В начале мая 1924 года женился сын, Николай Корнеевич. Чуковский-старший
этому совсем не обрадовался, вспоминая собственную судьбу и необходимость с юных
лет зарабатывать на прокорм семье: «Предо мною все время стоит моя судьба: с
величайшим трудом, самоучка, из нищенской семьи вырвался я в Лондон – где
столько книг, вещей, музеев, людей, и все проморгал, ничего не заметил, так как
со мною была любимая женщина. Горе твое, если основой твоей карьеры – будут
переводы с английского. Это еще хуже моих фельетонов, на которые я убил мои
лучшие годы», – предостерегал он сына.
Вместо родительских нотаций он писал детям письма. Послание Коле по поводу
женитьбы – очень длинное и трагическое, даже чересчур трагическое. Еще немного –
и станет смешно: неужели отец мог всерьез полагать, что 20-летний сын
почтительно примет его совет и отложит свадьбу ради саморазвития?
Ты поэт, увещевает К. И., твое дело – стихи, а женитьба помешает тебе
развиваться. «Тебе нужно читать, путешествовать, повысить свое любопытство к
людям, странам, культурам, вещам. Это нужно тебе именно сейчас, потому что
только в твои годы определяется, творится человек, – увещевает отец сына. –
Оттого я и говорю: ради своего будущего, ради Марины, ради своих стихов – уезжай
до осени, один, побродить, пошататься, увидеть новых людей. Ты и не
представляешь себе, до какой степени узок и тесен тот круг, в котором ты теперь
вращаешься. Этот круг сузится еще больше, если ты женишься сию минуту.
Женившись, ты сейчас же принужден будешь думать о скучных вещах, о копейках и
тряпках – и тогда прощай поэт Н. Чуковский». К. И. пишет сыну, что замечает в
нем «обывательские замашки» (к которым относит даже покупку обручальных колец),
предупреждает об опасности заплесневения души, убеждает: «Тебе нужны героические
усилия, чтобы не подчиниться той нечеловеческой пошлости, в которой теперь
утопает Россия». Заклинает: не надо, не женись сейчас, пойдут дети, «а ребенок
для тебя в твои годы – могила».
Коля, разумеется, увещеваниям не внял и женился. Чуковский-старший был,
пожалуй, раздосадован. Со свадьбы ушел: и потому, что вообще не терпел застолий,
именин, праздников, банкетов, с трудом выносил свадебные приготовления. И, может
быть, потому, что ему казалось, будто сын отдаляется от него, рвет с ним
духовную связь. "Еще два часа моему сыну быть моим сыном, потом он делается
мужем Марины, – пишет он в дневнике. – Без десяти шесть. Коля идет венчаться.
Вчера он побрился, умылся, готовится. В этих приготовлениях для меня есть
что-то неприятное". Сам Чуковский в «приготовлениях» не участвует. Он работает.
Как всегда – работает. Занят Честертоном: заканчивает статью о нем. «Я рад, что
ушел от свадьбы, – пишет он. – Я кончил о Честертоне, и свадьбы не для меня».
Он думает о сыне, и даже сам, кажется, удивляется тому, как противился его
браку. Вспоминает Колю в детстве. Пишет взвешенно, оценивающе – но все-таки с
любовью. Почему «все-таки» – потому что памятны строки Евгения Шварца, бывшего в
эти годы его литературным секретарем: Чуковский якобы не любил людей, ненавидел
даже своего сына. Но нет: любил. Строгой, требовательной, но безусловной
любовью.
Дети начали всерьез помогать отцу в работе: Николай писал и издавал романы,
переводил, переводила и Лидия. У отца, конечно, были претензии к качеству их
переводов, но помощь все-таки была существенной.
Лида закончила школу и поступила на Государственные курсы при Институте
истории искусств. Как и женитьба сына, этот шаг не вызвал у Корнея Ивановича
особой радости. Институт пока еще был оплотом формалистов, задушевных врагов
Чуковского еще со времен Студии, хотя и в нем торжествовал уже «марксистский
подход к литературе». «В детстве и отрочестве „отец мой да я" были тесно и,
казалось, нерасторжимо дружны, а вот юности моей он не принял, – писала Лидия
Корнеевна в „Прочерке". – …А зачем поступила на курсы при Институте истории
искусств? Хочешь изучать литературу? Изучай! Учись дома, учись в библиотеке!
Пробуй писать сама!.. Ссадина, которая разъедала и жгла его: зачем я поступила
именно на курсы при Институте истории искусств? Чему тамошние – враждебные ему –
учителя меня научат? Тут он видел с моей стороны чуть ли не изменничество.
