3 марта 1942 года в дневнике Чуковского появляется запись: «Ночь. Совершенно
не сплю. Пишу новую сказку. Начал ее 1-го февраля. Сперва совсем не писалось… Но
в ночь на 1-е и 2-е марта – писал прямо набело десятки строк – как сомнамбула.
Никогда со мной этого не бывало. Я писал стихами скорей, чем обычно пишу прозой;
перо еле поспевало за мыслями. А теперь застопорилось». 31 марта он пишет, что
сказка пишется трудно, – то ни строки не получается, то вдруг опять десятки
строк сразу.
1 апреля, в день своего 60-летия, К. И. заносит в дневник: «Подарки у меня
ко дню рождения такие. Боба пропал без вести. Последнее письмо от него – от 4
октября прошлого года из-под Вязьмы. Коля – в Л-де. С поврежденной ногой, на
самом опасном фронте. Коля – стал бездомным: его квартиру разбомбили. У меня,
очевидно, сгорела в Переделкине вся моя дача – со всей библиотекой, которую я
собирал всю жизнь. И с такими картами на руках я должен писать веселую победную
сказку».
К этому времени он давно уже сказок не писал. Читал их на утренниках, да,
они выходили многочисленными переизданиями – но, кажется, сама способность
писать радостные стихотворные сказки покинула К. И. в последнее предвоенное
десятилетие. «…Никогда не думал, что мне придется писать произведение в стихах
по той простой причине, что, во-первых, я очень увлекался писанием для взрослых
и меня к сказкам, отнюдь, не тянуло, а во-вторых, не хотелось перепевать самого
себя», – писал он в дневнике.
Евгений Ефимов пишет: «Однако в Ташкенте, работая в Республиканской комиссии
помощи эвакуированным детям, ежедневно встречаясь с десятками и сотнями малышей
и подростков, переживших ужасы войны и искалеченных душевно, а потом и телесно,
Чуковский всем сердцем почувствовал общественную потребность в новой сказке,
максимально приближенной к происходящим событиям». Далее приводится обширная
цитата из публикации Чуковского в «Ташкентском альманахе», который вышел в 1942
году: «Мне хотелось бы внушить даже маленьким детям, что в этой Священной войне
бой идет за высокие ценности мировой культуры, гуманизма, демократизма,
социальной свободы, что этими идеалами вполне оправданы огромные жертвы, которые
приносят свободолюбивые страны для сокрушения гитлеровщины. О нравственной
борьбе с осатанелым фашизмом мы слишком мало говорим нашим детям. В этой
грандиозной эпопее их зачастую прельщает лишь эффектный задор молодечества.
Идейные цели войны слишком часто ускользают от них. Чтобы рельефнее представить
эти цели, я и вывел знакомого им Айболита, который издавна является в их глазах
воплощением доброты, самоотверженности, верности долгу и мужества, и
противопоставил ему разрушительную и подлую силу фашизма».
Если воплощением гуманизма и самопожертвования в его сказках был доктор
Айболит, то воплощением тупой разрушительной силы конечно же стал дикарь, людоед
Бармалей. И новая сказка получила название «Одолеем Бармалея!». Вот как в ней
впервые появляется Айболит: «И там на балконе сидит / Добрый седой Айболит! / Он
галке крыло перевязывает /И кролику сказку рассказывает». А вот одно из явлений
Бармалея:
Он стоит, Бармалей, и позевывает,
На цветы луговые поплевывает.
…
Он стоит над веселыми селами,
Над полями стоит он веселыми
И бормочет бессмысленным голосом:
"Истребить! Погубить!
Уничтожить! Убить!
Погубить! Разбомбить!
Ни людей,
Ни детей —
Никого не щадить!"
За Айболитом стоят любовь и милосердие, вся выработанная веками страданий
гуманистическая этика; за ним – поэтичный мир природы и созидательного труда
(недаром в конце сказки в общем плясе изначально участвовали не только деревья,
звери и люди, но и орудия производства). Бармалей – это тот самый кафр и
готтентот, которому ничего не дорого. Он ничего не любит, ничем не дорожит,
кроме примитивного комфорта, и войско у него такое же: «вкруг него павианы
поганые на траве развалилися пьяные», «а за ними крокодилы с гориллами, с
кабанами его тупорылыми».
