для них списки нуждающихся писателей.
В начале августа Совнарком принял наказ о проведении в жизнь новой
экономической политики. Впрочем, для того чтобы она дала какие-то плоды, должно
было пройти еще немало времени. Петроград снова утонул в голодной и бездровной
зиме. Зарабатывать литераторам по-прежнему было почти нечем, продать тоже нечего
(за предыдущие годы все, что можно, было уже продано), издание книг всячески
тормозилось и плохо оплачивалось.
Однако – и в этом сказались первые результаты нэпа – появились частные
издательства, то есть стало возможно книгоиздание как таковое. В конце декабря
Чуковский писал Репину: «Теперь мне легче жить: можно печатать книги. Я сразу
печатаю пять книжек. Благодаря гонорару я имею возможность каждый день обедать,
что кажется мне огромной роскошью после трехлетнего голода». Пять книжек – это,
вероятней всего, упомянутые выше три книги о Некрасове («Поэт и палач», «Жена
поэта», «Некрасов как художник»), «Книга об Александре Блоке» и «Оскар Уайльд».
1922 год стал поворотным для русской литературы, поскольку советская власть
окончательно подмяла под себя книгоиздание, а институт предварительной цензуры
вполне оформился. В Госиздате уже царил товарищ Ионов, брат Златы Лилиной, жены
петроградского вождя Зиновьева – «сварливый, бездарный и вздорный маньяк», как в
одном мемуарном фрагменте охарактеризовал его Чуковский, не называя, впрочем,
имени; Владимир Милашевский писал об этом персонаже: «Он был вечно как бы
наэлектризован, взвинчен от упоения собственным величием, полнотой власти». 6
июня был создан Главлит – фактически цензурное управление во главе со старым
большевиком Мещеряковым.
Зимой и весной Чуковский работал над очередным изданием Уитмена. Когда книга
вышла, в Петрограде появился даже кружок поклонников поэта. Молодые люди искали
в Уитмене прежде всего образец «делать жизнь с кого». Чуковский с удивлением
записывал: "Я в последние годы слишком залитературился, я и не представлял себе,
что возможны какие-нибудь оценки Уитмэна, кроме литературных, – и вот,
оказывается, благодаря моей чисто литературной работе – у молодежи горят
глаза, люди сидят далеко за полночь и вырабатывают вопрос: как жить… Им
эстетика не нужна – их страстно занимает мораль. Уитмэн их занимает как пророк и
учитель. Они желают целоваться и работать и умирать – по Уитмэну.
Инстинктивно учуяв во мне «литератора», они отшатнулись от меня. – Нет, цела
Россия! – думал я, уходя. – Она сильна тем, что в основе она так наивна, молода,
«религиозна». Ни иронии, ни скептицизма, ни юмора, а все всерьез, in
earnest[11]… И я почувствовал, что я рядом с ними –
нищий, и ушел опечаленный". Вскоре, впрочем, и уитменианцы начали раздражать его
эстетической глухотой, и в одной из следующих записей превратились в
«уитмэньяков».
Дела Чуковского по-прежнему плохи. Дневниковые записи свидетельствуют:
"28 февраля. В субботу (а теперь понедельник) я читал у Серапионовых братьев
лекцию об О'Henry и так устал, что – впал в обморочное состояние. Все
воскресение лежал, не вставая…"
«Какое? 9-е или 10-е марта 1922. Ночь. Уже ровно неделя, как я лежу больной.
У меня в желудке какие-то загадочные боли… Я не ем почти ничего, думаю взять
голодом, но, видно, этого лечения недостаточно. Хлеб кислый, тухлый. У меня
болит голова, и я чувствую себя какой-то тряпочкой…»
«10 апреля. Снег. Мороз. Солнца как будто и на свете нет. Безденежье все
страшнее. Вчера я взял с полки книги и пошел продавать. Пуда полтора. Никто из
книготорговцев и смотреть на них не захотел… Мои мечты о писательстве опять
разлетаются. Нужно поступить на службу, но куда?»
