1963 год прошел в мрачных раздумьях. Поводов печалиться было достаточно и
помимо Хрущева. Еще минувшей осенью умер Казакевич; в январе умер художник
Конашевич, многолетний иллюстратор книг Чуковского и его постоянный
корреспондент; в июне скончался Назым Хикмет, в августе – Всеволод Иванов. В
июле настала очередь Николая Асеева, никогда, правда, другом Чуковского не
бывшего, – но все же современника. Тяжело – смертельно – болен Маршак. Все они
младше Корнея Ивановича.
Чуковский писал о переводах, возмущался в газете плохими переводами своих
детских книг на английский язык (в «Известиях» вышла статья, так и
озаглавленная: «Записки пострадавшего») – а в дневнике писал: «Все это свыше
моих сил, но я рад, что голова набита у меня этой соломой, и я благодаря этому
отвлекаюсь от своей единственной мысли—о Смерти».
Отвлекаться есть на что: постоянно находятся дела, требующие хлопот,
заступничества, писем. Клара Лозовская писала: «Корней Иванович хлопотал о
квартирах, о пенсиях, о прописках, об устройстве в больницу, в детский сад или в
санаторию (так произносил он это слово). Я могу рассказать о том, как Корней
Иванович устроил семейное счастье одной бельгийской студентки, которая приехала
в Москву для изучения Чехова, как хлопотал о больнице для рабочего Ипатова, как
устраивал переделкинских мальчиков в нахимовские и суворовские училища, как
беспокоился о ленинградских студентах, несправедливо отчисленных из института,
как на несколько дней поселил у себя на даче друга моей дочери, у которого
родители попали в автомобильную катастрофу, как он умел помочь каждому, кто
обращался к нему за помощью, а тем, кто не обращался, он предлагал ее сам».
В начале 1964 года он вместе с Паустовским заступается за северные
деревянные церкви, которые вознамерились сносить в ходе антирелигиозной
кампании. Весь год хлопочет о пенсии для вдовы Бориса Збарского и для Зинаиды
Николаевны Пастернак; рассказывает Громыко, тоже отдыхающему в Барвихе, о
пропадающих за рубежом огромных гонорарах за «Доктора Живаго» – возьмите их, но
дайте пенсию вдове! Хлопочет вместе с Солженицыным о находящемся в заключении
скульпторе Недове (в марте Лидия Корнеевна сообщает ему: скульптора выпустили!).
Главной темой 1964 года тоже стали хлопоты – о поэте Бродском, судимом за
тунеядство. Лидию Корнеевну познакомила с Бродским Ахматова, к которой Л. К.
пришла в сопровождении Владимира Корнилова. Павел Крючков пишет об этой встрече
(в статье «Все есть», посвященной отношениям поэта с Чуковскими): "После обмена
приветствиями «высокий, рыжеватый, крупного сложения молодой человек» тут же
наговорил Лидии Корнеевне немало «дерзостей», непочтительно отозвавшись о ранней
критике Корнеем Чуковским переводческих трудов Бальмонта; о переводах из Уитмена
– самого К. И., и, в конце концов, вывел, что поэтического дарования у
знаменитого отца гостьи нет и в помине. Воспитанная Лидия Корнеевна смиренно
отзывалась репликами «очень может быть», «весьма вероятно» и прочими в том же
духе. В конце этого октябрьского дня Лидии Корнеевне пришлось даже успокаивать
Владимира Корнилова, испытавшего, мягко говоря, неловкость за молодого поэта: "Я
сказала… что рано ему (Бродскому. – П. К.) еще иметь характер, а это
просто мальчишество, юность… ему не нравятся переводы Корнея Ивановича (он,
наверное, только что их прочел и статью о Бальмонте) и вот, как услышал мою
фамилию – так из него, как пробка, мгновенно и выскочило суждение…""
Стихи Бродского ей понравились: «Голос у него новый, странный и сильный…»
Впрочем, когда молодого поэта стали бранить в газетах за тунеядство и бытовое
разложение, а потом и судить, – Чуковских, отца и дочь, волновало уже не то,
хорошие или плохие стихи пишет Бродский. Эта семья принципиально отделяла
вопросы литературы от вопросов взаимоотношений с государством; уголовное
преследование поэта как тунеядца было непозволительно – независимо от того,
нравятся его стихи или не нравятся.