Исходные предпосылки были ясны: уютному, доброму миру, где в ночи горят
светлячки, где звери мирно живут и трудятся, противостоит грубая, злая сила.
Задачи были ясны тоже: надо было показать, что нравственная правота добрых
зверей – сила куда более могучая, чем все клыки, рога и копыта злых. Надо было
рассказать об этом на понятном ребенку языке, связать эти сказочные реалии с
тем, что они ежедневно слышат по радио. «Считаю необходимым построить всю сказку
на терминах Совинформбюро, в этом ее литературная оригинальность, – писал
Чуковский. – Я заметил, что дети пользуются этими терминами, это их слова в
нынешней войне». В архиве писателя сохранились огромные списки таких терминов
(«саперная лопатка, чтобы бить наверняка, сокрушительный удар, фугас, ни пяди
земли, воздушный патруль, логово, боевое снаряжение и многие другие», цитирует
Ефимов в комментарии к сказке). Чуковский считал, что именно они лучше всего
донесут до ребенка нравственный смысл сказки. Но именно это ее и погубило.
Стихия Чуковского – фантастическая, условная, не имеющая никакого отношения
к действительности: звери говорят, муха носит сапожки и выходит замуж за комара,
туфельки растут на дереве, посуда сбегает от хозяйки; стихия эта – игровая и
танцевальная. Когда в нее вторгаются тяжелые военные реалии, сказка трещит по
швам. Смешение зайчиков и гиен со всеми этими «приговор приведен в исполнение»,
«ураганный огонь», «залпы орудий» оказалось невозможным:
А когда врага мы гнали
До исходных рубежей,
К нам тайком перебежали
Триста семьдесят моржей.
Текст рассыпается, он похож на центон – из таких, что сам Чуковский
придумывал бессчетно, получал в письмах от друзей, давал студийцам на отгадку в
качестве пособия по истории четырехстопного хорея в русском стихосложении:
Лысый с белой бородою
Старый русский великан
С догарессой молодою
Упадает на диван.
Когда-то ему прислал эти строки Жаботинский, это потом уже он включил их в
свои «Ходы русского хорея». Заканчивался центон Жаботинского так:
…И с каким-то армянином (Некрасов)
Он загладил свой позор! (Пушкин).
Осталось добавить только советскую песню: «И на Тихом океане свой закончили
поход». Вот такой же эклектичной и получилась сказка.
Перенос трагического военного эпоса в мир малых зверей издавна, еще со
времен древнегреческой «Батрахомиомахии», служил целям пародийным. «Война мышей
и лягушек» откровенно высмеивала «Илиаду». И, естественно, сказка Чуковского,
построенная на том же принципе, тоже стала выглядеть не эпосом, а пародией на
эпос, травестированием темы, чего автор ни в коей мере не желал. Хотя как он – с
его колоссальной эрудицией, с его знанием мировой культуры – упустил из виду
такой предсказуемый комический эффект такого древнего и популярного приема –
совершенно непонятно. Кстати, ведь и упомянутую «Батрахомиомахию» он прекрасно
знал и любил цитировать перевод Жуковского: «И был надолго край наш обезмышен…»
Сказка не давалась Чуковскому. Материал сопротивлялся. Два стилистически
чужеродных пласта не смешивались, как вода и масло. Не выстраивалась – не
вытанцовывалась композиция (в буквальном смысле слова – прежние сказки у
Чуковского именно что вытанцовывались), не держал сюжет. Даже сам нравственный
смысл сказки оказался не так уж очевиден: война зверей с Айболитом началась
из-за того, что старый гуманист отказался лечить «злых» зверей, агрессоров:
"Нет, не пойду я
Лечить бегемота.
Мне бегемота
Лечить неохота:
Ваш бегемот —
Кровожадный злодей,
Он задушил
Четырех лебедей".
Так же он отказал и горилле, проглотившей осу, и волчице, сожравшей
двенадцать козлят:
"Ступай себе, злая!
Лишь добрых лечу я,
Тебя, кровопийцу,
Лечить не хочу я!"
Правда, лечить он не стал тех, кому стало плохо от их собственных злодеяний,
да и полемизировать на темы медицинской этики можно долго – и это вовсе не
входит в наши задачи; заметим однако, что вопрос о том, кто заслуживает, а кто
не заслуживает лечения, – очень непростой и совсем не детский.