«11 апреля. Видел в книжном магазине „Некрасовский сборник", где между
прочим много выпадов против меня, и не имел денег купить этот сборник!.. Дров
нет. Я ломал ящик для книг и поцарапал себе ладонь. Но не беда! Настроение
почему-то бодрое и даже веселое… Сяду опять за Ахматову, надо же кончить
начатое. Футуристы, проданные мною Лившицу, тоже, по-видимому, в печать не
пойдут».
«29 апреля. Опять тоска, безденежье. Болит горло».
«25 мая. Сию минуту умирал. Лежал возле больной Лиды. Потом пошел к себе в
комнату – и чувствую: во мне совершается смерть. Ухожу, ухожу, вся сила уходит
из меня и меня почти нет. С интересом, с упоением и ужасом следил за собою. Вот
уже больше месяца – лежу в постели: инфлуэнца, бронхит. Сегодня впервые 36.5°.
Мария Борисовна тоже больна. Лида тоже… Ослабела воля. Не могу сидеть за
столом».
Больной и голодный Чуковский почти постоянно занят делами: лекции,
корректуры, предисловия, переводы. В конце мая или начале июня К. И. писал в
Берлин редактору «Новой русской книги» профессору Ященко: "Как литератор
многосемейный, я, по условиям современного Нэпа, должен печатать в месяц три
книжки для того, чтобы существовать". И перечисляет сданное в печать: в
декабре – «Поэт и палач», «Некрасов как художник», «Жена поэта», в январе сказки
«Слоненок», «О глупом царе» и «Джэк», в феврале – «Книга об Александре Блоке»,
«Книга об Анне Ахматовой» (отдельной книги об Ахматовой в это время не
выходило), «Футуристы» (новое издание старой статьи), в марте – «Щедринский
сборник» (письма Щедрина к Некрасову, переписка царя с Поль де Коком) и два
некрасовских сборника. «В апреле – ничего – голод». В мае – 5-е издание «Уолта
Уитмена», брошюра об Оскаре Уайльде и Сэмюел Батлер…
Чуковский подсчитывает: в общем около 50 печатных листов – «не считая
Воспоминаний о Блоке, Воспоминаний о Леониде Андрееве, Воспоминаний о Набокове,
не считая работы для Всем. Литер, (в постели я напр. перевел роман О. Генри
„Короли и Капуста"), не считая редактуры журнала».
«Журнал», о котором идет речь, – это очередное детище «Всемирной
литературы». Идея нового журнала не оставляла Чуковского и его коллег с момента
закрытия «Дома искусств». В январе 1922 года К. И. писал Репину, что замышляется
новый журнал «вроде „Солнца России", но только гораздо изящнее, литературнее,
красивее», и сообщал, что его пригласили редактором. Весной 1922 года началась
работа над журналом, и лицо его вполне определилось. Предполагались разные
названия: «Новая Европа», «Запад», в конечном итоге он получил название
«Современный Запад». В цитированном выше письме к Ященко К. И. делится с ним
своими замыслами: «Хотим отразить нового человека, возникшего в Европе после
войны и революции, хотя этот человек, кажется, не слишком пригляден» (это явный
отзвук полученного им недавно письма Алексея Толстого, где тот пишет о новой,
послевоенной Европе). «Будьте добры, – приглашает Чуковский, – черкните нам
корреспонденцию и других побуждайте к тому же: о новой науке, новом искусстве и
т. д.».
Была у Чуковского и другая идея межкультурного моста: однажды он поделился с
Ахматовой идеей «детской книги для Европы и Америки» – ради помощи голодающим.
Этот проект так и не осуществился, как и многие другие.
Основной фон литературной жизни прежний: ежедневное неблагополучие. Книги
плохо издаются и плохо расходятся. «Кругом кипы книг, и ни одного покупателя», –
жалуется Чуковский после посещения издательства Алянского; "мой «Слоненок»
(перевод из Киплинга. – И. Л.) лежит камнем. Ни один книгопродавец не мог
продать и пяти экземпляров. На книжки о Некрасове и смотреть не хотят".
В цензуре пока царит неразбериха, нравственность несмышленого российского
демоса еще пытаются охранять разные инстанции – кто во что горазд; что запретили
одни, еще могут разрешить другие, и наоборот. С одной стороны, это прибавляет
путаницы и глупости, с другой – позволяет еще на что-то надеяться.
