В шестидесятых Чуковский весной и осенью ложился в больницу или отдыхал в 
санатории. Обычный его образ жизни и круг общения резко отличались от 
больничного и санаторского – и всякий раз он испытывал культурный шок от общения 
с народом и его вельможными слугами. 
Здесь он впервые в жизни столкнулся с массовой системой обработки сознания. 
В переделкинском доме почти не включали телевизор, не слушали советское радио 
(Би-би-си слушали часто). А в больнице он из года в год наблюдает за разными 
способами оболванивания человека – как по воле вышестоящих, так и по личному 
желанию. 
«Впервые в жизни слушаю радио и вижу, что радио – „опиум для народа", – 
писал Чуковский однажды. – В стране с отчаянно плохой экономикой, с системой 
абсолютного рабства так вкусно подаются отдельные крошечные светлые явления, 
причем раритеты выдаются за общие факты – рабскими именуются все режимы за 
исключением нашего. С таким же правом можно сказать: газета – опиум для народа. 
Футбол – опиум для народа. А какие песни – всё бодряцкие – прикрывающие собою 
общее уныние». 
Он с тоской слушает разговоры отдыхающих. Отдыхающие бездельничают, скучают, 
получают «сверхпитание, сверхлечение» – которые К. И. может себе позволить 
потому, что он лауреат, орденоносец и автор самых покупаемых в стране детских 
книг – но в памяти свежо, в каких больницах лежали Ахматова и Пастернак, 
гордость страны! Тоску вызывает у Чуковского и общение с представителями 
братских стран, строящих социализм: упертые, ограниченные, они свято верят в 
революцию и, к примеру, принципиально не желают ничего знать о культуре Англии, 
потому что это – страна – ко лонизатор. 
"Упрощенчество страшное, – пишет Чуковский после опыта такого общения. – 
Подлинно культурные люди окажутся вскоре в такой изоляции, что, напр., Герцен 
или Тютчев – и все, что они несут с собой, будет задушено массовой 
полукультурой. Новые шестидесятые годы имеется в виду повторение 60-х годов XIX 
века. – И. Л., но еще круче, еще осатанелее. Для них даже «Pop 
literature» слишком большая вершина. Две-три готовых мыслишки, и хватит на всю 
жизнь". 
Обилие таких людей, их полная глухота к культуре его ужасают. Новая порода 
людей выведена. Страна человечьего счастья, строительству которой так много было 
отдано душевных сил, обернулась жуткой фантазией Гойи: насильственный сон разума 
породил миллионы чудовищ разных мастей. 
Чудовищно руководство, «бюрократический Олимп»: «Раньше всего все это 
недумающие люди. Все продумали за них Маркс – Энгельс – Ленин – а у них никакой 
пытливости, никаких запросов, никаких сомнений. Осталось – жить на казенный 
счет, получать в Кремлевской столовой обеды – и проводить время в Барвихе, 
слушая казенное радио, играя в домино, глядя на футбол (в телевизоре). Очень 
любят лечиться. Принимают десятки процедур». 
Чудовищно население, которое по воле этого обитателей этого Олимпа 
обрабатывают средства массовой информации до полного одурения: "Здесь мне 
особенно ясно стало, что начальство при помощи радио, и теле и газет 
распространяет среди миллионов разухабистые гнусные песни – дабы население не 
знало ни Ахматовой, ни Блока, ни Мандельштама. И массажистки, и сестры в 
разговоре цитируют самые вульгарные песни, и никто не знает Пушкина, 
Боратынского, Жуковского, Фета, никто. 
В этом океане пошлости купается вся полуинтеллигентная Русь, и те, кто знают 
и любят поэзию, – это крошечный пруд". 
И даже лучшие люди, которых он встречает среди своих санаторских соседей, – 
даже они ограблены, насильно лишены тех единственных сокровищ, которые только и 
кажутся ему ценными. В последний год своей жизни он с горечью писал об одной из 
своих больничных соседок: 
"Разговаривать с ней одно удовольствие – живой, деятельный, скептический ум. 
Но… она даже не предполагает, что в России были Мандельштам, Заболоцкий, 
Гумилев, Замятин, Сомов, Борис Григорьев, в ее жизни пастернаковское «Рождество» 
не было событием, она не подозревала, что «Мастер и Маргарита» и «Театральный 
роман» – наша национальная гордость. «Матренин двор», «В круге первом» – так и 
не дошли до ее сознания. Она свободно обходится без них. 
Так как я давно подозревал, что такие люди существуют, я стал внимательнее 
приглядываться к ней и понял, что это результат специальной обработки при помощи 
газет, радио, журналов «Неделя» и «Огонек», которые не только навязывают своим 
потребителям дурное искусство, но скрывают от них хорошее <…>. Словом, в 
ее лице я вижу обокраденную большую душу". 
К телевидению, газетам и радио у него свои претензии. В «Живом как жизнь» он 
сочувственно цитировал статью Натальи Долининой, где говорились, что самая 
бедная, самая штампованная речь – у тех учеников, которые больше всего смотрят 
телевизор и слушают радио. Чуковский издавна исследует тайну превращения 
уникальной человеческой души в единицу человеческой массы, «паюсной икры». 