Литературе и ему». «„Факультет обездушенных", так, под сердитую руку, называл
Корней Иванович в двадцатые годы своих оппонентов, – вспоминала Л. К. – А я, я
не нашла ничего лучшего, чем на этом факультете обучаться. Будь он внимательнее
и терпеливее, он заметил бы, что я и сама понимаю: не моя эта дорога, не пойду я
по ней, ищу своей тропочки, мучаюсь, сбиваюсь, путаюсь, и ему надо потерпеть. Но
любящие нас – как и мы! – нетерпеливы».
Чуковский еще вел полемику с Эйхенбаумом по поводу Некрасова, спорил с
формалистами по принципиальным вопросам – однако наступало уже время, в которое
такие дискуссии между профессионалами переставали быть возможны. При непрошеном
вмешательстве третьей стороны проигравший отлучался от возможности печататься, а
победитель обзаводился неизгладимым чувством вины: нечто вроде боксерского
матча, где арбитром служит людоед с оглоблей. Писателям и ученым еще предстояло
учиться отстаивать свою правоту в таких условиях, и мало кто не соблазнился
идеей привлечь людоеда на свою сторону.
К. И. в декабре 1924 года читал в Институте лекцию об Эйхенбауме (потом
издал статью «Формалист о Некрасове» – с возражениями Эйхенбауму) и был жестоко
разочарован общением с аудиторией. «Когда заговорили слушатели, оказалось, что
это дубины, фаршированные марксистским методом, и что из тысячи поднятых мною
вопросов их заинтересовал лишь „социальный подход"», – записывал он в дневнике.
И день спустя: «Вчера было заседание в институте, где приезжий из Москвы ревизор
Карпов принимал от сотрудников и профессоров присягу социальному методу. Была
вынесена резолюция, что учащие и учащиеся рады заниматься именно социальными
подходами к литературе (эта резолюция нужна для спасения института), и вот когда
все единогласно эту резолюцию провели, один только Эйхенбаум поднял руку –
героически – против „социального метода"».
Словом, при всем своем сложном дружески-неприятельском отношении к
формалистам – не мог он принять выбора дочери. Временами возражал и против
другого ее занятия – стенографии, которую она начала изучать зимой 1924/25 года.
Удивлялся тому, с какой энергией она пытается решить для себя фундаментальные
философские вопросы, – и с горечью видел, что она ищет правды на других путях, –
не на тех, которые он ей указывал. Немного раньше, летом 1924 года, К. И. писал
в дневнике: «Лида даже страшна своим интеллектуальным напором. Чувствуется в ней
стиснутая стальная пружина, которая только и ждет, чтобы распрямиться. Она
изучает теперь политграмоту – прочитала десятки книг по марксизму – все усвоила,
перемолола, переварила, хочет еще и еще. Экономическая теория захватила ее, Лида
стала увлекаться чтением газет, Англо-советская конференция – для нее событие
личной жизни, она ненавидит Макдоналда – словом, все черты мономании, к которой
она очень склонна. Жизнь она ведет фантастическую: ни секунды зря, все
распределено, с утра до ночи чтение, зубрежка, хождение в библиотеку и проч.».
От восхищения до страха, осуждения, раздражения – даже не шаг, а полшага.
Лида «вырабатывала мировоззрение». Пыталась читать Маркса, Гегеля, Фихте,
Фейербаха, создавать собственную идейную платформу. Отца эти поиски скорее
раздражали: он полагал (довольно справедливо), что сам может дать дочери не
меньше института. Постепенно отношения накалились, весной 1925 года отец и дочь
стали обмениваться письмами, чтобы спокойно разобраться с предъявляемыми друг к
другу претензиями. «Не надо было объяснять мне, что эта работа – бессмысленна»,
– пишет она ему о стенографии. И еще: «Ты предлагаешь мне заняться Некрасовым.
Не сомневаюсь, что эта работа очень интересная, тебе совершенно незачем меня в
этом убеждать. Но разреши привести один пример…» – и приводит: а если бы тебе,
занятому Некрасовым, предложили писать биографию Пушкина? «Ты и мама, вы не
желаете никогда учитывать чужой внутренней последовательности, которая для вас
совершенно непонятна и которую вы не желаете понимать». «Опекун – это тот, кто
любит тебя и готов для тебя на все, но, не зная внутренней твоей
последовательности (опять!), часто не помогает, а мешает». |