В борьбу за Бродского Лидия Корнеевна вступила еще в конце 1963-го, написав
вместе с Фридой Вигдоровой письмо заместителю заведующего отделом культуры ЦК
КПСС Черноуцану в защиту поэта от газетных нападок: в ноябре «Вечерний
Ленинград» обозвал Бродского «окололитературным трутнем». «Мне не нравится
Бродский, – признавалась в дневнике Л. К., – но он поэт, и надо спасти его,
защитить». Защищать не получается. Организаторы травли создают видимость
общественного негодования, в январе в той же газете «трудящиеся» требуют выслать
Бродского из города… «Все очень плохо, – пишет Лидия Корнеевна. – Они его
домучают».
Собирается суд, и нужно доказать на заседании, что Бродский – поэт, а не
тунеядец. Доказать это могут свидетельства уважаемых поэтов и других деятелей
искусства. Ахматова пишет Суркову, обращается к Шостаковичу (он депутат района,
где живет Бродский), Л. К. собирается говорить с Расулом Гамзатовым – и,
конечно, обращается к отцу и к Маршаку.
Первые упоминания о Бродском в дневнике К. И. мы находим в феврале 1964-го.
2 февраля Маршак рассказывает Чуковскому, как сказал директору Гослита,
расторгшему с Бродским договор: «Вы поступили как трус!» 17-го К. И. пишет:
«Лида и Фрида Вигдорова сейчас хлопочут о судьбе ленинградского поэта Иосифа
Бродского, которого в Ленинграде травит группа бездарных поэтов, именующих себя
„Русистами". Его должны завтра судить за бытовое разложение. Лида и Фрида
выработали целый ряд мер, которые должны быть приняты нами, Маршаком и
Чуковским, чтобы приостановить этот суд. Маршак охотно включился в эту борьбу за
несчастного поэта. Звонит по телефонам, хлопочет». Маршаку стало плохо, очнулся,
первые слова – о Бродском; «есть в этом характере черты величия», замечает К. И.
Через несколько дней Маршак и Чуковский отправили телеграмму в суд (в дневнике
Чуковского запись: «Ничего не знаю об Иосифе Бродском. Интересно, что Маршак
возложил на меня не только составление телеграмм, но и оплату их»).
Телеграмма, отправленная в народный суд Дзержинского района Ленинграда,
гласила: «Иосиф Бродский – талантливый поэт, умелый и трудолюбивый переводчик…
Мы просим суд… учесть наше мнение о несомненной литературной одаренности этого
молодого человека». Однако телеграмма не была заверена нотариально, и на этом
основании судья отказалась приобщить ее к делу; писателям пришлось написать от
руки записку с требованием приобщить телеграмму к материалам дела и заверить ее
в Союзе писателей.
13 марта Лидия Корнеевна отметила в дневнике: «Вчера К. И. звонил Миронову
(в ЦК зав. Судами и Адм.), которому они с С. Я. писали письмо. Звонок ничем не
помог, Миронов заявил: „Вы не знаете, за кого хлопочете… Он писал у себя в
дневнике: ‘Мне наплевать на Советскую власть'… Он кутит в ресторанах…" –
абсурдные обвинения все нарастали, вплоть до „он не знает языков, стихи за него
пишут другие"…»
Дело Бродского давалось всем участникам его спасения нелегко; Л. К.
записывала: «Вообще-то вполне естественно, что, если где-то убивают человека,
окружающие отравлены – каждый на свой манер. Одни слепнут, другие не спят,
четвертые получают спазмы и инфаркты – и лишь немногие силачи – вроде С. Я. и К.