Судя по многочисленным текстуальным и сюжетным совпадениям, в основу сказки
«Одолеем Бармалея!» легла одна из первых редакций «Доктора Айболита» –
запрещенная в 1928 году Соцвосом «Лимпопо» (текст ее опубликован в том же томе
«Новой библиотеки поэта» среди черновиков и вариантов). Правда, там такого
избирательного лечения еще не было, там злые звери не пускали «бедную серую
лесную мелкоту» лечиться к доктору, а тот их стыдил: «Я летел и день и ночь /
Вашим деточкам помочь, / Я ухаживал за ними, / Как за милыми родными, / Вы же от
моих ворот / Отгоняете сирот». Злые звери собирались его съесть, Айболит
спокойно встречал эти угрозы: «Ну что же, я в вашей власти, / Рвите меня на
части, / Хватайте меня / И глотайте меня, / Но знайте, злодеи, несметная рать /
Будет меня защищать. / Она не простит, отомстит, / Она за меня постоит». В
конечном итоге лесная беднота и мелкота победила страшных зверей (кулаков и
буржуев, судя по всему), и они клялись, что больше не будут, но доктор им не
поверил, их прогнал и с тех пор… да-да, лечил «только зайчиков и белочек, да
ежиков, да чижиков, да ужиков – да своих добрых домашних друзей – коров, уток,
петухов, поросят и лошадок».
В этой же сказке уже тогда имелось описание большой звериной войны с акулой:
Впереди бегут мартышки
И в нее бросают шишки,
Сзади белочки летят
И орешками палят,
А лягушки на опушке
Желудями как из пушки
Пу, пу, пу и пу, пу, пу.
Это не самые лучшие стихи Чуковского, однако шишки, орешки и желуди в
качестве звериного оружия смотрятся вполне органично. Но, когда вместо шишек и
орешков все эти мартышки и белочки вооружились минометами и сели в тяжелые
бомбардировщики, – эффект оказался не тем, на который рассчитывал автор.
Тогда, в конце 1920-х, К. И. не напечатал этот вариант – и к лучшему: в
историю вошел хрестоматийный доктор Айболит с его нормальным врачебным подвигом
– бежал, стремился, торопился к больным, лечил днями и ночами – и всех вылечил.
И сказка только выиграла оттого, что обошлась без сусальных
ежиков-чижиков-лошадок («не лошадка, а лошада», сам же сочувственно указывал в
«От двух до пяти»). И оттого, что в ее состав не вошла история коллективной
победы организованной лесной бедноты над большими и страшными угнетателями –
причем история, изложенная вялыми, слабыми стихами: «сзади белочки летят и
орешками палят», «о да, злодеи, да, да, да, вам не укрыться никуда». В
классическом «Айболите» стихи крепкие, звонкие, мгновенно запоминающиеся и
лишенные всех этих оперных «о да» и сопливых зверячьих стенаний: «…мы малые, мы
слабые, мы тихие зверушки, мы зайчики, мы белочки, мышки и лягушки…»
Остается только догадываться почему, когда у К. И. появилась мысль написать
военную сказку, он не начал совершенно новую историю с чистого листа, а решил
довести до ума старый текст, когда-то уже отвергнутый. Отчасти потому, что
дорожил каждой удачной строчкой: если чем-то из неопубликованного можно было
воспользоваться для новой работы – он пользовался. Слишком трудно давались ему
эти строчки, чтобы ими разбрасываться. Может быть, он считал, что сказка и так
уже достаточно продумана, хорошо сконструирована, основана на правильных
принципах, надо только сесть и написать. А может быть, просто не до того ему
было в это трудное время – и он пошел по пути наименьшего сопротивления.
Плохо удался даже сюжет сказки. Доктор лечил добрых зверей и отказал злым,
из-за этого на мирную Айболитию напала страшная Свирепия, Айболития страдает,
дает отпор из последних сил, теряет позиции из-за предательства, изнемогает – и
тут вдруг, как Deus ex machina, объявляется на самолете Ваня Васильчиков
из какой-то загадочной Чудославии, сплошь населенной героями, и чуть не в
одиночку расправляется со всем вражеским войском. Маленький читатель полагает,
что так и надо: сказка же, почему бы и нет? А читатель взрослый начинает
задумываться: а что, собственно, автор имел в виду? Пока были две враждующие
стороны – все было понятно, а откуда взялась Чудославия? И что это за аллегории?
