1968 год во всем мире был неспокойным: в Америке громкие убийства и
молодежные протесты, во Франции студенческие волнения… В СССР политический год
начался с суда над диссидентами Галансковым, Добровольским, Дашковой и
Гинзбургом; интеллигенция протестовала. Чуковский пишет в дневнике: «Таня
Литвинова опять: написала негодующее письмо в „Известия" по поводу суда над
четырьмя и опять стремилась прорваться в судебную залу вместе со своим
племянником Павлом. Мне кажется, это – преддекабристское движение, начало
жертвенных подвигов русской интеллигенции, которые превратят русскую историю в
расширяющийся кровавый поток. Это только начало, только ручеек».
Павел Литвинов и Лариса Богораз обратились к обществу с воззванием:
«Граждане нашей страны! Этот процесс – пятно на чести нашего государства и на
совести каждого из нас».
В новосибирском Академгородке с концертами выступил Галич, и пленки с его
песнями разошлись по всей стране. Солженицын закончил «Архипелаг ГУЛАГ». Каверин
написал Федину резкое письмо по поводу непечатания «Ракового корпуса». Начала
выходить «Хроника текущих событий». Мелкие ручейки постепенно сливались друг с
другом в общий поток.
Весной К. И. написал одну из своих последних критических работ – «К спорам о
„дамской повести"». В статье он защищал повесть И. Грековой (псевдоним Елены
Вентцель) «На испытаниях» от нападок филолога Льва Скворцова. Скворцов, когда-то
помогавший Корнею Ивановичу работать над «Живым как жизнь», неожиданно обрушился
на И. Грекову с критикой, назвав ее повесть «На испытаниях» «дамской». Надо
заметить, что повесть эта сразу после выхода удостоилась шести отрицательных
рецензий в центральной прессе. Главные предъявляемые к ней претензии были
идеологическими: «клевета на советских воинов», «нарушение сложившихся
национальных отношений» и так далее; рецензия Скворцова фактически помогала
обвинителям: раз художественный уровень низкий – значит, это не литература, а
пасквиль.
Согласно воспоминаниям И. Гутчина «Жизнь – вкратце», партийное руководство
Академии имени Жуковского, где работала Елена Вентцель, созвало партсобрание
(хотя Вентцель была беспартийной), «на котором приняло решение: считать
произведение идейно порочным и находящимся на низком художественном уровне».
Вентцель, член Союза писателей, обратилась туда с просьбой рассмотреть это дело;
в союзе ей дали десять билетов на заседание – пригласить друзей. Начальство
Академии «объявило, что всякий, кто пойдет на обсуждение в ССП, будет исключен
из партии и уволен в запас». На собрание в Центральный дом литераторов явились
начальники политических кафедр Академии и заместитель начальника политуправления
ВВС Чугунов; длилось оно шесть часов и посвящалось отнюдь не вопросам
литературного мастерства: военные идеологи резко осуждали повесть.
Чуковский на собрание приехать не мог, но выступление в защиту повести и ее
автора продумал заранее и наговорил его на пленку. Наталья Ильина привезла
магнитофон на заседание и включила запись. «Был ли Гомер мужчиной? – ехидно
вопросил голос Чуковского собравшихся. – Нет, Гомер, несомненно, был женщиной»…
И дальше доказывал, что все, что Скворцов счел признаками «дамской» повести, –
вообще применимо к хорошей литературе, вот хоть к Гомеру. Эффект личного
присутствия был разительный. В защиту Грековой высказался не один Чуковский,
выступали многие. Собрание постановило: «Полагать, что произведение И. Грековой
„На испытаниях" находится на высоком художественном и идейно-политическом
уровне. Опубликовать это решение в печати», – пишет Гутчин.
В феврале 1968 года Чуковский держит корректуру «Высокого искусства»,
которое ему совсем уже не нравится: «устарелая и чуждая книга». Но и с ней тоже
начинаются неизбежные цензурные неприятности: к этому времени опальным стал
Солженицын. Теперь он для советских издательств не существует, и Корнея
Ивановича уговаривают выбросить из текста фрагмент, посвященный переводам
«Одного дня Ивана Денисовича» на английский. При этом в совсем недавно вышедшем
третьем томе Собрания сочинений – все упоминания на месте! Выдирать их теперь из
текста – бессмысленно и глупо: тексты эти еще свежи в памяти читателя. К. И.
отказался уродовать книгу.