И., заступаясь, могут продолжать работать». У самой Л. К. было кровоизлияние в
сетчатку здорового глаза; она продолжала слепнуть.
14 марта суд приговорил Бродского к пяти годам ссылки. Фрида Вигдорова
сделала полную запись процесса и стала распространять ее среди литераторов.
Чуковский пытался разговаривать о Бродском, уже отбывающем ссылку, со Смирновым,
председателем Верховного суда РСФСР (они вместе должны были работать над
изданием Собрания сочинений Анатолия Кони). Из разговора ничего не вышло:
Смирнов только повторял, что получил от какого-то студента «смешное письмо» о
Бродском – на тетрадном листочке, по-английски, «такое смешное письмо»…
"Я стал говорить о злобном Прокофьеве, который из темных побуждений решил
загубить поэта, о невежественном судье… но Смирнов отошел в угол балкона
(покурить) и все говорил:
– Такое письмо… И по-английски".
Лидия Корнеевна и Фрида Вигдорова продолжали бороться. Писали письма,
говорили с писателями, теребили разные инстанции – опять говорили с Черноуцаном,
отправили материалы по делу Генеральному прокурору СССР Руденко; посылали
Бродскому нужные вещи… «Фрида все время хочет, чтобы я на что-то сдвигала С. Я.
и К. И., – сетовала Лидия Корнеевна в дневнике. – А я этого не хочу – раз они
сами не рвутся в бой».
Они делали, что могли. Маршак умирал. А для Чуковского Бродский был всего
лишь одним из молодых поэтов, одним из многочисленных обиженных, униженных и
оскорбленных, о которых он хлопотал; дело это, конечно, мучило его и волновало,
он продолжал разговаривать, встречаться, хлопотать – но не жил делом Бродского,
как жили им в это время Л. К. и Фрида Вигдорова.
В это время Чуковский долго и трудно писал о Зощенко, стараясь убедительно
рассказать о нем читателям – не только тем, которые знали и любили писателя, но
и тем, кого сбило с толку ждановское постановление. Мучился отношениями с
критиком Аркадием Белинковым: жалел его самого, человека с искалеченной судьбой
и подорванным здоровьем, жалел его жену – но никак не мог принять его
творческого метода: «при помощи литературоведческих книг привести читателя к
лозунгу: долой советскую власть». Претензия не идеологическая: это неприемлемо
для К. И. по единственной причине, неизменной со времен дореволюционных
публикаций о самоцельности: литература абсолютна! нельзя делать ее служанкой
человеческих потреб! Литература – не для того, чтобы свергать одну власть и
устанавливать другую. Она – зеркало души, а не русской революции.
В мае в журнале «Москва» увидела свет статья «Читая Ахматову: (На полях ее
„Поэмы без героя")». Началась долгая, многолетняя работа над подготовкой
Собрания сочинений.
2 июля Лидия Корнеевна на переделкинской дороге, отбегая от автомобиля, не
заметила ехавшего на нее велосипедиста. В результате столкновения с ним получила
множественные ушибы и сотрясение мозга. 5 июля умер Маршак. «Я боюсь подойти к
телефону. Каждый звонок о беде», – писал К. И. в дневнике. И через несколько
дней: «Все страшнее для меня мысль о Маршаке. Больной, весь в когтях смерти, он
держался здесь на земле только силой духа, только творчеством».
Смерть Маршака потрясла Чуковского: друзья-враги, соперники и соратники, они
с двадцатых годов срослись в общественном сознании в неразлучную пару
авторов-близнецов, доисторических титанов литературы. За много лет работы бок о
бок, то вместе, то порознь, у них накопилось много личных счетов друг к другу.
Однако в последние годы все эти счеты как-то вдруг утратили смысл и перестали
что-то значить, и стало ясно, что любовь к стихам, любовь к детям, общая память
связывают их гораздо крепче, чем казалось когда-то.
