1919 год был еще труднее предыдущего: уже в январе к привычным горестям и
трудностям – морозу, грабежам, голоду – добавился тиф. И добро бы только он. Не
менее страшным бедствием была свирепеющая Чрезвычайная комиссия (вскоре в
«Чукоккале» остроумцы начнут обыгрывать: К. Ч. – Ч. К.). По приказу нового
хозяина Питера Зиновьева ЧК усердно взялась за дело, хватая всех подряд. В два
дня арестовали Иванова-Разумника, Ремизова, Петрова-Водкина, Блока – как
сотрудничавших в левоэсеровских изданиях… Разобравшись, отпустили. Пока еще
отпускали.
«Время было грозное и первобытное, – вспоминал потом Шкловский. – При мне
изобрели сани». И рассказывал, как мешки начали тащить за собой по тротуару, а
потом – ставить на полозья, как ели один картофель и хлеб, как не заживали раны,
нанесенные топорами при неумелой колке дров, как лопнули водопроводы – и Ремизов
таскал в квартиру воду в баночках и бутылочках, – как топили книгами и мебелью,
как отмирал стыд, потому что слабость была сильнее, как возили трупы на ручных
салазках или подбрасывали в пустые квартиры, потому что дорого было хоронить.
Пережить это время – уже было геройство. Взрослые, сильные, не обремененные
семьями мужчины писали, что в это время погибали и чуть не погибли. А у
Чуковского к тому же были дети, и детей надо было кормить. Удивительно, что он
не только сам справился, но еще и ухитрялся помогать другим.
Гражданская война ужимала Советскую Россию до размеров удельного княжества,
все воевали со всеми, все грабили всех. Красные собирали последние ресурсы,
чтобы ударить по белым. Объявили о военном коммунизме. Ввели продразверстку.
Создали лагеря принудительного труда для «контрреволюционеров».
Зато заявили о себе имажинисты, открылся Большой драматический театр,
начавший с постановки «Дон Карлоса». В Петрограде работало множество театров,
где кормились не только актеры и режиссеры, но и музыканты, и художники, и
литераторы. В 1919-м можно было увидеть и услышать что угодно: танго и
тирольские песни, оперетты и водевили, «Грозу» и какого-то «Сатану ликующего». В
газете «Жизнь искусства» объявления о репертуаре цирка Чинизелли, «Кабаре» и
«Паризианы» чередуются с извещениями о погребении Карла Либкнехта и
газоформалиновой дезинфекции завшивленных театральных костюмов в Народном доме.
На первомайские торжества тридцать тысяч красноармейцев устроили на Дворцовой
площади «Действо о III Интернационале». Зрелища заменили собой хлеб.
Дневники Чуковского в 1919 году полны лаконичных зарисовок повседневной
жизни разоренного, мертвого, грязного Петрограда, своих и чужих наблюдений:
кусок колбасы, оброненный с неба вороною на детей Лозинского; «коллекция дыр» на
подметках обуви у молящихся в церкви; мятые люди, которые спят в одежде; ни
одного дымка над морозным городом – печи уже не топят; туша палой лошади у дома
– по ночам от нее кто-то отрезает куски. О том же тогда же писал молодой поэт
Константин Вагинов: «Толпы белых людей лошадь грызут при луне». В строчках этих
– не только фантасмагория ночного Петрограда, но и горечь унижения «белых
людей», ввергнутых разрухой в дикарское состояние.
Новые беды пришли, но старые не отступили: Чуковский переживает новый
приступ многомесячной бессонницы. Весной записывает: «Не сплю четвертую ночь. Не
понимаю, как мне удается это вынести. Меня можно показывать за деньги: человек,
который не спит четыре ночи и все еще не зарезался». Лида читает ему по
нескольку часов подряд, чтобы он мог уснуть. Репину, впрочем, он пишет: «Здесь в
Питере очень тяжело, но не все так плохо, как пишут в газетах… Живем не сытно,
но дружно. Все работаем. Я служу в издательстве „Всемирная литература", заведую
английским отделом – вместе с Горьким, – который делает здесь много добра». В
этом же письме говорится, что К. И. отдал Вере Репиной в счет долга еще
несколько тысяч рублей.
Разочарование строительством новой жизни в России постепенно нарастает. В
дневниках К. И. сквозь искренний оптимизм и натужное самовнушение то и дело
прорываются злость и тоска: кругом грязь, невежество, тупые, равнодушные лица,
никому нет дела до культуры, строители новой жизни предъявляют самые буржуазные
запросы, комиссариатская барышня стрекочет о «своей портнихе»… «Пишу главу о
технике Некрасова – и не знаю во всей России ни одного человека, которому она
была бы интересна», – жалуется Чуковский. Тем не менее именно о технике
Некрасова он прочитал несколько лекций. Слушатели были – но вряд ли так уж
много. Слушать Гумилева о Блоке и самого Блока, к примеру, явилась совсем
небольшая кучка девиц. Да и главный смысл таких мероприятий, как публичные
лекции, был отнюдь не просветительским, а самым бытовым: не дать писателям
умереть с голоду. В начале июля Чуковский записал в дневнике: «Сегодня Шкловский
написал обо мне фельетон – о моей лекции про „Технику некрасовской лирики". Но
мне лень даже развернуть газету: голод, смерть, не до того». Блок записывал 11
июля: «В городе обыски, выключают все телефоны. В Петрограде осадное положение,
ездить в пригороды нельзя».