Айболития – это что, малые страны Европы, а Чудославия – Советский Союз? Или
Айболития – СССР, а на помощь приходят союзники? Нехороший какой-то политический
смысл… (Критик Заславский, ознакомившись со сказкой, всерьез недоумевал: почему
из Чудославии прилетел один Ваня Васильчиков? «Как будто это наша страна,
советская. Но в таком разе, почему же она не воюет с Бармалеем? А отождествлять
Айболитию с нами неудобно по многим причинам».)
Как бы то ни было, наконец Бармалея одолели и справедливость
восторжествовала так, что даже тошно. У современных читателей сказки этот
фрагмент вызывает, пожалуй, тоскливое недоумение и чувство неловкости:
И перед Ваней упал Бармалей:
"Не губи ты меня!
Не руби ты меня!
Пожалей ты меня, пожалей!"
Ваня спросил у зверей, пощадить ли Бармалея, на что они ему сурово ответили,
что мародеру и живодеру нет пощады – и заключили: «Ненавистного пирата /
Расстрелять из автомата / Немедленно!»
И сразу же в тихое утро осеннее,
В восемь часов в воскресение,
Был приговор приведен в исполнение.
И столько зловонного
Хлынуло яда
Из черного сердца
Убитого гада,
Что даже гиены поганые
И те зашатались, как пьяные,
Упали в траву,
Заболели
И все до одной
Околели!
Похоже, кто-то спросил Чуковского, как при этом не околели добрые звери,
потому что глава завершается совсем уже запредельной припиской в скобках:
(А добрые звери
Спаслись от заразы:
Спасли их чудесные
Противогазы.)
В первом варианте Ваня Васильчиков самолично заколол Бармалея штыком.
К. И. читал свою поэму разным детям – в том числе и тем, которых фашисты
лишили всего: дома, родителей, братьев и сестер. Лидия Корнеевна записывала
страшные истории этих детей – чего стоит один рассказ девочки о том, как немец
бросил в колодец ее грудную сестренку: «У нас что ни двор – во всех колодцах
грудняшки валялись». Или история мальчика, которого мама послала во двор – «а
потом шипение, грохот, а потом я подбежал – одни камни и черный дым, и нет ни
мамы, ни братишек, ни сестренки. Папу я нашел под камнями. Но только у него не
было головы и одной руки». Или свидетельство другой девочки, которая спряталась
в поле от бомбежки поезда: «Гляжу из-под хлеба – поезд горит и тот вагон, где
была мама». Дети, пережившие такое, разумеется, вполне отождествляли сказочного
Бармалея с реальным Гитлером, и «расстрелять из автомата» наверняка не казалось
им чрезмерной карой – скорее уж, слишком слабой.
Таких чтений было много – не раз и не два Чуковский проверял на детской и
подростковой аудитории, как сказка воспринимается, как переживают сказочные
события юные слушатели. Вместе с ними придумывал названия глав (с этими
названиями поэма и вышла потом в «Пионерской правде»). Одно из таких выступлений
– перед читательским активом библиотеки Ташкентского дома пионеров в мае 1942
года – описал Валентин Берестов. Чуковский в этом рассказе уже не тот скорбный и
усталый человек, которого мальчик Валя видел в канун нового года, – в читальню
входит, отвешивая пылкие комплименты библиотекаршам, «веселый гигант в белой
рубахе, с канцелярской папкой под мышкой, беловолосый, розоволицый, большеносый,
громогласный. Он кланяется, он машет папкой, ему здесь нравится». Он предлагает
собравшимся 13—14-летним подросткам придумать название для новой сказки, и
читательский актив, прослушав сказку, наперебой предлагает названия; наконец
Чуковский собирается уходить, «убедившись, что все счастливы и совершенно
покорены».