В последнее время, работая над переизданием «Высокого искусства», Чуковский
постоянно обращался к переводам Маршака, к опыту Маршака, к работам учеников
Маршака, советовался с ним, показывал готовые фрагменты работы… Среди этой
деловой переписки в одном из последних писем Маршаку Чуковский привел вдруг
«немного жестяное», по его собственному определению, анонимное английское
стихотворение:
- Fame is a food that dead men eat, —
- I have no stomach for such meat.
- But Friendship is a nobler thing, —
- Of Friendship it is good to sing.
- For truly, when a man shall end,
- He lives in memory of his friend,
- Who does his better part recall
- And of his fault make funeral.
Он опять имел в виду собственные похороны – в том же письме говорил: смотрю
на все прощальным взглядом – и благодарил Маршака за дружбу… А «жить в памяти
друга» остался Маршак, и Чуковский вспоминал «его лучшие свойства», и
рассказывал газетам о горе, постигшем русскую поэзию, о блистательном таланте
ушедшего мастера…
Смерть Маршака стала для него серьезным ударом. Он снова заболел. В конце
августа завел в дневнике «Протокол моего умирания»: «Сердечные спазмы,
феноменальная слабость. Уже сорок дней я лежу в постели, почти не работаю, меня
колют, пичкают лекарствами…» Сорок дней – почти со времени похорон Маршака.
Обещания он не сдержал, протокол, начатый всерьез, с описания сердцебиений,
вскоре прекратил. «Все это пустяки, – писал 10 сентября. – Умирать вовсе не так
страшно, как думают. Из-за того, что я всю жизнь изучал биографии писателей и
знаю, как умирали Некрасов, Тургенев, Щедрин, Вас. Боткин, Леонид Андреев,
Фонвизин, Зощенко, Уолт Уитмен, Уайльд, Сологуб, Гейне, Мицкевич, Гете, Байрон и
множество других, в том числе Куприн, Бунин, Кони, Лев Толстой, я изучил
методику умирания, знаю, что говорят и делают умирающие и что делается после их
похорон». И пророчил: что будет в 1970 году, в 1975-м: «Вдруг откроют, что я был
ничтожный, сильно раздутый писатель (как оно и есть на самом деле) – и меня
поставят на полочку».
А в сентябре умер Гроссман, и через две недели – Светлов.
10 сентября Чуковского навестил Солженицын, только что окончивший книгу «В
круге первом»; ее судьба была совершенно неясна, как и судьба самого автора.
Неожиданная да и не нужная ему благосклонность власти подходила к концу, уже в
апреле «Правда» потребовала не давать Солженицыну Ленинской премии, на которую
он был выдвинут. Давнишнее расположение Хрущева больше не охраняло писателя от
нападок – больше того, дни самого Хрущева на руководящем посту были сочтены.
Однако Никита Сергеевич еще успел принять участие в деле Бродского.
Чуковский ходил к Федину (тот читал начало его работы о Зощенко) и узнал:
Хрущеву лично доложили о ходе дела – и тот «якобы сказал, что суд велся
безобразно, но пусть Бродский будет счастлив, что его судили за тунеядство, а не
за политику, п. ч. за стихи ему причиталось бы 10 лет» (дневниковая запись Лидии
Корнеевны).
В октябре за переписку с американским славистом Струве (касавшуюся
исключительно профессиональных вопросов) из Союза писателей единогласно
исключили Юлиана Оксмана, в ноябре его уволили с работы. Окончательно решилась
судьба повести «Софья Петровна»: сначала издательство «Советский писатель»
приняло ее к публикации, но затем печатать книгу запретили.
К. И. подписал вместе с другими представителями интеллигенции поручительство
за Бродского – и к нему на дачу тут же лично явился Поликарпов, заведующий
отделом культуры ЦК КПСС, – требовать, чтобы Чуковский снял подпись. Клара
Израилевна Лозовская, секретарь Корнея Ивановича, вспоминала (цитируется по
статье П. Крючкова «Все есть»): "Поликарпов приезжал к Корнею Ивановичу при мне.