Раньше в центре его внимания были рыночные механизмы, приводившие к вырождению 
культуры, – об этом его «Нат Пинкертон», об этом его статьи об американских 
детских комиксах, об этом – последняя статья «Триллеры и чиллеры». Раньше его 
занимали вопросы индивидуальных качеств, благодаря которым человек позволяет 
себе превратиться в потребителя выродившейся культуры. Теперь его глазам 
открылся новый культурный феномен: плановое, централизованное производство 
обездушенных. А ведь когда о подобном поточном производстве одинаковых людей 
писал Замятин, Чуковский гневно реагировал: это, мол, не социализм, а фурьеризм, 
он ничего не понимает… Но к сегодняшнему дню жизнь обеспечила его обильнейшим 
материалом для наблюдений, подтверждающих, что и этот, новый и верный способ 
приносить всеобщее благо – принес старое знакомое зло: «Не люди, а мебель – 
гарнитур кресел, стульев и т. д. Когда-то Щедрин и Козьма Прутков смеялись над 
проектом о введении в России единомыслия – теперь этот проект осуществлен; у 
всех одинаковый казенный метод мышления, яркие индивидуальности – стали 
величайшей редкостью». 
Сейчас Чуковский действительно разочаровался в людях. Очень немногие 
способны быть ему интересны. Лидия Корнеевна и некоторые авторы воспоминаний о 
К. И. замечали, что он увлекался новыми людьми – как ребенок новой игрушкой, все 
стремился понять: что у нее внутри, что заставляет ее ехать, жужжать, крутиться. 
Разобрав и разобравшись – бросал. Иногда бросал так резко, что люди удивлялись. 
Зиновий Паперный рассказывает: Чуковский встретил живущую в Доме творчества 
компанию литераторов, поговорил с ними немного – и так ему они опротивели, что 
он на полуслове оборвал разговор и убежал от них в самом прямом смысле слова: 
«Какие унылые люди… Я сперва начал было им что-то рассказывать, а потом думаю – 
к чему этот бисер? Взял и убежал – прямо по полю, по бороздам. Ну, невмоготу!» 
Он играл с людьми: разыгрывал, дурачил, приближал к себе и отвергал. 
Очаровывал и очаровывался, превозносил достоинства до небес – а потом резко 
спускал с небес на землю – «меня нет дома, я умер» – и вот домашние держат 
оборону от какой-нибудь дамы, убежденной в том, что хозяин будет счастлив ее 
видеть… Как долго человек удерживался в его орбите – зависело только от 
внутреннего содержания человека, от его одаренности, неординарности, цельности, 
порядочности. И при этом даже к близким, давно знакомым людям предъявлялись 
высокие и жесткие требования – в общем, те же, что и к себе. И грехи против 
главных Чуковских правил: не халтурить, не отлынивать от работы, любить 
литературу, не фальшивить, не обманывать детей – не прощались никому. Страницы, 
посвященные горьким урокам Чуковского, – тоже не редкость в воспоминаниях о К. 
И. Люди стоящие надолго запоминали эти уроки. 
Лидия Либединская вспоминала, как Чуковский отстранил ее от себя, когда она 
забыла об обещании прийти послушать конкурс на лучшее исполнение детьми стихов 
Пушкина в его библиотеке. «Как вы могли обмануть детей! – строго, чужим голосом 
сказал он. – Я очень жалею, что верил вам и считал вас человеком ответственным…» 
Маргарита Алигер рассказывала, как отчитал ее Чуковский, услышав от нее «не 
было настроения работать» – «Нет настроения, и вы не работаете? Можете себе это 
позволить? Богато живете! <…> А ведь я, признаться, думал, что вы уже 
настоящий профессионал, работающий прежде всего и независимо ни от чего. И 
разговаривал с вами как с истинным профессионалом, доверительно и надеясь на 
полное понимание. Как я ошибся! Как я жестоко ошибся! Ах, я, старый дурак!» 
В. Непомнящий пишет о сложной ситуации, в которой оказался, просрочив 
договор с издательством – и об уроке, который Чуковский ему преподал: «Вы 
рассказываете мне о своих обстоятельствах. Я понимаю, всякие бывают 
обстоятельства. Но я не могу сказать, что мои обстоятельства намного лучше 
ваших. Мне восемьдесят шесть лет, я больной старик, я пережил три голодовки, я 
полтора года сидел у постели умирающей дочери, я похоронил двух сыновей. И все 
это время я работал. Я работал каждый день, каждое утро, что бы ни случилось. 
<…> И когда я должен был что-то написать к сроку, я писал и сдавал это в 
срок». 
И добавил, наконец: «Поймите, мой дорогой: мы с вами созданы для того, чтобы 
писать. И мы все время должны писать. Ведь мы как артисты: с нами может 
происходить все, что угодно, у нас могут случаться катастрофы, а мы все равно 
должны выходить на сцену, улыбаться и делать всякие пируэты, и никто не должен 
видеть, что нам больно, что у нас разрывается сердце. Мы обязаны это делать, это 
наша судьба, и грешно от нее уклоняться»…  |