К лету 1919 года в стране уже стало совсем трудно дышать: разгулялся красный
террор. В «Чуккокале» в это время появилась присланная из тюрьмы на Шпалерной
стихотворная просьба работавшей во «Всемирной литературе» переводчицы Анны
Ганзен к подруге прислать еды, гребень, мочалку и работы – «предисловья; но не
прочь/ и проверкой я заняться, / чтобы праздной не болтаться…». Лидия Корнеевна
Чуковская вскользь упомянула в «Прочерке», что в этом году приходили и за
Чуковским, он отсиживался в другом месте, дома три дня ждала засада – и
дождалась. Увели, но отпустили, сажать не стали. Почему, зачем – кто знает?
Именно в это время государство решило навести порядок в издательском деле:
20 мая 1919 года был создан Госиздат РСФСР – «единый госаппарат печатного
слова». Дискуссии о том, нужно или нет централизовать издательское дело, были
завершены. Власть брала под свой контроль типографии, издательства, бумагу;
вопрос был не столько экономический, сколько политический: с этого момента
идеологические тиски начали неумолимо сжиматься, а государственная монополия на
печатное слово – укрепляться. «Издательская деятельность всех ученых и
литературных обществ, а равно всех прочих издательств, подлежит урегулированию и
контролю Государственного издательства», – значилось в постановлении.
Блок вписал в «Чукоккалу», отвечая на невиннейший вопрос Корнея Ивановича об
окраске звуков: «Я не умею заставить себя вслушаться, когда чувствую себя
схваченным за горло, когда ни одного часа дня и ночи, свободного от насилия
полицейского государства, нет, и когда живешь со сцепленными зубами. Было бы
кощунственно и лживо припоминать разсудком звуки в беззвучном пространстве». В
его записных книжках царит жестокая тоска: «СКУКА существования не имеет
предела».
Писатель Александр Амфитеатров, принимавший участие в горьковских проектах
(в том числе во «Всемирной литературе»), в 1919 году записал в альбом К. И.
стихотворение с замечательно емкими строчками: «Не живем на свете – маемся, /
Как в подполице глухой; / Вместо дела занимаемся / Подневольной чепухой». Два
года спустя Амфитеатров с семьей сбежал за границу через Финский залив на лодке.
За границу не выпускали, но обиженная, изморенная голодом и абсурдом
интеллигенция стала искать выходы из захлопнувшейся мышеловки. К этому времени
деятели культуры уже были бесповоротно поделены на два враждующих лагеря – даже
не просоветских и антисоветских, а тех, кто считал работу при этой власти
необходимой, с одной стороны, и недопустимой, с другой (они, кстати, несмотря на
убежденный саботаж, тем не менее работали для «Всемирки» – например,
Мережковские или тот же Амфитеатров). Чуковский был одной из самых заметных
фигур в лагере сотрудничающих. При этом личные отношения между членами этих
лагерей могли быть уважительными и даже дружескими, свидетельство тому – хотя бы
записанное в «Чукоккалу» стихотворение Зинаиды Гиппиус, где упоминается «мальчик
седой с душою нежной» (правда, сам К. И. и некоторые его современники замечали,
что, уехав за границу, она принялась бранить Чуковского, «как торговка», «на
всех углах»).
«Все руководители лагеря врагов сотрудничества интеллигенции с Советской
властью – и Мережковский, и Гиппиус, и Амфитеатров, и Ремизов, и Куприн, и
Валерьян Чудовский – все, одни немного раньше, другие немного позже, уехали из
России. Это было, в сущности, осуществимо для каждого, кто этого хотел», – писал
Николай Корнеевич.
Если бы Чуковский хотел бежать – он мог: хоть бы и на лодке через залив,
гребец он был отличный. Но он не хотел. И Гумилев не хотел, и Блок. И Замятин до
какого-то момента не хотел, о чем позже.
Сейчас часто спрашивают: почему они не убежали, они что – не понимали? Да
понимали, конечно, доказательства тому – не уничтоженные записи в «Чукоккале»,
отзвуки разговоров в дневнике – «большевиков ругали все», стихи самого К. И. к
юбилею Горького – «И желаем, чтобы Ваш Челкаш / прекратил ералаш. / Потому что
от этого вашего протеже / Нет житья уже…».
По словечку, по крупинке – таких свидетельств набирается множество:
Чуковский вовсе не был «красным Чуковским», каким его пыталась представить
эмигрантская пресса. Он-то как раз все понимал. И все равно оставался, и работал
с «большевиком» Горьким, как и Гумилев, и Блок, и Замятин. Что их держало?
Просто и ясно это объяснил Гумилев, отвечая на эмигрантские обвинения членов
редколлегии в невежестве и неблаговидной политической роли, которую они играют:
«„Всемирная литература" – издательство не политическое. Его ответственный перед
властью руководитель, Максим Горький, добился в этом отношении полной свободы
для своих сотрудников… В числе шестнадцати человек, составляющих ее, нет ни
одного члена Российской Коммунистической партии. Однако все они сходятся на
убеждении, что в наше трудное и страшное время спасенье духовной культуры страны
возможно только путем работы каждого в той области, которую он свободно избрал
себе прежде».
Гумилеву и Чуковскому, в отличие от Амфитеатрова, их дело не казалось
«подневольной чепухой». Вряд ли они питали иллюзии – скорее надежды. Вопреки
всему, невзирая на попытки добиться от них единомыслия, на хамоватый
Пролеткульт, на бесконечную, бесчеловечную бюрократию советской власти, на
обыски и аресты. Надежды продержались еще несколько лет. Затем пошла еще одна
волна отъездов, и вновь встала необходимость делать выбор. |