И Корней Иванович очень волновался и боялся, как пройдет их встреча. Поэтому он
оделся, как следует, а потом сказал: «Пожалуй, я буду больным». Я его укрыла
одеялом, он лежал и ждал прихода Поликарпова. Я Поликарпова встретила внизу, он
мне показался очень невзрачным… При этом мы с Корнеем Ивановичем договорились,
чтобы я раза два вошла к нему в кабинет с рюмкой, чтобы там была вода, как будто
он принимает лекарство. «А если он что-нибудь заставит меня подписывать,
Кларочка, я просто упаду в обморок…»
Да, а когда Поликарпов позвонил, я сказала: «Вы знаете, Корней Иванович
очень нездоров». – «Ну, Вы не беспокойтесь, волновать Корнея Ивановича я не
буду». И он взошел наверх, и минуточек через пять я туда вошла с рюмочкой,
сказала: «Корней Иванович, примите лекарство». Корней Иванович подмигнул мне,
выпил эту воду… Я еще раз так вошла, они мирно беседовали. Потом, когда ушел
Поликарпов, я спросила Корнея Ивановича: «Ну как прошла встреча?» – «Прекрасно.
Я его боялся, а он боялся меня»…"
В день визита Поликарпова, 14 октября, пленум ЦК КПСС отправил в отставку
Хрущева за «волюнтаризм». Чуковский – не без демонстративности – написал в
дневнике через неделю: «За это время сняли Хрущева, запустили в небо трех
космонавтов, в Англии воцарились лейбористы, но обо всем этом пусть пишут
другие. – Я же запишу, что вчера приехал в Москву Апдайк». Вся запись посвящена
тому, как у него гостил американский писатель Чивер.
Чуковский не хочет больше слушать о политике, подковерной возне, чиновных
играх, новом курсе. Отзывы о начальниках искусства – устало-брезгливые: «Ничему
не научились – полицаи – по-прежнему верят лишь в удушение и заушение». Когда
Елизар Мальцев горячо и взволнованно рассказывал ему о выступлениях писателей на
заседании горкома партии – К. И. вознегодовал: «Я слушал и думал: при чем же
здесь литература? Дело литераторов – не знать этих чиновников, забыть об их
существовании – только тогда можно оставаться наследниками Белинского, Тютчева,
Герцена, Чехова».
Не бояться горкомов и президиумов, не придавать им значения действительно
можно, когда соблюдаешь правильную литературную перспективу и живешь в
присутствии гениев.
В деле Бродского к концу года наметился сдвиг: Прокуратура СССР
опротестовала приговор и отправила дело в Ленинградский городской суд; тот
отказал. Чуковский снова взялся писать письма в Верховный суд РСФСР – тому
самому Смирнову («смешное письмо»). Сдвинувшееся вроде бы с мертвой точки дело
постоянно пробуксовывало. Главный мотор его, душа всей кампании за освобождение
Бродского, Фрида Абрамовна Вигдорова, попала в больницу с неоперабельным раком.
Большая часть хлопот по делу Бродского легла на плечи Лидии Корнеевны.
Главная литературная радость этого года – неожиданный триумф Ахматовой,
получившей итальянскую премию «Эт-на-Таормина» и приглашение в Оксфорд, где ей,
как и Чуковскому, присудили степень почетного доктора.
К. И. погружен в текущие дела. Заботится о публикации нескольких статей о
Зощенко (берут неохотно, «Литературная газета» отказалась их печатать, и
Чуковский сказал: «Вы просто трусите»). Печатает воспоминания («Что
вспомнилось») и еще одну статью об Ахматовой. Обсуждает с редактором своего
Собрания сочинений Софьей Красновой необходимые правки. Негодует на всегдашние
претензии к цензурности материала и мелкие придирки к стилистике – «лучше бы
пилили меня деревянной пилой». Одно из требований – выбросить из второго тома,
из статьи о Тынянове, имя впавшего в немилость Оксмана. Чуковский пишет письмо
директору Гослитиздата, выпускающего собрание: «Мне казалось, что во времена
культа подобная система насильственного замалчивания тех или иных литературных
имен уже обнаружила свою несостоятельность… Оксман замечательный советский
ученый, и Вы знаете так же хорошо, как и я, как велики его научные заслуги… Моя
статья о Тынянове выходит не в первый раз. В каждом издании упоминается Оксман.