Он хочет все успеть, у него свои планы на оставшееся время жизни – а в них
постоянно и бесцеремонно вмешивается эпоха. Отправляет под нож тиражи, рассыпает
наборы. Отнимает сон и провоцирует сердечные приступы. В марте Чуковский снова
попал в больницу. Снова думал, что умирает. Из больницы послал дочери завещание.
В апреле состоялся пленум ЦК КПСС, посвященный международному положению.
После него партийное руководство всех уровней официально заявляло, что крайне
нежелательно постоянно эксплуатировать тему сталинских лагерей, которая
подливает масла в огонь антисоветской пропаганды.
На XIX конференции Московской городской организации КПСС выступил Сергей
Михалков. Говорил о «политических клеветниках» и «двурушниках» Синявском и
Даниэле. «Как ни странно, нашлись среди наших литераторов добровольные адвокаты,
выступившие на защиту пособников враждебного нам лагеря», – говорил он. Замечал,
что «большинство подписавших эти письма ничем не прославили нашу литературу»;
говорил о «подлинном гуманизме» по-горьковски: «гуманизме непримиримой борьбы
против лицемерия и фальши тех, кто заботится о спасении старого мира».
Корней Иванович очень просил дочь не поддаваться на провокацию – и не
выступать с новым обличительным памфлетом.
Дочь отвечала: «Я думаю, это не провокация, а психическая атака. Они хотят
испугать. А наше дело маленькое – не пугаться. Быть такими, как всегда, быть
самими собой. Вот и все. Они хотят, чтобы люди начали отрекаться, каяться,
клепать друг на друга и пр.».
В июне «Литературная газета» обрушилась на Солженицына: клевещет, мол, в
угоду западным голосам. С этой публикации началась оголтелая травля писателя в
печати. Издательство «Советский писатель» продолжало бомбардировать Чуковского
требованиями выбросить из текста имя Солженицына. Тот не соглашался: требование
хунвейбинское, если настаиваете – пришлите письменное предписание.
В дневнике К. И. записывал: "Итак, у меня в плане 1968 г. три книги, которые
задержаны цензурой:
– «Чукоккала».
– «Вавилонская башня».
– «Высокое искусство».
Не слишком ли много для одного человека?" «Чукоккалу» не выпускали: слишком
много в ней было несоветских, несносных для идеологического начальства имен.
«Вавилонскую башню» держали из-за упоминаний о Боге и Иерусалиме (все-таки
Чуковский запреты нарушил). В издательский план забыли включить Уитмена.
«Ничего не делаю из – за смертельной тоски, которую стараюсь никому не
показывать», – пишет Чуковский. Он – профессионал; он должен работать, а о
душевном его состоянии знать никому не надо. Зиновий Паперный, рассказывая о
том, как умел Чуковский звать к радости других людей, замечал: «Корней Иванович
старается все, что он пе-ре-дает знакомым, недо-давать себе. <…> Его
приглашение к радости – верх душевного гостеприимства, извечная формула
истинного благородства, рыцарское: пусть плохое и печальное остается при мне,
возьми себе доброе и веселое».
Может быть, поэтому так солнечны и поэтичные воспоминания других людей о
последних годах жизни Чуковского—и так печальны, отчаянны, желчны и безнадежны
его дневники этого времени.
Отпечатанный тираж «Вавилонской башни» собираются уничтожать – собственно,
его и уничтожили впоследствии. В «Огоньке» А. Колосков написал, что Маяковского
никогда не понимали критики, в том числе Чуковский; из текста следовало, что
понимали поэта только Ленин, Куйбышев и Луначарский. «Выпад не очень обеспокоил
меня, – гласит дневниковая запись К. И. – Но я боюсь, что это начало той
планомерной кампании, какую начали эти бандиты против меня в отместку за мою
дружбу с Солженицыным, за „подписантство"»…
Лидии Корнеевне, которая готовила к публикации ахматовскую «Поэму без
героя», издательство предъявило требование убрать из текста строчку со словами
«двадцать лет я проходила под наганом» – в связи с новыми веяниями: нежелательна
ведь постоянная эксплуатация темы репрессий! Л. К. отказалась наотрез. «Некрасов
смотрел на такие вещи иначе, понимая, что изуверство цензуры не вечно», –
прокомментировал Чуковский.
И сам же горестно сообщал ей в письме: «Шестой том – это моя рана, которая
кровоточит день и ночь. Выбросили даже статью о Короленко, даже „Жену поэта",
даже обзоры за 1907, 1908 и 1911 годы». Требовали заменить чем-нибудь. Том был
тщательно и любовно скомпонован, и выбрасывать из него лучшие статьи, заменяя их
в последнюю минуту чем придется, – это было совсем не по-чуковски.