Дети воспринимали сказку хорошо (ну разве что литературно одаренный Берестов
мимоходом назвал ее «длинной, даже громоздкой» – но тут же заметил: «с легким,
радостным финалом»). И в общем-то понятно, почему эта аудитория оказалась такой
благодарной. Всем было настолько плохо и трудно, что дети как-то отодвинулись
далеко на второй план. Жизнь поставила перед взрослыми такие вопросы, что
заботиться о правильном воспитании и развитии детей, о их духовном росте у них
просто не было возможности: сил едва хватало (если вообще хватало) на то, чтобы
обеспечить безопасность, крышу, еду, лечение. От детей в войну требовалось
главное: кушать то, что удалось добыть, не терзать родительское сердце
просьбами, если еды нет, по возможности не болеть, вести себя тихо, не задавать
вопросов, на которые нельзя ответить, – и не отвлекать взрослых от их трудного
дела. А еще лучше – помогать. Дети Великой Отечественной – неисчерпаемая тема.
Здесь и всенародная забота о детях – осиротевших, истощенных, бездомных,
раненых, психически травмированных. И раннее взросление. И огромная помощь,
которую дети оказывали взрослым, – и на поле, и у станка, и в разведке. Но и
колоссальная детская запущенность, безнадзорность, бесприютность.
Конечно, когда к детям приходил настоящий живой писатель, которого те, что
постарше, помнили по довоенным книжкам, когда он читал сказки, когда пытался
объяснять происходящее на доступном детскому пониманию языке, – разве могли дети
не сочувствовать Айболиту, не радоваться подвигу воробушка, сбившего вражеский
самолет, не сострадать убитому оленю? Разве могли не приговаривать «так ему и
надо», услышав о расстреле Бармалея, – поскольку видели за этим конец войны и
справедливый приговор Гитлеру? И радость в последней, девятой части тоже была
общая. И только эта часть по-настоящему удалась автору, только она напоминает о
прежнем Чуковском:
И вороны над полями
Вдруг запели соловьями.
И ручьи из-под земли
Сладким медом потекли.
Куры стали павами,
Лысые – кудрявыми.
Даже мельница и та
Заплясала у моста.
Рады, рады, рады
Светлые березы,
И на них от радости
Расцветают розы.
Рады, рады, рады
Темные осины
И на них от радости
Зреют апельсины.
И дальше виноград сыплется из облаков, и пряники, и яблоки, и дети
едят-едят, три недели едят, и потом сначала—и, только отъевшись как следует,
бегут кататься на салазках по радуге… «Целительная, духоподъемная, нравственная
сила общей радости, которая так близка малым детям и большим поэтам!» – говорит
об этих строках Берестов.
Радость и пир на весь мир – это нормальная стихия Чуковского, и здесь все
как надо: и пляшущая мельница, и катание по радуге, и пряники из облаков, все на
своем месте в этом мире, и стихи сразу получились хорошие, и не торчат из них
никакие неуместные среди радуги и облаков современные железки. Можно, конечно,
считать, что такая неуместность – это неуместность войны как таковой, что она
так же чужеродна нормальной жизни, как чужеродны штурмовики и динамит сказочному
тексту, – но ведь не менее чужды ему и такие сугубо мирные понятия, как
«перевыполнение плана», «социалистическое соревнование» или «фаб-завуч»; и
никогда до сих пор Корнею Ивановичу не приходило в голову писать для детей
этим – безусловно, привычным для них – языком. Правда, он и здесь
попытался. В нескольких опубликованных вариантах антивоенной сказки даже в
заключительной радостной главе есть и такие приметы современности:
И над дальними колхозами
Громко грянуло «ура».
И глядите: с паровозами
Заплясали трактора:
"Будет-будет нам работа
До седьмого пота".
Потом он эти строки из текста выбросил и правильно сделал.
Неудача сказки заключалась даже не в стремлении автора сочетать
несочетаемое. Пожалуй, дело в том, что война до такой степени была чужда всей
его натуре, что при одном соприкосновении с этой темой по-настоящему его стихи
теряли и силу, и легкость, и особенную свою воздушность и становились натужными,
вымученными. Внятно объяснить трех-пятилетнему ребенку, что такое фашизм, –
задача практически невыполнимая, это совершенно разные миры и разный язык. На
некоторых изданиях сказки, правда, написано «для среднего возраста», а читал
свою сказку Чуковский и подросткам, и взрослым, хотя, конечно, все эти зайчики и
лягушки – для малышей не старше семи-восьми лет. Но в любом случае – как
перевести Бабий Яр и блокаду Ленинграда на язык детской? Как растолковать
непостижимый и для взрослого-то сознания ужас человеческой душе, до недавних пор
пребывавшей в уютном мире пряников, цветов, игрушек и зверюшек, – душе, не
вполне еще освоившей понятие «смерть»?