Если в новом издании это имя будет изъято, читатели заметят его отсутствие и
сделают неблагоприятные умозаключения о Вас – и обо мне». Редакция не вняла,
запретное имя было выброшено из текста. Чуковский обнаружил это случайно,
следующим летом, в корректуре готового тома. Писал, что его обожгло, как
кипятком. «Будь они прокляты, бездарные душители русской культуры!»
Зимой Чуковский вновь разболелся. Больной поехал на вечер памяти Зощенко –
первый за двадцать лет. Публика аплодировала и кричала «спасибо». Лев Славин,
председатель, сказал во вступительном слове, что есть целый ряд замечательных
писателей, чьи имена вычеркнуты из русской литературы, и надо за них бороться.
Конец года: в Союзе писателей идут перевыборы; в Ленинграде сняли с руководящей
должности Прокофьева, выбрали людей порядочных, к тому же «бродскистов» – но
Чуковский относится к волнующим всех страстям скептически: «Целый день тысячи
писателей провели в духоте, в ерунде, воображая, что дело литературы изменится,
если вместо А в правлении будет Б или В, при том непременном условии, что вся
власть распоряжаться писателями останется в руках у тех людей, которые сгубили
Бабеля, Зощенко…» – и К. И. снова приводит полтора десятка имен – свой личный
литературный мартиролог, один из многих в его дневнике.
Вышло его «Высокое искусство», которое понимающие люди сразу оценили как
безусловный шедевр, «Евангелие для переводчиков», «подвиг», «классическую
работу». Пишут слависты, пишут филологи, пишут читатели: делятся мыслями,
замечаниями, восторгами, предложениями: а может быть, пойти дальше и для
следующего издания сделать то-то?
В Переделкине зима, у Чуковского опять бессонница, ночью он отвечает на
письма. У него появилась новая корреспондентка – загадочная американка Соня
Гордон, которая забрасывает его десятками острых и интересных вопросов. Он
отвечает неторопливо, с той усталой искренностью, какая, наверное, только и
бывает у старого человека в часы бессонницы. Он так никогда и не узнал, что за
маской сорокалетней американской модистки, знающей пять языков и всю русскую
литературу, прячется почти такой же немолодой и усталый человек, редактор и
издатель нью-йоркского альманаха «Воздушные пути» Роман Гринберг, знакомец
Набокова. Писать письма от имени Сони Гордон он стал из опасения, что с
редактором альманаха Чуковский переписываться бы не стал…
Очень может быть.
Необязательная переписка на произвольные темы – хоть с той же Соней Гордон,
в существовании которой Чуковский временами сомневается, – для него отдушина,
каких мало. Надоело иметь дело с начальством, письмами, цензурой. У него мало
осталось времени, и его жалко тратить на перестраховщиков, запретителей,
гонителей. «Сейчас у нас в Переделкине чудесный мороз, лес под снегом, солнце. Я
гуляю по лесу в валенках, и белка, прыгая над моей головой, сыплет мне на шляпу
мелкую снежную пыль», – пишет он Соне – и зовет: приезжайте, поговорим об
Ахматовой, Дикинсон, Уитмене, Генри Джеймсе, придут молодые писатели, придет
Паустовский – «а потом мы вместе пойдем гулять по Городку Писателей, по Неясной
поляне, по берегам реки Сетунь, знаменитой в наших древних летописях, и,
перебивая друг друга, будем читать стихи… Я поведу Вас в построенную мною
библиотеку для детей, в двух шагах от моего дома, и там вы увидите, как
талантливы и хороши наши деревенские, колхозные дети, увидите их рисунки,
услышите их песни».
Счастье по-чуковски. |