24 июля он писал в дневнике: "Пришла Софа Краснова редактор Собрания
сочинений. Заявила, что мои обзоры, предназначенные для VI тома, тоже изъяты. У
меня сделался сердечный припадок. Убежал в лес. Руки, ноги дрожат. Чувствую себя
стариком, которого топчут ногами.
Очень жаль бедную русскую литературу, которой разрешают только восхвалять
начальство – и больше ничего".
Бедная русская литература продолжает беднеть на глазах. Умер писатель Яшин,
автор честной прозы о деревне. Умер Паустовский. Чуковский написал о нем в
«Литературную газету», но поставил условие ничего не менять в тексте. Редакция
пообещала, но несколько слов из некролога все-таки выбросила.
В августе представитель Гослитиздата вымогал у Чуковского предисловие к
Собранию сочинений, в котором значилось бы, что автор шел «сложным и
противоречивым путем» к марксизму-ленинизму. Потом, правда, предисловие, которое
подготовил сам К. И., вполне устроило издательство; оставили даже обзоры – с
единственной просьбой убрать фрагмент про горьковскую «Мать». Но нервы
86-летнему писателю истрепали.
Атмосфера сгущалась, и ясно было уже, что скоро что-то грянет. Гроза
разразилась в августе: Советский Союз ввел войска в Чехословакию. Эта страна
решила начать все те реформы, которых долго и напрасно ждали в СССР: отмена
цензуры, восстановление экономики, реабилитация жертв репрессий, демократизация
общества… Бороться с контрреволюцией и восстанавливать конституционный порядок
снова отправились советские танки. Массированное вторжение войск стран
Варшавского договора в суверенную страну, самостоятельно определившую свой путь
развития, многие советские интеллигенты пережили как личную трагедию. Это не
умещалось в голове. Это был национальный позор, катастрофа.
Анна Дмитриева, которая в это время жила в переделкинском доме,
рассказывает: «Был удивительной красоты день – солнце еще не село, на сосны
ложился яркий рыжий свет. Я пошла гулять. Подходя к дому, увидела на балконе
Корнея Ивановича и помахала ему рукой. А он даже не ответил – посмотрел на меня
с презрением, будто я сделала что-то ужасное, нижняя губа оттопырена – когда он
обижался, у него было такое выражение лица. Я побежала в дом – и он сказал с
глубокой личной обидой: „Мы вошли в Чехословакию" – и перестал разговаривать
вообще. Вечером ушел из дома, не хотел, чтобы ему читали на ночь – вообще
воспринял это как свое личное горе». Обсуждать это он ни с кем не хотел – а на
столе у него лежал номер журнала New Yorker, который ему присылали из США
– номер с чуть не поминутной хроникой вторжения; вся статья, рассказывает Е. Ц.
Чуковская, была испещрена пометками Корнея Ивановича.
«Говорят, что в Союзе Писателей Межелайтис, Симонов, Леонов и Твардовский
отказались выразить сочувствие нашей Чехословацкой афере», – записывал К. И. в
дневнике.
25 августа восемь человек вышли на демонстрацию на Красной площади, семеро
тут же были арестованы, в том числе Павел Литвинов, племянник Татьяны
Литвиновой, и Вадим Делоне, внук академика Делоне. «Ночью к Корнею Ивановичу
пришел академик, – вспоминает Анна Дмитриева. – И два старика, ненавидя все это
в душе, сидели и думали, как унизить себя, не унижаясь, чтобы спасти мальчика—и
понимая, что все обречено».
«Я оравнодушел, – писал К. И. в сентябре 1968 года, – хотя больно к концу
жизни видеть, что все мечты Белинских, Герценов, Чернышевских, Некрасовых,
бесчисленных народовольцев, социал-демократов и т. д., и т. д. обмануты, – и тот
социальный рай, ради которого они готовы были умереть, – оказался разгулом
бесправия и полицейщины».
Открутившиеся было гайки стремительно закручивались: ужесточалась внешняя
политика, усиливалась цензура. Мучительство с шестым томом продолжается:
Чуковский пишет дочери, что издательство пообещало подписчикам 35 авторских
листов, но выбросило из них 8 и потребовало чем-нибудь заменить. «Потребовали
„Чукоккалу", причем отказались от моих статей о Мандельштаме, Гумилеве,
Евреинове, Замятине, входящих в эту книгу, а требуют все того же Горького,
Куприна, Маяковского»; жонглировать все тем же набором дозволенных имен и
воспоминаний ему уже невмоготу.