Выходящие книги становятся предметом исключительно идеологического разбора:
что нужно пролетариату, что не нужно… Писатели здесь отнюдь не выступают единым
фронтом: они сами находятся в состоянии продолжительной войны – если не всех со
всеми, то многих с многими. 19 февраля 1922 года в Москве в Политехническом
музее Маяковский и футуристы устроили первую «чистку поэтов», созвав на судилище
всех с фамилиями на буквы от А до К; первой «вычистили» Ахматову, запретив ей
печататься на три года.
Чуковский в этом году часто встречался с Ахматовой. В дневнике есть запись
ее жалобы на Голлербаха, посмевшего упомянуть ее настоящую фамилию – Горенко.
«Бедная Анна Андреевна. Если бы она только знала, какие рецензии ждут ее
впереди!» – пророчит Чуковский.
При всей сложности отношений между Ахматовой и Чуковским, при всей
неоднозначности той роли, которую статья самого К. И. сыграла в судьбе Анны
Андреевны, они двое прекрасно понимали значение друг друга. Дневниковые записи
Чуковского об Ахматовой полны сухих, трезвых, иногда почти неприязненных
наблюдений: Ахматова самолюбива, ее больше всего занимает, что о ней написали
там-то, Ахматова играла такую-то роль… И среди этого вдруг: «Дав мне миллион,
она порывисто схватила со шкафа жестянку с молоком и дала. – „Это для
маленькой!"»
«Одна маленькая чайная ложка этого концентрата, разведенного в кипяченой
воде, представлялась нашим голодным желудкам недосягаемо сытным обедом, –
вспоминал он в статье „Анна Ахматова", написанной через сорок с лишним лет. – А
вся жестянка казалась дороже бриллиантов… Напрасно повторял я: „что вы! это
никак невозможно! да я ни за что… никогда…" Передо мною захлопнулась дверь и,
сколько я ни звонил, не открылась».
И снова мы видим, что ни одно из ядовитых дневниковых замечаний о
«петербургской даме из мелкочиновничьей семьи» на страницы его работ об
Ахматовой не попало; а попали – благодарная память о жестянке «Нестле»,
ахматовский юмор, ее литературоведческая дотошность, великодушие. Это было
принципиально: мелкое он отсеивал, важное и прекрасное сохранял. Надежда
Мандельштам ядовито упрекала К. И. за то, что тот распространял «брехню»,
«сентиментальный рассказ» о том, как Горький пытался спасти Гумилева и не успел,
отчего у великого пролетарского писателя сделалось кровохарканье. «Эренбург и Ч.
считали, что защищают достоинство литературы, приписывая писателям спасение
своих собратьев или, как в случае кровохарканья, по крайней мере, некоторый
минимум чувств. В этом отголоски культа литературы и носителя литературы –
писателя», – подводит итог Надежда Яковлевна. Едва ли мемуаристка права в
отношении сознательного приписывания (и неправа в том, что касается Горького;
по-видимому, тот действительно пытался спасти Гумилева – об этом упоминает
Замятин в своих воспоминаниях «Лица»). Однако веру в нравственные силы писателя
и великую роль литературы Чуковский сохранял сам и поддерживал в других
(впрочем, речь об этом уже шла выше, в связи с его воспоминаниями о Горьком и
Луначарском).
Однако и коллеги-литераторы далеко не всегда соответствовали своему высокому
званию. Этот и следующие за ним годы были ознаменованы литературными схватками,
сплетнями, мелкими пакостями и разносными рецензиями; бывали хуже времена, но не
было подлей, – по крайней мере до тех пор, вскоре это станет нормой. Эмигранты
борются с «красными» в России и в своей среде, «саботажники» борются с
«сочувствующими» власти, а пролеткультовцы – со всеми сразу; «серапионы»
выступают против идеологического диктата, а напостовцы – против «серапионов»…
Каждую группу раздирают собственные противоречия, гремят манифесты и проклятия,
заявления о выходе из состава и исключении из числа членов…
Одна историческая эпоха заканчивалась, сменяясь другой; к этой смене люди
подошли истерзанными, истрепанными, разочарованными и непримиримыми. На судьбе
Чуковского эта нервозная обстановка идеологической и литературной борьбы
сказалась самым печальным образом.