Да и сам Чуковский всю жизнь занимался тем, что расширял для взрослеющих
людей эту прекрасную Айболитию до всемирного масштаба, добавляя все новые черты
и краски к складывающейся картине многообразного и чудесного мира человеческого
творчества. Он служил проводником по этому миру, где поэты и сказочники
осваивают далекие рубежи фантазии, ученые открывают пути их достижения,
вдохновенные инженеры планируют чудо, умные руки рабочих его воплощают ради
общего счастья. И в сказках его постоянно рисуются дивные образы волшебной
страны, где вдоволь еды, где на березах цветут розы, ребятишки катаются на
радуге, летучие мыши на крыше платочками машут и пляшут, и все едут и смеются,
пряники жуют. И «взрослые» его книги и статьи, в сущности, говорят о том, как
воспитывать сильных, гармоничных, духовно богатых людей, которые смогут
построить такой мир.
Недаром он так по-детски радовался научным открытиям и техническому
прогрессу, обдумывал способы воздействия на погоду, восхищался самолетами,
стратостатами и полетами в космос – вот как расширились границы его Айболитии,
«сказочной страны человечьего счастья», с которой он так долго и ошибочно
отождествлял СССР. Эта страна его книг и статей – такое Царство Божие на земле,
где все плохое победимо, все трудное преодолимо силой воли, разума и творчества.
Должно быть, он надеялся, что человек и от смерти когда-нибудь найдет лекарство.
И конечно, те, кто угрожал этому миру, кто пытался его разрушить, уничтожить,
подчинить, – те были для Чуковского уэллсовскими инопланетянами, существами
страшной, иной, нечеловеческой природы: ошалелые, озверелые гиены, макаки,
бегемоты, шакалы…
Чуковский работал над сопротивляющейся сказкой до изнеможения. Переделывал
текст. Страшно сомневался, хорошо ли получается, правильно ли он делает.
Несколько раз вычеркивал и возвращал обратно первую, мирную часть поэмы – где
Айболиту приносят лечить воробья, и светлячок светит в ночи, и доктор сидит на
балкончике, как сам Чуковский в Переделкине… «Он то оценивал ее как игрушечную,
„слезливый гуманизм" и писал на полях рукописи „Не надо", то публично доказывал
ее необходимость, ибо нельзя на детей с ходу обрушивать войну, не объяснив,
почему она началась, то вновь (так же публично) заявлял, что дети слушают ее „не
особенно внимательно" и потому он вынужден ее отбросить», – пишет Евгений
Ефимов.
Читал Корней Иванович свою поэму не только детям, но и взрослым: другим
писателям, эвакуированным в Ташкент, и в Союзе писателей Узбекистана. Прием
везде был благожелательный. «Все понимающие люди – Анна Ахматова, Толстой, А. Н.
Тихонов, Лежнев – говорят, что это будет лучшая моя сказка», – сообщал К. И.
сыну весной. И летом: "Сказка имеет необыкновенный успех (в моем чтении) в
частях Красной Армии – но будет ли она иметь успех у Фадеева и К0 –
не знаю". И Маршаку сообщал: «Я написал лучшую свою сказку».
Возможно, в авторском исполнении сказка выигрывала. Возможно, сыграла свою
роль новизна – самым маленьким действительно было очень нужно художественное
произведение, объясняющее войну и то, за что Советский Союз в ней сражается.
Возможно, казалось, что это художественный прорыв, новый жанр, новое слово в
детской литературе. А может быть, писатели просто проявили вежливость. «В начале
лета 1942 года, – повествует Ефимов, – Чуковский передал „Сказку", еще не
озаглавленную, для публикации в Ташкентское отделение издательства „Советский
писатель". Уже знакомые с ней А. Н. Толстой, председатель редакционного совета,
М. Н. Зозовский, директор, и А. Н. Тихонов, главный редактор, одобрили ее и
включили в план выпуска 1942 г. Над рисунками к будущей книге начал работать
известный театральный художник Виктор Басов. Сказку приветствовал тогдашний
второй секретарь (по идеологии) ЦК компартии Узбекистана Н. А. Ломакин, он
распорядился выделить для ее издания хорошую литографскую бумагу. Напечатать
сказку выразил желание и республиканский Госиздат. Новая сказка Чуковского, еще
до опубликования, стала своего рода ташкентской литературной сенсацией. Никого
не смутила негативная внутренняя рецензия влиятельного критика К. Зелинского,
усмотревшего в сказке „ложные обертоны и ненужные ассоциации", пародийное
звучание „стихотворного переложения сводок Совинформбюро", неуместный „плясовой
ритм": „Все это, конечно, выглядит смешно, смягчает в глазах ребенка драматизм
войны. Но в данном случае это смягчение не требуется и эта веселость коробит"».