На ультиматум о Солженицыне он не откликнулся, и издательство известило, что
собирается рассыпать набор. Дочь написала отцу, что пытается об этом думать –
«но от бешенства не в силах». Книгу Ахматовой, которую она готовила к печати,
запретили.
В конце сентября Чуковский впервые подумал о том, чтобы сдаться: «Пришел к
убеждению, что моя шестимесячная забастовка из-за требований Совписа, чтобы я
вычеркнул имя Солженицына из своей книги „Высокое искусство", бесплодна и что
нужно убрать это имя. Сознание этого так мучит меня, что я не мог заснуть,
несмотря на снотворные».
7 октября он делает в дневнике печальную запись: "Сегодня, увы, я совершил
постыдное предательство: вычеркнул из своей книги «Высокое искусство» – строки о
Солженицыне. Этих строк много. Пришлось искалечить четыре страницы, но ведь я
семь месяцев не сдавался, семь месяцев не разрешал издательству печатать мою
книгу – семь месяцев страдал оттого, что она лежит где-то под спудом,
сверстанная, готовая к тому, чтобы лечь на прилавок, и теперь, когда
издательство заявило мне, что оно рассыпет набор, если я оставлю одиозное имя, я
увидел, что я не герой, а всего лишь литератор, и разрешил наносить книге любые
увечья, ибо книга все же – плод многолетних усилий, огромного, хотя и
безуспешного труда.
Мне предсказывали, что, сделав эту уступку цензурному террору, я почувствую
большие мучения, но нет: я ничего не чувствую, кроме тоски, – обмозолился".
9—11 октября судили участников демонстрации против вторжения в Чехословакию.
«Чувствую это весь день, – писал Чуковский. – Из-за рассказов о судилище не
сплю, и самые сильные снотворные не действуют». Он много думает о демонстрантах
– и всякий раз называет их поступок «безумием»: «безумная жена Даниэля»: у нее
сидит муж, она оставила дома ребенка – и «сама напросилась в тюрьму». Безумие –
идти на каторгу, когда силы нужны «для повседневного интеллигентского дела».
Безумие – дезертировать именно сейчас, когда культура снова под угрозой.
Новое литературное горе – разгром серии «Библиотека поэта». Редколлегии
предъявляется претензия в одностороннем выборе авторов: Цветаева, Заболоцкий,
Мандельштам, переводы Гумилева. Автора одного из предисловий, Ефима Эткинда,
отстранили от преподавания в вузе: он осмелился написать, что «между XVII и XX
съездами русские поэты не могли выразить себя в оригинальном творчестве» и
потому занимались переводами. Сняли с поста председателя серии Орлова. Лидия
Корнеевна пишет: «Одним словом, снова наступила ночь средневековья – надолго ли?
Кто знает! И, как всегда, в Ленинграде – страшнее всего».
Оказалось – надолго. В начале 1969-го, последнего года жизни Чуковского,
было принято новое – секретное – постановление партии о повышении
идейно-политического уровня публикуемых произведений литературы и репертуара
театров и кино, выдержанное в лучших традициях позднего сталинизма, и
идеологический контроль, который ослабел было ненадолго, возобновился в полном
объеме. Возродилась мертвящая казенность, ушла даже спонтанность и
произвольность хрущевских речей, ушла ненадолго привнесенная им в политическую
жизнь непосредственность эмоций, возобновилась сонная, чинная, благонамеренная
скука.
Лидия Корнеевна в одном из писем спрашивает отца, правда ли, что он написал
в ЦК с просьбой снять из сборника Ахматовой и его имя, и имя его дочери, если
это нужно для выхода книги. Нет, Лидочка, отвечает отец, «никаких я заявлений
никуда не делал, ибо понимал, что самум есть самум, и с ним не разговаривают.
Бурю не утихомиришь словами. Если бы книга А. А. благополучно прошла, я изумился
бы. Это было бы ненормально».
«Какая там стихия, какая буря! Бюрократическая мертвечина, идиотские
выдумки, высосанные из пальца от нечего делать», – сердито отвечает она.
Его опять одолевает тоска, и ничего не хочется делать, и единственную отраду
он находит, кажется, в играх с маленькой правнучкой Мариной.