Плясовые ритмы и вправду были – в радостных сводках звериного радио о первых
победах, например в заключительной части, где и в самом деле пляшет всё. Но на
страницах, где говорится о бомбежках, предательстве, поражении, гибели, –
никаких плясок не было.
В июле сказку взяла «Пионерская правда», где она и выходила в нескольких
августовских и сентябрьских номерах. Газета предварительно посоветовалась с
комсомольским и партийным руководством: по сообщению Е. Ефимова, она «заручилась
устным одобрением сказки у первого секретаря ЦК ВЛКСМ Н. А. Михайлова,
заместителя начальника Управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) А. А. Лузина и
письменным – у ведущего сотрудника „Правды" Д. И. Заславского».
«Пионерская правда» напечатала сказку, выбросив из нее возглас Айболита:
«Ура! Мы идем в наступление», проходивший рефреном через несколько строф. Он и в
самом деле звучал издевательски в те дни, когда германские войска продвинулись
по территории СССР максимально далеко за всю историю Великой Отечественной.
Недаром в ташкентском издании сказки в главе были такие строки, впоследствии
тоже вычеркнутые:
И, горько вздыхая,
Седой Айболит
Героям своим
Отдает повеление:
"Ни шагу вперед!
Прекратить наступление!"
Герои вздохнули
И в тяжкой тоске
Назад повернули
К родимой реке.
Сказка писалась, когда положение на фронтах было чрезвычайно тяжелым.
Провалилось наступление под Харьковом, советские войска были разбиты и группами
выбирались из окружения. Отступление продолжалось – пал героически оборонявшийся
Севастополь, угроза нависла над Поволжьем и Северным Кавказом. В июле началась
Сталинградская битва.
Внезапное явление спасительного Вани Васильчикова в «Одолеем Бармалея!» –
это, пожалуй, сказочный ответ на общие чаяния чуда, которое одно, казалось
временами, было способно переломить ход войны. Вроде бы уже была достигнута
договоренность об открытии второго фронта, который оттянул бы на себя часть
фашистских войск, но ждали этого долго и напрасно, и рассчитывать приходилось
только на собственные силы – а сил не хватало! В конце июля Сталин подписал
приказ «Ни шагу назад!», создающий штрафбаты для нарушителей дисциплины и
заградотряды, которые должны были «расстреливать на месте паникеров и трусов».
Казалось, судьба страны держится на волоске.
Сказка увидела свет в дни Сталинградской битвы – в самое трудное время
большой войны. И тем, наверное, она и была ценна для детей и взрослых, что
давала надежду на победу, не скрывая ни трудностей, ни горя, ни ужаса поражения,
через которое прошло войско Айболита, – и виден был свет в конце тоннеля, и
вставал рассвет после черных, глухих часов военной ночи.
«Сказка имела большой успех: в редакцию пришли благодарственные письма из
разных уголков страны, Чуковский получил приглашения прочитать ее в различных
аудиториях; напечатать эту „превосходную вещь" вознамерился журнал „Огонек",
директор Гослитиздата П. И. Чагин попросил отрывок для подготовлявшейся к
25-летию Октябрьской революции антологии советской поэзии», – рассказывает
Евгений Ефимов. Чуковский был недоволен публикацией сказки, которая, как он
писал, вышла в «сильно искаженном виде по моей вине и оплошности» – он все-таки
решил выбросить из текста первую, мирную часть и «наступление». «Исправленный
вариант Чуковский передал на рассмотрение в Детгиз; тогда же познакомил с
наиболее существенными отрывками из него главу Союза писателей А. А. Фадеева и
начальника УПА ЦК ВКП(б) Г. Ф. Александрова, которые, по его свидетельству, не
нашли в сказке „ничего одиозного"», – сообщает Ефимов. Пока все складывалось
хорошо.